Читаем Ночь предопределений онлайн бесплатно
Ночь предопределений
В романе «Ночь предопределений» сплетены история и современность. Герой Ю.Герта - писатель - приезжает на Мангышлак, место действия своей будущей книги о Зигмунте Сераковском, революционере-демократе, сподвижнике Чернышевского и Герцена, более ста лет назад сосланного в эти края. В романе два основных сюжетных узла. Первый - главный - связан с нашим временем. Нефтяники, архитекторы, журналисты, с которыми встречается герой романа, а в особенности события, разворачивающиеся перед ним, заставляют его требовательно вглядеться в себя, заново определить свою жизненную позицию. В центре второго узла - судьба революционера, дающая возможность осмыслить значение личности в масштабах истории
Проза / Современная прозаСераковский в очень молодых летах попался в одну из николаевских проскрипций, был отдан в солдаты в Оренбургский корпус… В дали, в которой не было ни контроля, ни посторонних, кроме киргиз, он нагляделся на телесные наказания, и с тех пор им овладела одна мысль, дошедшая у него до фанатизма, до ideе fixe, — добиться уничтожения палок, розог, шпицрутенов и проч. в русской армии.
В начале царствования Александра II Сераковский был возвращен в Петербург и в скором времени поступил офицером в главный штаб. С этого времени начинается непрерывный, упорный труд его…
Мистик, как большая часть поляков, Сераковский по политическим мнениям был всего ближе к чисто социальному воззрению. К России у него не было не только тени ненависти, но он с любовью останавливался на мечте о независимой Польше и дружественной с ней вольной России.
Ночь была тяжелая, душная, мрак заполнял узкий номер, как мохнатый зверь, загнанный в тесный ящик. Феликс отбрасывал жаркую простыню, вставал, пил теплую солоноватую воду из графина, шлепал босыми ногами по доскам пола, ощущал подошвой песок, наметенный за день, какие-то камешки, мягкие, липучие комочки. Потом, присев на койку, он брезгливо счищал их, потирая подошвой о подошву. Наконец, не вытерпев духоты, он распахнул окно. Дышать сделалось легче, но воздух вскоре налился комариным звоном, упругим и тонким, как балалаечная струна.
Тем не менее остаток ночи, уже синеватой, предутренней, он спал, ему хватило времени выспаться. Раза два он просыпался, но только для того, чтобы взглянуть на светящийся циферблат часов, чтобы снова напомнить себе:
Но тут-то радость была
Он шел напрямик, точно так же, как в тот раз, когда впервые сюда приехал, почти нечаянно завернул, хотя «завернуть» означало в здешних краях проделать по меньшей мере лишние полтораста-двести километров… Город остался внизу. Сандалеты тонули в мелком, перемолотом ветрами песке. При каждом шаге он начинал струиться, стекая по косогору, — прохладный после ночи, усеянный створками ракушек величиной с ноготь. Ракушки были белые с черной каемкой, или розоватые, почти прозрачные и теплые на ощупь, или светло-желтые, цвета выгоревшей на солнце бумаги. Они были хрупкими и под каблуком рассыпались, как яичная скорлупа. Феликс набрал их, сам не зная зачем, полную пригоршню. Так случалось в каждый его приезд — видел, не мог утерпеть, жадничал и привозил в целлофановом пакете домой, а с ракушками — проржавелые, словно в рыжих бородавках, гвозди, стекляшки, осколки странной формы бутылочных горлышек, обломки голубоватой штукатурки, — все бывало собрано там, наверху. Вначале это забавляло домашних, даже восхищало, — не гвозди, разумеется, а ракушки. Жена и дочь придумывали, на что бы их употребить, нынче мода на естественные украшения. Но так ни до чего и не додумывались. И ракушки — в том же целлофановом пакете — отправлялись на его забитые бумагами антресоли или даже тайком — якобы тайком, он-то все преотлично замечал — высыпались в кухонное ведро.
