Читаем Необходимое убийство онлайн бесплатно
Необходимое убийство
Из-за длинных волос мать Валя была похожа на мифическую Медузу Горгону. Сын Юрка, шестнадцати лет, очень похожий внешне на мать, сказки о Медузе знал. Вдвоем они совершают убийство. А потом спокойно ложатся спать. Знамя, 2017 № 03
Проза / Современная русская и зарубежная прозаМать, Валя (как называл ее наедине, а на людях — мам или мамка), Валентина, Валентина Петрова, лет сорока, невысокая, чуть высохшая (совсем на тебе мяса нет, говорила мать, бабка Юркина, а сама умерла), раскосые глаза, сильно вдавленные, нос, как на иконах, удлинен, рот — тонкая нить и обильные темные волосы, которые могут кипеть или струиться, но сейчас туго стянуты в жирный хвост за спиной. Хвост доходит до поясницы, все расширяясь. Когда волосы распущены, сами собой разделяясь на длинные, мешающиеся острые пряди, мама совсем походила на чудесную Медузу Горгону. Сказки о Медузе Юрка знал.
Сын — Юрка, шестнадцати лет, длинный, костистый, с крупными кулаками, странными на тонких, худых руках, будто не совсем отсюда; узкие, в мать, глаза, но волосы посветлее и гладко, коротко остриженные, и те же нос и плотно, упрямо сжатый рот. Они вообще очень похожи. Но сейчас его рот занят, жует, равномерно раскрываясь. За их круглым, у окна, столом, на котором завтра будет стоять гроб. Юрка ест черный хлеб, запивая козьим молоком. Это тяжелое лакомство — из любимых.
— Спит он? — спрашивает Юрка, отрываясь от своего занятия.
Она и пожимает плечами, и кивает, так что можно принять и за согласие, и за «не знаю уже», присаживаясь боком напротив, подпирая кулаком щеку, моргая на молоко, спрашивала:
— Ну, как на этот раз?
— Все равно горчит. Вы бы их, мама, гнали куда-нибудь подальше, к лесу. Там трава посвежее. А здесь — одна помойка, и трава от этого горькая.
— Вот бы ты и гнал.
— Я не могу, когда?
— Конечно. Когда у тебя одни гулянки.
Он усмехается, жуя.
— Опять дрался?
— Нет, это старая, — трогает рукой с хлебом ссадину на скуле.
— Все не угомонитесь. Из-за Томки, небось, опять?
Не отвечая, смотрит смеющимися косыми глазами. Лес, а точнее — роща, в пятнадцати минутах хода от ворот, за домами не виден.
Юрка прав. Через забор, между их участком и соседской, городского вида, пятиэтажкой, огромная помойка, которую здесь зовут свалкой; с трех сторон — заборы, с четвертой, уличной, — вход свободный. Банками, бутылками, пакетами, рваной, комканой бумагой с объедками выплескивается на улицу, лижет ее, как прибой. Две их козы, на длинной, одной на двоих, веревке, трутся у забора, подбираясь к лакомствам. Да и не только возле нее, но и подальше, и далеко, трава все равно горькая; горечь идет по земле, распространяется. Потому что земля все впитывает, а потом отдает, переработав, наверх.
— Вот попомни меня, — пристает мать, — плохо все это кончится.
— Так ведь и так уже.
— Правда, — соглашается она, вспомнив. — Поможешь? (взглядывая).
Перестав жевать:
— Помогу (сглотнув).
— Ну доедай тогда, пошли. Одна я не справлюсь. Бестелесная я.
Доедает торопясь. Из-за прикрытой двери доносится беспокойный, с подвываниями, храп. Будто кто-то старается вывести одну и ту же мелодию, но все время сбивается. И начинает сызнова.
Они входят.
После освещенной столовой темнота бьет по глазам, слепит. Позже начинают различаться предметы. Например, большая голова, которая лежит на подушке; на лбу — взбитые, вероятно, мокрые волосы; раззяванный рот, откуда и доносится храп. Но остальные черты съедены темнотой.
Подходят. Она наклоняется к голове, всматриваясь.
— Прости, — говорит. А ему: — Бери давай.
