Читаем Окалина онлайн бесплатно
Окалина
В книгу лауреата премии Ленинского комсомола вошли повесть, рассказы и очерки, опубликованные в журналах «Москва», «Смена», «Наш современник», «Урал», в газетах «Правда» и «Литературная Россия». Герой повести, давшей название сборнику, выдерживает суровый экзамен на духовную зрелость, на человечность. Пафос всей книги — в утверждении мысли о том, что человек в ответе за все, что происходит на земле.
Документальная литература / Биографии и Мемуары / Советская классическая прозаВ начале марта, влажно-теплым ветреным днем сорок четвертого года, возвратился с войны Устин Дедушев. От железнодорожной станции до родной Ключевки он подъехал на попутной пароконной телеге-горючевозке, слез у околицы и по разрыхленной оттепелью дороге, поскальзываясь, зашагал к избам.
Еще издали его, человека в шинели, заметили бабы и ребятишки — несмело потянулись навстречу.
Устин, прямой и высокий, шел посередине улицы и слабо, как-то виновато улыбался людям. Возле него скоро подсобралась жидкая толпа, бабы смеялись, плакали, сморкаясь в платки, нарасхват расспрашивали… Потом сбоку налетела и обморочно повисла у него на плечах простоволосая баба, его жена Фрося, и Устин стал утешающе поглаживать ее широкие тощие лопатки. Фрося радостно всхлипывала и как-то мученически терлась щекою о жесткую, как наждак, щетину мужниного подбородка.
— Да погодите вы, сороки! Дайте человеку дух перевести, слово сказать! — к Устину подошел широкоскулый, с прямым взглядом молодой мужик. Это был Степан Васенин. «Позапрошлым летом на одной телеге до райвоенкомата везли нас. Курсы артиллеристов вместе кончали… Чтой-то Степан поранее моего отвоевался, руку вон левую потерял», — горестно подумал Устин, когда увидел заправленный под ремень пустой рукав пиджака.
Васенин жестко сдавил ему пальцы и негромко, с горячим придыхом сказал:
— Здорово, Устин!.. А ты ничего, цельный, только вот нос некрасиво заштопан. Это пустяки, главное — живой!
— Устинушка, а Павла моего не встречал где? — тянула за рукав шинели баба с младенцем на плечах.
— Ох, счастье-то какое тебе, Фросенька! — не то плача, не то смеясь до слез, тыкалась промеж Устина и Фроси другая баба.
— Да тише вы, угомонитесь же! — Васенин командирски взмахнул рукой, толпа потеснилась, раздвигая перед Устином как бы для пляски круг пошире. — Не дадут слово сказать… Ты дальше-то как, Устин, — на побывку аль совсем?
Устин смущенно смотрел на всех и каменно молчал.
— Ну вот. С радости и слова растерял, — сочувствуя, Васенин с добрым укором погладил Устина по плечу. — Да ничего… Вечером, коль не устал, посидим, побалакаем.
— Да-да. Ужотко приходите к нам, бабоньки. И ты, Степан Егорыч. Повечеряем. Радость-то какая, господи! — Фрося снова прильнула к мужу, тряхнула его за плечи: — Ты поразговаривай с людьми-то, Устинушка.
Устин доверчиво-грустно смотрел в глаза жены, напрягаясь в молчании.
Вдруг рот его, кривясь, страдальчески приоткрылся, и из него покатились, давя друг друга, как при рвоте, невнятные звуки:
— Гы-игы-уы…
Люди разом смолкли, оторопело глядели на Устина.
— Иы-гуы-уы… — давил из горла дикие звуки Устин и, словно норовя разъяснить их смысл, резко замахал руками, расписывая перед собой воздух всякими рисунками.
— Господи, да он же рехнутый! — с жутью вскрикнула одна баба.
— Испортили мужика, сволочи… стервятники фашистские! — глухо запричитала другая.
Фрося вздрогнула, будто кнутом ее стеганули, с испуганно-вопросительным лицом взглянула на людей, не веря их словам.