Он, впрочем, не обижался. Окажись они обе тут хоть раз, думал Феликс, ракушки приобрели бы для них иную цену… Поднявшись еще немного, туда, где полоса песка кончалась, он выложил всю пригоршню на плоский камень в продолговатых порах — если приглядеться, как бы спрессованный из тех же ракушек.
Из такого камня была сложена и вся скала. Из
Подъем был не слишком долог, и все-таки Феликс задохнулся, пока достиг вершины, хотя еще ни единой сигареты не было выкурено сегодня. Только здесь, на краю узкого и длинного плато, он потянулся в карман за помятой пачкой и выбросил две или три сигареты, сломанные при подъеме, прежде чем выудил целую.
Со стороны степи, покрытой невысокими холмами — контуром они напоминали кочевничий лук, повернутый тетивой вниз и разрубленный посредине, — набегал ветер, пропитанный щемяще-горьким, оседающим на губах привкусом полыни. После городского воздуха, без вкуса и запаха, если не считать автомобильной гари, этот ветер возвращал к забытым ощущениям, смутным, тревожным… Феликс закурил, чтобы смирить их напор, воздвигнуть преграду, защититься. Движения были элементарны: размять тугой стволик сигареты, ввинтить между губ, чиркнуть спичкой, прикрыв ее сложенной в горстку ладонью. Движения были привычны, просты —
Он стоял на выступе скалы, спиной к степняк уходящей в ее глубину дороге, на старых картах называемой Большой караванной или Хивинской, а ныне ведущей в аэропорт, стоял, повернувшись лицом к морю, такому же пустынному, как эта степь, до самого горизонта простертого тяжелым синим пластом, — стоял, всматриваясь и начинающий пробуждаться городок, и беспощадно, С ожесточенней художника перед, мольбертом, убирал, стирал, накладывал новые мазки…
С окраины городка он первым делом убрал квадрат сборно-щитовых домиков, построенных когда-то геологической экспедицией. Поблизости белело несколько коробочек открытая недавно грязелечебница… Она тоже пропала, замалеванная серым, с едва заметной прозеленью, пятном, под стать окружавшему городок пространству. Затем исчезли — он без труда отыскал их в скопище раскинувшихся внизу построек двухэтажная школа, фасадом на главную улицу, и потом котельная с закопченной трубой, рядом с чайной на краю желтой от песка площади, и сама чайная, и тут же, на площади, возле зеленого клубочка старого развесистого карагача, — вытянутый в длину Дом культуры. Правда, он задержался на светлой часовенке под самой скалой; округлый куполок ее над четырьмя угловыми колонками такая неожиданность для этих мест, такое санкт-петербургское изящество, уводящее то ли к Версалю, то ли еще дальше — к Афинам… Часовенка, знал он, тоже появилась тут позднее, но жаль было с нею расставаться, и он помедлил, прежде чем сколупнуть и ее.
Реконструкция продолжалась… В неприкосновенности сохранился лишь треугольник, одной стороной примыкающий к горе, а с двух других обозначенный пересекающимися улицами — главной и ведущей к базару. Внутри треугольника перемешались низкорослые, добротно сложенные каменные дома с глухими ставнями и грубой резьбой по фасаду плосковерхие мазанки за невысокими дувалами — прежняя «армянская слобода».
Ближе к базару, как бы врытые в горный склон, с похожими на бойницы оконцами и дверями на кованых петлях, остались стоять не сокрушенные временем лабазы, там теперь продавали портативные магнитофоны и холодильники «Памир». Все это, включая и пять-шесть войлочных юрт за изгибом дороги, уходящей к широкому заливу, где едва виднелся судоремзавод и короткий пенек маячной башни, — все это рисовалось отсюда четко и подробно, как на старых гравюрах.
