Читаем Нуль онлайн бесплатно

ПРЕЛЮДИЯ

От автора

Вот сразу – выкамаривание, как любила когда-то говорить моя покойная мама, светлая ей память.

Почему – прелюдия? Почему не пролог? Не предисловие? Не вступление наконец?

Потому что прелюдия – от латинского praeludere, где ргае – «перед», a ludere – «играть», то есть «то, что перед игрой». Любое литературное произведение – игра, значит, то, что предваряет эту игру, – прелюдия. Все легко и просто.

Хотя по-настоящему это предварение следовало бы назвать «эпилюдией», потому что пишется оно годы спустя после «игры».

Годы спустя…

Все правильно: этот роман я написал довольно давно…

Стоп. Почему «роман»? Если считать, как полагают иные литературоведы, что роман – это произведение, в котором больше двух сюжетных линий, то действительно – роман.

Если сравнивать, допустим, с «Войной и миром», то – не более чем огрызок.

А если не считать, не полагаться и не сравнивать, то – исповедь…

Итак, эту исповедь я написал довольно давно. И с момента выхода в свет (где он, тот свет? и где он, тот тираж?) не перечитывал. Честное слово. А несколько месяцев назад – перечитал.

И остался доволен. Может быть, даже обрадовался. А если скромнее – удовлетворился прочитанным. Потому что НИЧЕГО НЕ ИЗМЕНИЛОСЬ!

Не изменились персонажи этого произведения. Не очень-то изменился мир. Вовсе не изменились мотивы и повадки людей. Но главное – не изменился я, автор.

Если бы сейчас я взялся писать нечто подобное – написал бы то же и так же.

Именно: то же и так же.

Неизменность и неизменяемость чего-то стоят, правда? Нет, конечно, кое-какие реалии – по сути, пустяки – стали иными.

Изменились деньги. Не сами деньги, разумеется, а их соизмеримость. Тогда – а действие романа относится к 1996 году – доллар стоил пять тысяч рублей. Читая «ткань» сейчас («текст», если перевести с латыни, – «сотканное», не более того), это, конечно, надо иметь в виду.

Немного изменилась лексика. Тоже ничего особенного. Язык – живое существо, он все время в движении, хотим мы этого или нет.

Сейчас мало кто скажет «иномарка», а тогда это было ходовое слово.

Сейчас никто не скажет «коммерческий киоск», а тогда киоски с разнообразным содержимым только так и назывались.

Сейчас «шестерка» – нечто смехотворное, а тогда она была нормальной машиной.

Сейчас говорят «папки», имея в виду организацию документов в компьютере, тогда те же папки именовались «директориями».

Тогда двухгигабайтный винчестер считался о-го-го каким вместительным, сейчас двухтерабайтным хардом никого не удивишь.

Тогда уважительно говорили: «си-ди-ромы», «лазерные диски»; сейчас просто – «диски», а о «дискетах» уже никто и не вспоминает.

Тогда на улице звонили из телефонов-автоматов, опуская в щель жетоны, а сейчас эти автоматы уже не сыщешь, да и кому они нужны, уличные телефоны, если у всех мобильники.

Ну и что?

Суть-то не меняется. Да она и не изменилась…

Перечитав роман несколько месяцев назад, я понял, что ничего исправлять не надо. Ну разве что некоторые вещи можно восстановить.

Например, главы поначалу назывались «мигами», а в итоге получились вовсе без наименований, сохранилась лишь безликая нумерация. Почему «миги»? Да потому что жизнь наша из мигов и состоит. Даже если событие сколько-то длится – час, день, неделю, год, – все равно по прошествии времени остается миг. Миг счастья. Миг горя. Миг полноты бытия. Миг пучины смерти... Да, в общем-то, сама жизнь – тоже миг (и, чтобы осознать это, вовсе не обязательно вспоминать слова Леонида Дербенева).

Словом, теперь главы снова стали «мигами». Вернулись на свои места некоторые «выпавшие» фрагменты. А в остальном – всё как прежде…

От Сергея Андреенко

Я – выжил…

От Синицкого

На правах рассказчика хочу предупредить: автор очень любит играть в слова и играть словами. Может быть, иногда даже заигрывается. Тут каждый с легкостью бросит камень в мой собственный огород: я от него этим заразился и тоже балуюсь словесными шалостями. А на самом деле ничего удивительного: homo ludens – он homo ludens и есть, то бишь «человек играющий», и прежде всего – «играющий словами».

Почему-то автор особенно любит слова «миг» и «мгновение» (кстати, однокоренные) и еще – прилагательные «карандашный» и «грифельный». Объяснить это я не могу.

А вообще, все, что написано в романе, – правда.

Такого небесного цвета я не видел никогда в жизни.

Только читал о нем, но воспринимал как поэтическую метафору «...золотого, как небо, аи». Между тем аи я никогда не пил и на свет не рассматривал, а вот золотое небо увидел.

Что это было? Не знаю. Сумасбродная атмосферная выходка, редкий каприз белых ночей при полном спокойствии моря, фантазия волновых эффектов.

