Читаем Обманчивая слава онлайн бесплатно
Обманчивая слава
В Испании никогда не перестанут писать книги о Гражданской войне… Исторических свидетельств и документальной литературы предостаточно, но всегда будут оставаться гуманитарные аспекты, требующие более глубокого, более пристального взгляда на произошедшее — взгляда художника.
Проза / Проза о войнеВ Испании никогда не перестанут писать книги о Гражданской войне, и никогда они не утратят популярности. Осмысление этого болезненного опыта еще не закончено. Исторических свидетельств и документальной литературы предостаточно, но всегда будут оставаться гуманитарные аспекты, требующие более глубокого, более пристального взгляда на произошедшее — взгляда художника.
Именно такой взгляд предлагает читателю роман «Обманчивая слава». Его автор, каталонский прозаик Жуан Салес-и-Вальéс (1912–1983), юрист по образованию и издатель по профессии, воевал на стороне республиканцев, испил горькую чашу поражения, на собственном опыте познал тяготы плена и эмиграции. В 1948 году Салес вернулся из Мексики во франкистскую Испанию с одной только целью: способствовать развитию каталонской литературы. Он не только основал издательство «Club Editor», но и внес в это дело важную лепту как писатель. В 1954 году вышла в свет первая редакция его романа «Обманчивая слава», изрядно покалеченная цензурой. За ней последовали другие, расширенные версии, пока в 1971 году книга, наконец, не предстала перед читателем во всей своей полноте.
Произведение Жуана Салеса — это не просто роман о войне; это роман о человеке на войне. На войне гражданской, братоубийственной. Кто там, во вражеском окопе? Вдруг это твой родственник, друг или знакомый? Тогда ты убьешь не только его, ты убьешь что-то в себе. Когда кругом льется кровь, страшно погибнуть, но еще страшнее умереть заживо, утратив основные качества, делающие нас людьми. Где та черта, перейдя которую можно потерять душу, превратиться в ходячую мумию? Ответ на этот вопрос ищет один из главных героев романа Льюис де Брокá в письмах с фронта к своему брату Рамону.
«Обманчивая слава» интересна еще и тем, что в ней множество литературных и философских аллюзий — скрытых и явных. Отчетливо звучит, например, концепция интраистории испанского философа Мигеля де Унамуно, согласно которой истинная сущность человеческой жизни не связана ни с внешними историческими событиями, ни с идеологией. Оказавшись на «ничейной территории», где нет ни своих, ни чужих, Льюис де Брокá словно приходит в себя после длительного ночного кошмара и осознает, как прекрасен мир в своей простоте.
Нет, «Обманчивая слава» — это не военный роман. Это роман антивоенный, призывающий даже в самых тяжелых обстоятельствах беречь основные человеческие ценности.
…la griffe effroyable de Dieu[1].
И снова война тащит нас за собой: передвигаемся ночью, днем отсиживаемся в укрытии. Из лачуги доносится глухой, пропитой голос нашего капитана:
Оливель-де-ла-Вирхен[2] остался позади. Затерялся в призрачной череде разрушенных городов и селений. Где те розы, что в первый день девушки вдевали нам в петлицу? Ярко-красные розы «цвета багряницы Христовой…» Теперь девицы явились нарядные, а с ними весь муниципальный совет во главе с алькальдом. Стали просить, чтобы мы не уходили, а то вдруг снова нагрянут анархисты[3]. Майор просто голос сорвал, пытаясь объяснить, что не от нас это зависит.
— Вам что же, не по душе наш Оливель? — не отступали они.
А тетушка Олегария? Из ее маленьких, опухших и покрасневших глаз катились слезы величиной с горошину. Гальярт был там и потом, когда уже скрылись из вида крыши последних сараев, признался:
— У меня тогда просто горло перехватило.
Мы заняли позицию на горной вершине, голой, как колено. Внизу расстилается равнина; в бинокль я отчетливо вижу зигзаги вражеских траншей. За ними — Побла-де-Ладрон.
Бой начался в четырнадцати километрах к востоку от нас. Две дивизии атакуют селение Шилте, небольшое, но очень важное сейчас, так как там сосредоточились передовые отряды противника. Побла-де-Ладрон лежит на подступах к ним, поэтому туда надо пробиться во что бы то ни стало. Дивизия наступает двумя флангами, берет врага в клещи: наша бригада слева, а «плоскостопые» справа.
