<p>Андрей Белый</p><p>О теургии</p><p><emphasis><sup>отрывок</sup></emphasis></p><…> В настоящую минуту вершины мысли и чувства загорелись теургизмом. Теургизм, магизм и т. д. – повседневные слова «не в сочетаньях ежедневных», способные смутить «мирный сон гробов»[1] – конечно, являют собою глубоко проникшее в душу стремление выразить словом и делом музыку, запавшую к нам из бессмертных далей и способную до некоторой степени влиять на музыку, стихийно разлитую вокруг, так что эта последняя по отзывчивости начнет вторить, аккомпанировать музыке из бессмертных далей. Отсюда открывается громадная перспектива в понимании музыкальной телепатии, внушения и т. д.
Музыка – это действительная, стихийная магия. Музыка доселе была впереди европейского человечества. Быть может, лишь в настоящую минуту оно начинает вплотную подходить к музыке, вбирая в себя ее стихийную, магическую мощь. Способность стихийно влиять, подчинять, зачаровывать несомненно растет. Так будет и впредь. Нижеприведенное стихотворение указывает на степень роста человеческого духа в направлении стихийного магизма:
Ты горишь высоко над горою,Недоступна в своем терему,Я примчуся вечерней порою,В упоенье мечту обниму.Ты, заслышав меня издалека,Свой костер разведешь ввечеру.Стану, верный велениям рока,Постигать огневую игру.И когда среди мрака снопамиИскры станут кружиться в дыму,Я умчусь огневыми кругамиИ настигну тебя в терему.(А. Блок)[2]Какое верное словесное отражение магически душевной музыки, присутствием которой обусловлена возможность телепатии и т. д.
Что же это за веяние? Откуда оно? А вот отрывок Лермонтова:
Пускай холодною землею Засыпан я.О, друг! Всегда, везде с тобою Душа моя…Коснется ль чуждое дыханье Твоих ланит —Душа моя в немом страданье Вся задрожит.Случится ль – шепчешь, засыпая, Ты о другом;Твои слова текут, пылая, По мне огнем[3].Итак, магизм, способный возмутить того, кто достаточно не наивен, чтобы презрительно отвертываться от «декадентских ломаний», был свойственен Лермонтову? Он только приблизился к нам, стал психологически доступнее. Ясно – что-то движется, что-то медленно вползает в нашу душу, бросая нас в огонь и в холод, убивая лучших из нас, взывая в тишине к современным Заратустрам: «„О, Заратустра, кому надлежит двигать горы, тот передвигает и низины… Самое унизительное в тебе: ты имеешь силу и не хочешь властвовать“… – „У меня недостает львиного голоса для повелений“. Тогда опять со мной заговорили как бы шепотом: „Самые тихие слова и производят бурю… О, Заратустра, ты пойдешь как тень того, что должно прийти, так ты будешь повелевать и, повелевая, предшествовать“…» (Ницше)[4]. И вот мы все, как тень того, что должно прийти, отправились в духовное странствие, прислушиваясь в душе своей к новым, быть может никогда не бывшим звучаниям.