Весь небосклон передо мной стал золотым – того поразительного оттенка, который можно видеть только на картинах старых мастеров, например Альтдорфера. Чистый золотой тон, без переходов и примесей, ни единого облачка, и уставшее от восхода солнце, зависшее плавкой полной луной над очарованной ртутью Финского залива.

А внизу – я: тошный человек с тусклыми глазами, сникший от пустых блужданий по Васильевскому острову и чудом оказавшийся в нужную судьбе секунду в нужной природе точке – на парапете набережной позади гостиницы «Прибалтийская».

Словно бы золотой расплав влился в душу, и я не вынес ожоговой боли. Именно в те секунды, пока сусальная краска не осыпалась с розовой зари, я понял, что должен рассказать эту историю. Даже вопреки инстинкту самосохранения.

Я вернулся в свою квартиру на Малом проспекте и положил перед собой стопку бумаги. Компьютером я так и не обзавелся: никогда не хватало денег, да и желания недоставало тоже. Я пишу только от руки – микроскопически-жемчужным почерком, который впоследствии сам еле-еле разбираю. Чистый лист бумаги действует на меня раздражающе.

В квартире стоял все тот же запах, который преследовал меня с первых минут вселения – с того самого дня, как я покинул Москву и переехал в Петербург, к третьей и, надеюсь, последней жене. Я долго не мог сопоставить этот запах хоть с чем-нибудь знакомым или, во всяком случае, распознать его природу. И только побывав как-то на Смоленском кладбище, расположенном в трех минутах ходьбы от моего нового жилища, я понял, на что он похож: то был запах потревоженной старой земли. По-моему, так пахнет весь Васильевский остров.

Я расскажу эту историю в подробностях и в том виде, в каком ее понял и запомнил. Не могу сказать, что понял до конца и запомнил все, многое осталось загадкой, да и не способен человек из лоскутьев чужих жизней скроить ладный костюм, даже если это жизнь близких друзей.

Я решил писать практически не отрываясь. Буду воссоздавать картину кусок за куском. Порцию утром, порцию вечером. И так каждый день – пока не закончу. А чтобы не запутаться в своих страничках и не сбиться со счета дней, все куски пронумерую. Это будут как бы главы. Хотя то, что я вознамерился написать, – никакой не роман, а козлиная песнь, и порции следовало бы называть куплетами, но куплет – в изначальном смысле – предполагает только пару строк, у меня же строк будет ним намного больше, поэтому никаких куплетов. Просто цифры.

Помимо золотой зари, есть два обстоятельства, которые побуждают меня сделать это. Первое – долг перед Сергеем. Точнее, то, что я понимаю под словом «долг». Второе – писательский зуд.

Я уже несколько лет ничего не писал. Все эти годы во мне грызлись темные собаки души – страх, что я уже не сумею выжать из себя какой-нибудь связный текст, обида на то, что горы бумаги, исписанной много лет назад, так и не стали книгами, чванство (кое-что из написанною выглядело совсем не плохо), зависть (немало моих бывших друзей стали писателями) и еще какие-то совсем мелкие шавки, которым я и названия-то не могу подобрать, но их пронзительный лай тоже примешивался к общему гвалту. Когда-то я считал себя большим писателем.

Мне сразу же хочется – в пику самому себе – процитировать Сергея, но тогда сначала следует объяснить, что именно я цитирую и откуда это «что» у меня появилось.

Из многих моих грехов – а ведь каждый человек, даже святой, изобильно грешен, это старая и проклятая истина – есть один, который я сам в себе люто ненавижу, и два, которые часто доводили до исступления моих друзей.

Первый – это склонность к графомании, тем более парадоксальная, что я годами могу не браться за перо, но если уж берусь, то пишу километрами – большей частью какую-нибудь ерунду, то есть, в этимологическом смысле, понос.

Интерес к этимологии у меня – от Сергея.

Меня бесит, что я графоман; ближайший круг знакомых снисходительно прощает мне это; читатели того немногого, что было мною опубликовано, относятся к прочитанному уже без снисхождения, а редакторы многочисленных редакций и издательств, куда я десятилетиями носил пуды своих рукописей, давно раскусили, что я графоман, и даже придумали единицу графомании, назвав ее моей и без того неудачной, ильф-и-петровской фамилией – «синицккй»

Когда я узнал, что один автор, нареченный в некой редакции «микросиницким», чудом прознал об этом и подал на редакцию в суд, то обрадовался и остервенел одновременно. Обрадовался – самому факту обращения в суд. Остервенел – потому что я сам в суд подать не могу. Не на кого. Если бы только знать, кто пустил гулять по свету эту пошлую меру графомании, – убил бы не задумываясь. О «килосиницких» я, кстати, не слышал.

К греху графомании я еще вернусь.

Два других греха – это страсть к преувеличениям (называемая недалекими людьми, за неимением других слов, «лживостью») и клептомания. Между прочим, довольно легко каяться в грехах – сидя вот так, один на один с листом бумаги. Что я буду испытывать, когда мою рукопись возьмет кто-нибудь читать, пока не знаю.