Занимается рассвет. Внезапно над землей между вражеской траншеей и первыми домишками Поблы беззвучно вспухает ряд белых облачков. Я навожу туда бинокль. Ну вот снова белые облачка, но уже с другой стороны, между окопами и колючей проволокой. Грохот залпов долетает до меня только сейчас, через пятнадцать секунд. Значит, по приблизительным расчетам, снаряды падают километрах в пяти; но на самом деле расстояние меньше, мне не сразу удалось засечь время на хронометре. Ладно, к черту абсолютную точность, я же не артиллерист. А вот и третий залп: белые грибы вырастают прямо из траншеи, по всей длине зигзага. «Чисто сработано», — сказал бы Пикó, он ведь обожает артиллерийское дело и тригонометрию. Теперь, когда наши батареи включились в дело, они бьют без передышки, непрерывным огнем, так что грохот каждого следующего залпа сливается с грохотом предыдущего. Я не знал, что наступление на Побла-де-Ладрон начнется сегодня; это самая мощная артподготовка, которую мне довелось наблюдать за всю войну. Если мы продержимся в том же темпе хотя бы час, если орудия не подведут, там живой души не останется.
Косые рассветные лучи освещают позиции противника, и я отчетливо вижу их в бинокль.
Враг покидает траншеи. Это гражданские гвардейцы: на солнце блестят их лаковые треуголки. Проклятые гвардейцы, дурацкие треуголки! Но постойте-ка, что они делают? Вылезают из окопа, в котором то и дело рвутся снаряды; покидают укрытие, но, вместо того чтобы бежать в сторону Поблы, прыгают через бруствер и бросаются на землю между ним и заграждением из колючей проволоки. Лежат неподвижно, на одинаковом расстоянии друг от друга, и напоминают крокодилов, дремлющих на речном берегу. Надо предупредить нашу артиллерию, они же зря тратят боеприпасы; обстреливают пустую траншею. Им бы изменить наводку, целиться ближе. Всего каких-то пара метров, и от гвардейцев бы мокрого места не осталось. Чтоб им пусто было, этим гвардейцам, я не смог позвонить на наблюдательный пункт, а теперь уже поздно; наша пехота приходит в движение, стягивается к проволочным заграждениям, так что орудия вынуждены прекратить огонь. Гвардейцы возвращаются — все в тот же окоп; и вот он раздается, этот металлический звук, похожий на стрекот каких-то насекомых: тарахтение их пулеметов. Наши один за другим падают на колючку.
Нет сил смотреть на это. Я возвращаюсь в землянку.
Пишу при свете очага. На этих неприютных высотах по утрам холодно. Рядом булькает в котле похлебка, наш завтрак. Армейские привилегии остались в прошлом; теперь все, от капрала до последнего новобранца, едят одно и то же. О священное братство армейской кухни!
Четвертая рота осталась в резерве на голых высотах, а остальные двинулись в наступление на Побла-де-Ладрон. Вчера враг наконец-то покинул развороченные снарядами траншеи и засел в домишках селения.
Авиации и артиллерии пришлось сравнять их с землей. Теперь в бинокль я вижу только остовы стен; в пробоинах, некогда бывших окнами, сквозит пустота. Мертвые руины; смотришь на них, и приходят на память мумии Оливеля[4].
Смеркается; в сосняке послышался зычный голос желны, а потом все стихло. Изредка где-то бьет миномет; стрекочут сверчки.
Видимо, только что бригада «плоскостопых» взяла последние укрепления Поблы-де-Ладрон, обратив в бегство противника. Вот оно как: «плоскостопые» показали себя в лучшем виде. Но нашим я этого, конечно, говорить не стану.
Мы по-прежнему в резерве. Остальные сражаются дальше к северо-востоку, уже за Поблой; противник перешел в жестокую контратаку. Приглушенная расстоянием, симфония минометного обстрела и пулеметных очередей напоминает бульканье похлебки, вовсю кипящей на сильном огне.
По ночам мы, лейтенанты, собираемся втроем в землянке капитана, в самом центре расположения, растянувшегося километра на три. Мы рассказываем друг другу всякие истории; особенно старается Гальярт. Его любимая тема — несчастная любовь, бесконечные рассказы про Мелитону. Послушать беднягу, так он всю жизнь ходил в отвергнутых воздыхателях, одна сплошная трагедия, под стать какому-нибудь поэту-романтику; но все несчастья меркнут по сравнению с тем, чтó ему довелось пережить с Мелитоной, уверял Гальярт. «Как влепит оплеуху — на ногах не устоишь. Ну и тяжелая же у этой девчонки рука, прямо дух вон!» А дуэль Гальярта с комиссаром Ребулем? Тоже сложный случай, ладно хоть, до настоящего кровопролития не дошло. Хорошо бы все истории так заканчивались!
Безлунные ночи на голой горной вершине — настоящее чудо. Воздух в этих пустынных краях сухой, и звезды смотрят с вышины, точно чьи-то яркие, зоркие глаза. Я знаю карту неба и увлеченно слежу, как планеты переходят из созвездия в созвездие; это Круэльс научил меня разбираться в астрономии, но поначалу-то, конечно, было трудновато. Когда незадолго до рассвета я в одиночестве возвращаюсь к себе в землянку, меня завораживает удивительная тишина. Люди ненадолго перестали убивать друг друга; слышен лишь легкий шелест ночного ветра да хохот филина где-то вдалеке. Возможно, он смеется над нашими жалкими победами.