— Как же… Да что вы, бабоньки, говорите такое? Типун вам на язык, — растерянно заговорила она и со смятением на вмиг осунувшемся лице стала медленно, словно робея, поворачиваться к мужу. Устин потянулся к ней и застегнул на ее груди распахнутую сырым ветром старую кофтенку.
— Гы-уы, — опять начал давиться он, и темные его глаза завлажнели, блеснуло в них что-то.
— Ну давай… скажи им, Устинушка, — дрожащим, чужим каким-то голосом призывала Фрося, сглатывая подступающие слезы.
— Вот он тебе и сказывает: чего душу-то оголила? Не лето поди, — крикнула баба с мальцом на закорках.
— Жалеет. А ты застегни кофту, успеешь простудиться…
— И никакой он не рехнутый. По взгляду видно: глазами говорит, глазами слухает.
— Ага. Все понимает, только сказать не может…
Бабы дружно утешали Фросю. По выражению их лиц Устин догадался, что люди все поняли И жалеют его.
— Контузия?.. Ты контужен, да? — подтянувшись к его уху, закричал Васенин.
Устин никак не ответил ему, пощупал у Васенина пустой рукав пиджака и вопросительно кивнул на запад, в ту сторону, откуда сам только что пришел в деревню.
— Ага, там. И меня там кромсанули, — тусклым голосом и мрачным кивком ответил Васенин и, обращаясь к Устину и ко всем людям, добавил бодро: — Ничего. Голова, руки, ноги при тебе, а язык что? Языком и лапти не сплетешь.
— Это так. Язык… он человеку первый супостат: меньше говоришь — меньше грешишь.
— Вот-вот. Кого язык до беды не доводил?
Летели отовсюду сочувствия и утешения.
— Слышь, Устин, что люди говорят? Вот и не тужи. Будем жить и работать. Не языком, а руками люди работают. Скоро сказано, да кабы сделано. А руки мы твои знаем… Отдыхай. Как оклемаешься, заходь в правление, — больше для Фроси и толпы, нежели для Устина, говорил Васенин, ободряюще глядя солдату в глаза.
Он тут же ушел, а бабы продолжали разъяснять на пальцах Устину, что бывший колхозный бригадир Степан Васенин теперь в председателях… Прежде чем разойтись по домам, они еще по разочку громко, наперебой подбодрили Фросю — кто по искреннему сочувствию, кто с целью попасть в гости, на вечернее застолье, Фрося слушала всех, вытирала слезы и все крепче верила в свое бабье счастье. Да, ей взаправду повезло, и теперь не кручиниться надо, а судьбу благодарить: муж хоть и поранен, покалечен, но ранение-то таково, что и здоровье, видать, не шибко разорило и навсегда теперь отгородило его от войны. Ей говорили, и она радостно соглашалась, что с глухонемым мужем жить ей будет легко: они покладисты, смирны, ни вздора, ни матюка никогда от них не услышишь… Вон, на третьей ферме, увещевали ее, возвратился к одной солдатке муж-фронтовик. Поджарен в танке, без обеих ног, а нутром весь здоров, целодневно водку хлещет, плачет, матерится, белый свет клянет, с дракой лезет, а ей, сердешной, надо жить с ним, приноравливаться, жалеть его, калеку беспроглядного. Вот наказание, вот беда-то навек!.. А Устин — что? На своих ногах он, при своих руках.