Страстишка к воровству у меня особого рода. Еще в юности я довольно часто по пьянке (пьянство за грех не считаю, увольте) воровал у друзей и знакомых книги и пластинки. Просто не мог удержаться от соблазна, увидев у кого-нибудь на полке хороший томик или какой ни то заветный «пласт». Правда, чтобы унести это заветное – на брюхе под рубашкой или в портфеле, – мне действительно требовалось быть изрядно пьяным. У трезвого рука не поднималась. Однако ни наутро, ни позже я не сознавался в содеянном, и моя библиотека до сих пор в известной своей части состоит из книг ближних.

Книжно-музыкальная клептомания оборвала много дружеских связей, немало знакомств из-за этого так и не переросло в дружбу, а единственный из прежней компании, кто сохранил со мной отношения, был именно Сергей. Он какого умудрился то ли зорко не заметить моего воровства, то ли забыть о нем. На несколько лет мы отдалились друг от друга, а потом снова сблизились, как будто в прошлом наша дружба ничем не омрачалась.

Не могу сказать, что клептомании с годами убыло. Я и сейчас порой не могу совладать с искушением утащить, будучи в гостях, хорошую книгу. Последний раз это было именно у Сергея, дня за три до развязки той истории, о которой мне хочется рассказать.

Я пришел к нему домой уже крепко поддатый. Сергей только что вернулся из Жуковки, здоровый и веселый, это был большой праздник, я начал его еще дома, в одиночестве, продолжил на улице, потом приложился в лифте… – словом, когда я ввалился к Сергею, во мне уже булькала бутылка водки. За разговорами, за потрясающе вкусным обедом меня сильно развезло, и вот, болтаясь по кабинету Сергея в какой-то паузе, я увидел в просвете между книжными полками стопку аудиокассет. Сверху лежали две кассеты – словно по алфавиту им и полагалось быть именно там – Альбениса и Альбинони. И того и другого я люблю, ни кассет, ни дисков этих композиторов у меня никогда не было.

Во мне, как всегда, что-то звонко-пьяно щелкнуло, и я сунул эти кассеты в карман пиджака. Потом тупо постоял у полок секунд пять, зачем-то схватил еще и третью кассету, на бумажном вкладыше которой вообще ничего не было написано, – положил ее в другой карман. Мотив этого мне самому очень трудно понять. Можно выразиться так: бес воровства. Можно иначе: пьяный кураж. Впрочем, и то и другое – жалкие попытки оправдания. А оправдывать, в сущности, нечего. Украл у друга кассеты – вот и весь сказ. Мелкая подлость души. Затем я быстро распрощался и ушел. Так сказать, «отплатил» Сергею за былую снисходительность, отпраздновал его выздоровление, отметил возвращение домой… Дьявол предательства, гнездящийся в каждом человеке, злорадно потирал когтистые ручонки.

На следующее утро, на больную голову, под соответствующее настроение, я решил послушать тоскливую музыку Альбинони. Однако никакой музыки ни на этой, ни на второй кассете с этикеткой «Альбенис» не было. Третья кассета вообще оказалась очень странной: она издавала шипенье, потрескивания и, как сказал бы Мигель Астуриас, была полна тихих шорохов-червячков, которые пожирали труп звука. Я засунул ее в глубь ящика своего письменного стола и вернулся к первым двум.

Записи на них представляли собой что-то вроде дневника Сергея. Или то были его размышления вслух, для не очень понятной мне надобности наговоренные в микрофон. Все мое цитирование Сергея – оттуда.

Вот что он думал о писательстве.

||||||||||

«Я очень опасаюсь слова «писатель». Писатель – фикция. Я имею в виду, что писателей как живых людей в природе не существует. В природе существовали дворник Андрей Платонов, драматург Михаил Булгаков, граф Лев Толстой, иждивенец Советской власти Максим Горький, налоговый инспектор Роберт Бернс, дипломат Пабло Неруда, торговец оружием и рабами Артюр Рембо. И так далее.

То, что человек пишет, еще не делает его писателем. В лучшем случае он становится «профессиональным литератором». И то, что он написал, не делает его писателем. Потому что, если пишешь, надо подтверждать свое писательское мастерство – или во всяком случае ремесло – постоянно. Ну, хотя бы достаточно регулярно. Прекрасно воскликнул Чехов: «Что, писатель? Хочешь я за полтинник сделаю тебя писателем?»

А отказавшийся от своей фамилии человек – на вопрос Ивана Николаевича Понырева, писатель ли он, – потемнел лицом, погрозил пальцем и сказал: «Я – мастер…»

В сущности, писателем делает человека история. И остается он писателем – в истории. Причем для истории совершенно не важно, написал ли человек один гениальный роман, или три очень хороших рассказа, или писал всю жизнь и натворил девяносто четыре тома собрания сочинений. А вот для современников весьма принципиально, пишет человек, или же добровольно прекратил, или же исписался. (Правда, слово «исписался» десять человек понимают десятью разными способами.) Для издателей это вообще вопрос вопросов. Между тем истории, повторяю, на все подобные частности решительно наплевать. Она, эта лохматая дама, решает по-своему. И для нее Виктор Кин или Анри Ален-Фурнье – писатели. А графоманы…

Похожие книги