Мне никогда не снятся сны, но тут приснилось вот что: на обрыве высились руины древнего храма; издалека доносился шум прибоя, словно мерное, тяжелое дыхание спящего зверя. Среди развалин бродила какая-то фигура — человек в длинном одеянии, похожем на сутану; глаза его были открыты, но он ничего не видел; в руках незнакомец держал астрономическую трубу, смотрел прямо перед собой незрячим взором и двигался, как лунатик. Кругом громоздились тюки, чемоданы, контрабасы, пианино и мумии. Лунатик с трубой в руках обходил их вслепую; среди мумий я заметил Солерáса и еще каких-то людей, во сне показавшихся мне до странности знакомыми. Мумии были неподвижны и безжизненны, как чемоданы и тюки; стояла тревожная тишина — такая всегда окружает большие баулы, ведь никогда не знаешь, что там внутри. Мумии не глядели на меня, однако видели и силились что-то сказать — все одно и то же. Но не могли, они были немы. В глубине храма светился алтарь; лунатик шел к нему, наставив свой телескоп на алтарный образ. Мне показалось, что это Дева Мария Скорбящая. Сердце ее пронзали какие-то острые предметы, но не кинжалы, а армейские штыки. Облаченная в жесткий шелк, она сама напоминала мумию — неподвижную желтую мумию. Лунатик все шел к ней, и никак не мог подойти. Сутана его вдруг разрослась, по полу потянулся бесконечный черный шлейф; меня охватил смутный страх, захотелось прочесть молитву, но слова застревали в горле; я тоже обратился в безгласную мумию, затерялся среди других, среди тюков и чемоданов. Голос мой пресекся, словно чья-то рука сдавила грудь; глаза алтарной статуи блестели в темноте, точно кошачьи. Своды странного храма внезапно начали опускаться, он превратился в пещеру; сверху свисала паутина и гроздья летучих мышей. Тут лунатик сделал какое-то странное движение, показалось, что своим телескопом (а может, это был уже не телескоп, а железный лом?) он нанес удар какому-то невидимому существу, которое скулило и скреблось в темноте — жуткий сухой удар прямо по черепу…
Я пробудился в холодном поту. В полудреме сновидение помнилось совершенно отчетливо — говорят, умирающему так же отчетливо представляется прожитая жизнь. Бывает, плаваешь между реальностью и небытием, а сон все стоит перед глазами. Сейчас я в толк не возьму, что он значил — просто был страшным, тяжелым, горячечным, мрачным — и полным глубокого смысла.
Поздним вечером я был в карауле, совершал обход позиций: три километра высокогорья, занятые 14-й ротой. Вдруг в полутьме возникла у бруствера фигура — высокий, худой мужчина, стоявший ко мне спиной. Внимание привлекла его одежда, совсем не похожая на ту, что носим мы все, — бархатные брюки, высокие, до блеска начищенные кожаные сапоги с серебристыми шпорами[5]. Он был без куртки, в одной рубашке, и рубашка, ты не поверишь, не цвета хаки, а голубая. И кому только вздумалось щеголять здесь в голубой рубашке? Всякие наряды повидал я за этот долгий военный год; но голубая рубашка… Невероятно!
Чужак, перегнувшись через бруствер, как через перила балкона, разглядывал равнину у подножья Сьерра-Кальва, уже погрузившуюся в сумрак. Там, вдалеке, еще продолжалась перестрелка, булькал пулемет, ухали гранаты, время от времени слышался вой гранатомета. Но звуки постепенно стихали в темпе morendo[6], тонули в вечерней тишине.
Я крикнул: «Стой, кто идет!», и он обернулся — это был Солерас. Я повел его в свою землянку и предложил выпить коньяку, чтобы согреться; приятно все-таки встретить старого знакомого на этой верхотуре. Мы говорили долго, всю ночь, до самого рассвета.
Солерас мне столько всего рассказал… Например, признался, что сыт по горло и железнодорожным корпусом, и интендантской службой, и турецким горохом: «Знал бы ты, сколько турецкого гороха предстоит сожрать тебе и твоим сорвиголовам…». Он, мол, хочет обратиться к командованию с просьбой отправить его на передовую, в любую роту, хоть рядовым, хоть стрелком-гранатометчиком, «только не к вашим плоскостопым».
— Надеюсь, к тебе в бригаду не определят. Чтобы я отдавал тебе честь! Ни за что. Хотя, на самом деле, какая разница. Даже неплохая идея: служить рядовым под твоим командованием!
— А позволь спросить, что ты вообще делаешь на Сьерра-Кальва?