Тянется через голову, а он заходит с изголовья. Берут подушку с двух сторон и накрывают голову, вдвоем ложатся сверху крест-накрест. Храп обрывается. Они лежат еще немного времени в тишине. Потом она сползает с подушки, и он встает вслед. Глядит в темноте в неясное лицо матери. Пятно вместо лица.
— Сними, — приказывает она.
Он стягивает подушку. Вдвоем наклоняются.
— Все? — спрашивает Юрка.
— Кажется. Иди к себе.
— Не засну я.
— Заснешь, наверное, ты не можешь знать.
— А ты?
— И я, конечно.
— Ты где будешь?
— Да тут же, где ж еще, — показывает на кровать с телом.
— Что же ты прямо рядом с ним?
— Так нужно. Чтобы утром встать и, как это, обнаружить.
Ему кажется, что она улыбается.
— А ты иди. И Верку не разбуди смотри.
— Да знаю я.
Уходит.
Лето, и дети спят в небольшой тесной террасе, со стороны придававшей дому г-образную форму. В темноте, когда он возвращался поздно, терраса уютно светилась, но что делалось внутри, видно не было, за занавесками. А зимой — в темной, потому что без окон, и очень душной, смежной с большой, как в животе. Сейчас на входе в нее — тяжелый кусок материи до полу, прибит наверху гвоздями, он задел его, проходя; к зиме будет откинут наверх и просто заткнут за косяк.
Дом был странно устроен. Эта их зимняя детская всегда напоминала ему колодец, вырубленный посередь остального дома, или пещеру. Темную детскую с родительской спальней через стенку от столовой и прихожей отделяла голландская печь, почти во всю стену, едва не добиралась до потолка, прохладная летом, раскаленная зимой. Ее разные отделения, с заслонками и кривыми щеколдами, за лето в них всегда набивалось всякой дряни, пугали Верку пуще грозы. Там непременно кто-то жил, кто мог выдержать равно и жар, и холод. А в грозу она забиралась на стул с ногами, установив его посередь комнаты, чтоб во все стороны можно было убежать, и прижимала колени руками, пока Валя с братиком бегали под окном и гремели тазами с корытами. А Юрка смеялся над ней.
Валя раздевается.
Перебравшись через тело, устраивается, стараясь не тронуть его. Что не всегда удается, и она вздрагивает. Сначала пытается уснуть, считая баранов, лошадей, верблюдов, но ничего не выходит. Смирившись, принимается лениво размышлять об утре, как это все будет, соберется, пойдет в милицию, как будет объясняться, к ним придут и что из этого всего произойдет. Но и здесь ничего не придумывалось. Будущее было неясным и тревожным.
Рано проснувшись, приподнимается на локте и заглядывает в мертвое лицо мужа. Вдруг ей кажется, что он притворяется, а сейчас откроет глаз, сначала один, потом другой, как всегда, небольно пихнет в бок и отправит в прихожую за питьем. Там, на высоком табурете со щелью в сиденье, стоит ведро воды с плавающим в нем черпаком.
Но он по-прежнему недвижим.
— Ваня! — негромко окликает она и еще ждет, будто разыгрывая с собой спектакль. — Вставай уж.
Молчит.
— Ты живой, нет? — Качает его послушное тело. — Как бревно, — думает про себя. Муж ей, правда, кажется бревном, которое надо снести отсюда. В слабом утреннем свете мужнин рот щерится.
Поправив ему рот и проверив глаза (закрыты), переваливается через него, на мгновение, не удержавшись, садится сверху. Встает, сдерживая дрожь, идет в прихожую к умывальнику, шумя ночной рубашкой, слишком свободной на ней, ополаскивается. В комнате одевается, спиной к телу. Поутру еще зябко, и она ежится, подбирая локти, значит, кофточка, потом, когда разойдется, снимет. Надевает кофту. Накинув платок, выходит, притворив дверь. Идет, через две улицы, в милицию.
В отличие от нее и вопреки собственному предположению, Юрка заснул скоро. А проснулся от многоногой топотни за стеной. Маленькая Верка уже сидела в кровати, как столбик, обняв колени и хлопая рыжими ресницами. Обрадовалась, когда он поднял с подушки голову.