Вечером в тесной избенке Дедушевых скрипели половицы, дребезжала посуда на столе. Бабы кричали частушки, топали, бросаясь в пляску, как в спасительный припадок. Устин немного выпил водки, посмелел, рассказывал руками и благодарил глазами всякого, кто понимал его. Васек и Павлик, детишки его, сидели рядом, поглядывали на отца с веселым любопытством и опаской, не зная, как с ним обращаться. В переднем углу, слева от Устина, сидел хилый, но строгого вида старик. Он мелкими глотками, страдательно, как лекарство, отхлебывал из рюмки единожды налитую ему в начале застолья водку и задумчиво-горестно почесывал свою редкую бородку. Он хмуро взглядывал на Устина и раза два по просьбе гостей привставал для тоста, но ничего толком высказать не мог, лишь длинно жаловался:
— У нас, Дедушевых, спокон века так. Все камушки нам на голову. Такая наша планида. Вот и сынок… Ушел здравым, а возвернулся безгласным. Рядышком сидим, да немая беседушка. И куды деться? Беда… И не по лесу она ходит, а по людям. У каждого она тут, на закорках, сидит…
Не слыша заунывной речи отца, Устин с энергичной улыбкой кивал ему, как бы поддакивал, и старик от этого пуще скорбел и горбился. С тихой досадой глядел из-под обвислых рыжеватых бровей на гомонящих в застолье баб, словно окоротить их хотел, урезонить. Бабы же громким, вперемешку со слезами, весельем утешали и словно бы негласно попрекали старика: «С жиру нахохлился, Данилыч. Тебе ли горевать? Вон сынок каким краснощеким с фронта явился! А ну-кось, пойди по дворам: кому еще так повезло?»
К старику подсела, обмахиваясь платком, молодая вдова Нюра Корюшина.
— Хватит рохлиться, Данилыч! Давай споем. За себя и за Устина. Ох, и любил он спевать.
— Не поется мне, чтой-то, Нюра, и не пьется, — отмахнулся старик.
— А я пою с чего? Да чтоб не плакать. А кончу петь, так и завою! — резко-весело выкрикнула Нюра и запела что-то без слов. И вправду, как завыла.
Попели, поплясали, поплакали и, притихшие, разошлись по домам.
Утром Устин проснулся, когда в избе уже никого на было: Фрося чуть свет ушла в коровник, детишки — в школу. Он накинул шинель, вышел на крыльцо, щурясь на солнце, и стал не спеша, узнавая и радуясь, разглядывать деревенскую улицу. Вдали возле колодца шумно переговаривались, судя по жестикуляции, две бабы. На плетень вскочил петух, хлопнул крыльями и закукарекал. Устин не услышал его и резко отвернулся, чтобы не видеть беззвучно поющего петуха… Тихая радость в сердце погасла. Вдруг испугался: выйдет сейчас из-за угла добрый человек, спросит его, безгласного, о чем-либо, и, объясняясь, отвечая, станет он таким же с виду смешным и жалким, как этот петух.
Устин попятился с крыльца, вышел в небольшой, огороженный плетнем дворик и с каким-то тоскливо-ищущим взглядом промерил его бесцельными шагами. Словно не доверяя глазам, стал неторопливо, изучающе ощупывать рукой то валявшуюся колоду, то старую пустую бочку, то висевший на стене сарая кое-какой плотницкий инструмент и огородный инвентарь…
Он узнавал всю эту давнюю, в большинстве сделанную им самим домашнюю утварь, но она зато словно бы не признавала его, не отзываясь на его прикосновения никаким звуком: щипцы привычно не лязгнули, сыромятные вожжи ременно не заскрипели в его руках… Устин подобрал в углу двора смятое по верхнему ободку ведро, взял со стеллажа молоток и на чурбаке стал выпрямлять жестяную посудину. Сначала ударял ровно, прицельно, потом вдруг завзмахивал зло и безрассудно — колотил, как бы желая вызволить все же, выколотить из железки положенный звук… Но звука не было. Побагровев и запыхавшись, Устин отбросил молоток и вконец погубленное ведерко и, сбычив голову, долго стоял посреди двора в оцепенелой задумчивости… Затем снова вышел на крыльцо и оглядел улицу. Она была немая, как и все кругом. Устину захотелось к людям, к Фросе… Спустился по ступенькам и зашагал по улице. На столбе, врытом напротив здания колхозного правления, угрюмо молчал черный раструб громкоговорителя. Его немоту подтверждал, как догадался Устин, беспечно-сонно сидевший на нем воробей.
Из проулка вырулила старенькая машинешка — полуторка и, скрипя рассохшимся кузовом, помчалась по улице, догоняя солдата. Непрерывно сигналя, она почти настигла его, чуть не сбила и, крича тормозами, вильнула в сторону, влетела в канаву. Устин запоздало шарахнулся на обочину, споткнулся и упал.