* * *Если всякая глубокая музыка, так или иначе воплощаемая, в основе своей матична, то далеко не всякая теургична. Теургия с этой точки зрения является как бы белой магией. Если говорится пророкам, ходящим пред Господом: «Утешайте, утешайте народ мой»[5], то, наоборот, к магам, владеющим тайной составления «не ежедневных сочетаний» повседневных слов, но не обращенным ко Господу, относится грозное: «Терафимы говорят пустое и вещуны видят ложное…»[6], т. е. умение магически управлять стихиями посредством звучаний души не во славу Божию – грех и ужас. И Лермонтов, в душе которого шевелились волны магизма, всегда оканчивал свои огневые прозрения безнадежным аккордом:
И видел я, как руки костяныеМоих друзей сдавили – их не стало……………Ломая руки и глотая слезы,Я на Творца роптал, боясь молиться[7].После проникновенных строк:
Кто скажет мне, что звук ее речейНе отголосок рая? Что душаНе смотрит из живых ее очей,Когда на них смотрю я, чуть дыша?Вдруг:
Пусть я кого-нибудь люблю:Любовь не красит жизнь мою,Она, как чумное пятноНа сердце, жжет – хотя темно[8].Хотя эти строки писаны еще юношей, однако до конца своей жизни Лермонтов остался неизменным… «И скучно и грустно, и некому руку подать» – после таких глубин любви, которые могли бы осветить жизнь немеркнущим светом… Что за странное желание у Лермонтова, когда он говорит: «О, пусть холодность мне твой взор укажет, пусть он убьет надежды и мечты, и все, что в сердце возродила ты, – душа моя тебе лишь скажет: „Благодарю!..“»[9] А между тем чувствуешь упоительность настроения, охватившего поэта, – настроения, не сознанного им до конца. Здесь, в любовных отношениях, как бы нащупываетея какой-то особый, новый путь. Вся знаменательность подобных строк углубляется, подчеркивается такими выражениями, как нижеприведенное: «Как небеса, твой взор блистает эмалью голубой…», «И не узнает шумный свет, кто нежно так любим, как я страдал и сколько лет я памятью томим. И где бы я ни стал искать былую тишину, все сердце будет мне шептать: люблю, люблю одну…»[10] Искание вечной любви – вот то чувство, которое заставляло Лермонтова обращаться к любимой женщине с просьбой «губить холодным взором» надежды. Боязнь и сознание, что каждая земная любовь преходяща, вместе с исканием в любимом существе отблеска Вечности, освобождаемого памятью из-под оков случайного и преходящего, – все это сочетает у Лермонтова искание вечной любви с исканием любви у Вечности. Отсюда еще один шаг – и любимое существо становится лишь бездонным символом, окном, в которое заглядывает какая-то Вечная, Лучезарная Подруга[11] – Возлюбленная…
И создал я тогда в моем воображеньеПо легким признакам красавицу моюИ с той поры бесплодное виденьеНошу в душе моей, ласкаю и люблю[12].Если бы Лермонтов сознал, что его виденье не бесплодно, а бесплодна та полумаска, из-под которой блеснул ему луч жизни вечной, то из разочарованного демониста обратился бы в того рыцаря бедного, которого Пушкин заставил увидеть «одно виденье, непостижное уму»[13], и уже, очевидно, без всякой полумаски. Но этого не было с Лермонтовым – и вот он обрывает ростки своих прозрений, могущие обратиться в пышные растения, вершиной касающиеся небес. Впрочем, смутное сознание не бесплодности его видения ясно звучит в следующих строках:
И все мне кажется: живые эти речиВ года минувшие слыхал когда-то я.И кто-то шепчет мне, что после этой встречиМы вновь увидимся, как старые друзья…«Нет, не тебя так пылко я люблю…В твоих чертах ищу черты иные»[14] —новый шаг на тернистом пути искания новой любви, новых отношений между людьми. Наконец, последняя ступень прозрения Лермонтова заставляет перенести искание Вечной Подруги на весь мир. Она – стихийно разлита вокруг. Уловить Ее улыбку в заре, узнавать Ее в окружающем отблеске Вечной Женственности, о которой Соловьев говорит, что Она грядет ныне на землю в «теле нетленном»[15], ждать Ее откровения в небесах, блистающих, как голубые очи («как небеса, твой взор блистает эмалью голубой»), – вот назначение поэта-пророка, каким мог быть Лермонтов… И он уже подходит к этой вершинной, мистически слетающей любви, когда говорит:
В аллею темную вхожу я: сквозь кустыГлядит вечерний луч, и желтые листы Шумят под робкими шагами.И странная тоска теснит уж грудь мою:Я думаю о ней, я плачу, я люблю — Люблю мечты моей созданьеС глазами, полными лазурного огня,С улыбкой розовой, как молодого дня Над лесом первое сиянье[16].Еще шаг, еще один только шаг – Лермонтов узнал бы в легком дуновении ветерка заревой привет Той, Которую он искал всю жизнь и столько раз почти находил. Той, о Которой говорится: «Она есть отблеск вечного света, и чистое зеркало действия Божия, и образ благости Его. Она – одна, но может все и, пребывая в самой себе, все обновляя и переходя из рода в род в святые души, приготовляет друзей Божиих и пророков… Она прекраснее солнца и превосходнее сонма звезд; в сравнении со светом – Она выше»…[17] Он прочел бы в душе имя Той, Которая выше херувимов и серафимов – идей – ангелов, – потому что Она – идея вселенной, Душа мира, Которую Вл. Соловьев называет Софией, Премудростью Божией и Которая воплощает Божественный Логос… К Ней обращены средневековые гимны: «Mater Dei sine spina – peceatorum medicinal…»[18] К ней и теперь обращены гимны:
И в пурпуре небесного блистаньяС очами, полными лазурного огня[19],Глядела ты, как первое сияньеВсемирного и творческого дня…Что есть, что было, что грядет вовеки,Все обнял тут один недвижный взор…. . .Все видел я, и все одно лишь было,Один лишь образ женской красоты.Безмерное в его размер входило…О, лучезарная!..[20](Соловьев)Облако светлое, мглою вечернейБожьим избранникам ярко блестящее,Радуга, небо с землею мирящая,Божьих заветов ковчег неизменный,Манны небесной фиал драгоценный,Высь неприступная. Бога носящая!Дольний наш мир осени лучезарным покровом,Свыше ты осененная,Вся озареннаяСветом и словом!(Петрарка)[21]Но Лермонтов не воскликнул:
Знайте же, Вечная Женственность нынеВ теле нетленном на землю идет!(Соловьев)Личная неприготовленность к прогреваемым идеям погубила его… И в конце концов:
А жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, Такая пустая и глупая шутка!Тем, кто не может идти все вперед и вперед, нельзя проникать дальше известных пределов. В результате – ощущение нуменального греха, странная тяжесть, переходящая в ужас. Прозрения вместо окрыления начинают жечь того, кто не может изменить себя. «Вот грядет день, пылающий, как печь» (Малахия)[22], – в душе мага. Обуянный страхом, он восклицает, обращаясь к друзьям:
Что судьбы вам дряхлеющего мира!..Над вашей головой колеблется секира.Ну что ж? Из вас один ее увижу я…(Лермонтов)[23]Быть может, он видел секиру, занесенную над собой? А вот уже прямо:
Не смейся над моей пророческой тоской:Я знал – удар судьбы меня не обойдет.Я знал, что голова, любимая тобой,С твоей груди на плаху перейдет!(Лермонтов)И это писано в год дуэли – того удара судьбы, которого, быть может, и нельзя было обойти Лермонтову[24]. Он увидел слишком много. Он узнал то, чего другие не могли знать.
Такие люди, как Лермонтов, называемые светскими писателями-демонистами и о которых в Писании сказано, что они – беззаконные, – такие люди подвержены беспричинной тоске и ужасу… «Свищущий ветер… или незримое бегание скачущих животных, или голос ревущих… зверей: все это, ужасая их, повергало в расслабление. Ибо весь мир был окутан ясным светом и занимался беспрепятственно делами, а над ними одними была распростерта тяжелая ночь, образ тьмы, имевшей некогда объять их, но сами для себя они были тягостнее тьмы»[25].
В своих прозрениях Лермонтов не дошел до конца. Гениальная поэзия его все еще серединна. Отсюда демоническая окраска его поэзии. Отсюда же двусмысленность, двузначность типов вроде Печорина. И здесь есть хлестаковство. Только оно пало на душу, закралось в самые тайные уголки мысли и чувства. Едва ли сам Лермонтов был повинен в своем демонизме. Он является козлищем отпущения и за свою, и за нашу эпоху. Та, которую он всю жизнь искал, не открылась ему до конца, но и не осталась в маске. Вся мучительность его порываний к Вечности заключается в том, что некоторые черты Ее были доступны ему. Она была закрыта от него только полумаской. Не разрешенное Лермонтовым взывает в наших душах. Мы или должны закрыть глаза на порывание духа к вечной любви, или, сорвав полумаску, найти Вечность, чтобы наконец блеснуло нам – бедным рыцарям – «виденье, непостижное уму»… И вот, когда звучат нам слова, полные смысла: «Я озарен… Я жду твоих шагов…», «Весь горизонт в огне и близко появленье»[26] и т. д. – со страхом Божиим и верою приступаем мы к решению рокового, приблизившегося к нам вопроса.