Феликс не оборачивался. Он знал, до пронзительной дрожи в позвоночнике чувствовал, что и за спиной у него сейчас не спаленное солнцем плоскогорье, где, кроме знакомых ему до последней трещины развалин, ржавых гвоздей и обломке! штукатурки, ничего не отыщешь, — там, за крепостной стеной вытянулись приплюснутые к земле казармы из того же ракушняка и по левую руку — пороховой склад, а за ним — госпиталь, и дальше — ровная, высеченная в камне площадка — строевой плац, и сбоку — церковь с прохладным полусумраком внутри, и по правую руку — флигеля для штаб- и обер-офицеров, и комендантский дом с двумя неуклюже вытесанными львами перед входом. У самого края плато развевался флаг на высокой мачте, и под ним, разгоняя предутренний сон, прохаживался часовой.
Феликс ощутил все это там, позади, и даже увидел, как за углом казармы солдат в белых подштанниках, соскочив с нар до побудки, справляет малую нужду, а в это время наверху над плацем, над всей крепостью уже горит червонным золотом крест и блекло голубеет, мешая синеву с багрянцем зари церковный купол…
Примерно так все здесь выглядело в тот день, то утро 1848 года, когда парусное суденышко доставило сюда Зигмунта Сераковского, после ареста третьим отделением, без суда и следствия, по высочайшей воле «сданного в солдаты». (Годом раньше, мелькнуло у Феликса, жандармская тройка мчала в Оренбургские линейные батальоны Тараса Шевченко, годом позже помчит в сибирскую каторгу Достоевского и Петрашевского… Заурядная в те времена судьба для незаурядных людей. Зигмунт среди них был самый молодой — вчерашний, не кончивший курса студент). Все тут было ему внове: это тяжелое, взбухающее над горизонтом солнце, эта тоскливая пустота моря, неподвижного, словно из ртути, эти приземистые дома с мутными от песка стеклами, эти унылые звуки — посвист ветра в расщелинах, звяканье цепи и плеск ведра в глубине колодца, далекий, похожий на рыдание, вскрик верблюдицы… Феликс прислушался. Ему вдруг представились нелепыми, невозможными здесь — его сигарета, барнаульский коробок… «Не допускайте лесных пожаров»… Он досадливо спрятал его в карман.
Впрочем, не сигарета и не коробок сами по себе, а скорее вот это вороватое движение что-то нарушило, уличило в игре. И
Суматошно вились над склоном ласточки, облепившие расщелины своими гнездами. Сердито, человечьими голосами кричали залетевшие с моря чайки. Мысли Феликса скользнули в сторону. Он снова подумал о театре… Кому принадлежали эти слова — Фоме Аквимскому или Августину? Правда, в другой редакции: «Весь мир — театр, единственным зрителем которого является господь бог». Он увидел их на барабане купола собора Петра и Павла в Вильнюсе, на латинском, разумеется, он их и записал их по-латыни, чтобы проверить впоследствии, верно ли перевел экскурсовод. Слишком уж светски звучали они для собора… Потом, в свободные часы, после архива, он приходил сюда уже один, слушал орган, присев на скамью из дубовых, в ладонь толщиной досок, разглядывал скульптуры и лепнину, заполнявшие стены, ниши и потолки. Он и по всему городу бродил, как по собору, и в ушах у неотступно вибрировали золоченые звуки органа, перед глазами кружили хороводы свечей… Наконец он сообразил: в соборе пахло лилиями, а было лето, июль, и весь город словно пропитался их запахом, кисловатым и резким. Запах чистоты и непорочности… На старом городском рынке, в киосках, на цветочных базарчиках, в кафе, на столике выдачи рукописей, где его ежедневно поджидали новые груды папок, — всюду встречались ему крупные белые колокольцы с заостренными лепестками, золотистые изнутри от обильной пыльцы.
Было лето, июль, стояла жара, необычная для Вильнюса, — так ему говорили: «Эта жара… Только раз в сто лет…» А Феликса радовало все, и эта жара тоже, потому что в ней была своя