— Эй, ты что, чокнутый? Сигнала не слышишь?! — гневно закричал молодой крепкого сложения шофер. Устин сразу же признал Федора Бредихина.
— Глухой он, глухой. Контуженный! — закричали и замахали руками бабы у колодца.
Устин меж тем встал с обочины и, отряхивая шапку, с виноватым видом подошел к шоферу, на лице которого вместо гнева затеплилась растерянная улыбка.
— Устин?.. Здорово! — мужчины крепко пожали друг другу руки. — Фрицы не убили, зато я чуть не задавил. Топаешь, как глухой.
Бредихин смолк и каким-то новым уже неулыбчивым взглядом ощупал Устина. Потом оглянулся на тарахтящую на обочине машину и как бы не желая углубляться в человеческую беду, так внезапно встретившуюся ему, торопливо и неестественно-бодро забасил:
— А, пустяки… Главное — живой! У меня тоже вот погляди. — Бредихин показал изуродованную левую кисть. — Считай, одной рукой кручу баранку… Ей и баб обнимаю. А коли есть чем обнимать — значит у мужика все в порядке!
Бредихин громко захохотал и, блестя огнисто-черными глазами, побежал к машине.
Хотел Устин вернуться на прежнюю свою работу в ремонтные мастерские, но глухота не пустила. Все трактора и машины для него теперь стали неслышными, бегали, как в немом кино, беззвучно, и лишь по запахам и вздрагивающей под ногами земле Устин догадывался, судил о работе их моторов. Он не мог, как прежде, с завидной точностью по звукам определять болезни чугунных сердец машин. До войны же он слыл в Ключевке механиком-самоучкой, всегда умел подстегнуть работу простейших механизмов: то ременный привод к веялке от трактора подведет, то самодельный вентилятор к зерносушилке приладит… Теперь из всей движущейся техники в колхозе остались два трактора-колесника да полуторка, остальные машины еще в начале войны забрали для фронта. На исправных тракторах и комбайнах девчата и бабы работать могли, но, случись поломка, — слезы женские лились ручьями. И как сгодился бы теперь колхозу такой специалист по технике, как Устин Дедушев, воротись он с войны не инвалидом первой группы, а прежним — самим собой. А теперь как ему ладить с моторами? Да и для людей тяжел в общении: кричи ему, хоть раскричись на ухо, а он знай себе поглядывает да улыбается, будто завсегда приятное и ласковое ему говорят. Конюх, тракторист, бригадир, сторож… Васенин перебрал все посты, где сподручнее служилось бы глухонемому Устину, но для исполнения всякого дела человеку полагалось иметь если не голос, то хотя бы слух. Вот разве что почтальоном? Татьяна Васенина, дочка, хоть и аккуратно возит почту, но в последнее время стала побаиваться. Кабы одни письма возила, а то и посылки, и деньги. А дорога через Кульганский лес лежит, всякое может случиться: война — задичал лес-то. К тому же донельзя сердобольная, чувствительная. Когда привозит похоронную, то страдает, убивается наравне с каждой новой вдовой, и от этого горе шумнее, крикливее входит во дворы ключевских солдаток. Поубавилось бы, может, слез и крику, возьми Устин почту в свои руки. Кричи ему, жалься — какой толк? Молчит, как могила.
Однако, зная о серьезных пристрастиях Устина к железкам, Васенин не желал заталкивать его в дальние закоулки артельного хозяйства, изнемогающего от нехватки мужских рук.
Вскоре Устин был назначен в кузницу молотобойцем взамен ушедшего на фронт паренька. Ковал в ней Панкрат Семенович Афонин, а проще сказать — дед Панкрат, так его все называли. Был он невысок, сухотел, широк в кости, с рыже-русой, цвета старой соломы, бородой. По возрасту он давно находился на пенсии, но война вернула его к горну. Устина он встретил как давнего знакомого и верного помощника.