— Ты чего? Чего не спишь? Рано еще.
— Там ходят.
— А, боишься. Ну пойду посмотрю, — спуская ноги и взглядывая на часы на стуле в изголовье. Семь.
— Нет, не ходи. Пожалуйста.
— Схожу. Я скоро. Посмотрю и вернусь.
— Ладно. Только быстрей.
Верка пуглива. Это его то злило, то восхищало. Он никогда не мог по-настоящему испугаться. Ни когда соседские пацаны ждали его у сложенной поленницы на углу, где одна улица переходила в другую, так что получалась граница, а он все равно пошел к ним, и ему тогда разбили лоб фонарем, ни когда маем с наклоненной над прудом ивы, далеко продвинувшись по ее зыбким, кажется уж не держащим ветвям, нырял в ледяную воду и всякий раз думал, что не выплывет, но всегда выплывал, мотая головой и отплевываясь посередь расходящегося круга, ни когда его за совместную проказу, короче, школа чуть не сгорела, вызвали к директору, остальные вывернулись, а он никогда не умел, там сидели два фараона и все буравили его, буравили, спасибо Петру-директору, ничего мужик, понял, что ему придется отвечать за всех, и замял. Вот мать тогда пилила.
Впрочем, нет, один раз было. Он еще маленький, а Валька задела зеркало, то упало и об пол разбилось. А это очень дурная примета. Чепуха это все, сказала мать, взглянув, и вышла. Но он-то знал, что переживает и только делает вид. Так что он больше для нее, чем для себя, все равно собрал осколки в газету, замел туда же с полу мелочь и вынес на улицу. Там положил посередке, вроде как ни к кому не относится. Но через три дня все равно умер сосед. Видишь вот, дядя Андрей помер, сказала Валя, посмеиваясь. — Через тебя все. — Все равно ж не ты, отвечал он. Тогда он ее еще любил. Это потом, уже взрослым, в чужом городе, где сначала отучился, потом работал, женился, хоронил жен, потом сына, пережив много бед, в которых винил ее, он ее возненавидел. И не приехал на похороны.
— А? — спрашивает, высунувшись в дверь, головой и глазами Юрка у сидящей в углу, руки на коленях, матери.
По комнате ходили. Их участковый лейтенант, толстый пьющий мужик, с сержантом, которого Юрка не знает. Посередине смирно стояли соседи, муж и жена, тоже Петровы; живут через два дома от них. На кровати сидела тоже их участковая врачиха, Казимировна, как все ее звали, и быстро писала на бланках.
— Папка наш помер, — отвечает она, — Царство ему Небесное. — И размашисто перекрестилась. — А я ж говорила ему. А! — машет рукой.
— Чет-черт-черт, — очень натурально бормочет он, придвигаясь к кровати. Наклоняется над мертвым лицом, где мешаются белое и синее.
— Ты где был, когда это случилось?
Это лейтенант.
— Спал. (Вглядываясь в темно-синее лицо.) Встал только. (Не оборачиваясь.)
— Любил его? (кивая на тело; Юрка не видит, но чувствует.)
— Нет. Но все равно жалко. (Вглядываясь.)
Получилось, кажется, натурально. Пятясь, выдавился из комнаты. Его не задерживали.
Слушавшая через стенку Верка плакала. В отличие от Юрки, отца она любила. Трезвый, а это случалось по выходным, когда был дома, был он тих и ласков. Взяв на руки, ходил с ней по дому, а она обнимала за шею. Или, посадив ее рядом, за что-нибудь задумчиво брался, строгал, или пилил, или приколачивал, рассматривая поделку на вытянутой руке. И вновь принимался. Был он мастеровит, сам и крышу на доме положил, и сарай построил — из двух отделений: в одном, узком и темном, жили их козы, в другом, с лампочкой на длинном шнуре под потолком, — всякая всячина, их с Юркой велосипеды, инструмент и доски в углу, на полках по стенам — банки с краской, олифой и тоже инструмент, но помельче, и очень много разноцветных, пахучих — краской, керосином и олифой — сложенных тряпочек. Баню начал в другом конце двора, но материала не хватило, стояла брошенной; в ней тоже кто-то водился и жил, она видела в щель, заглянув, что ворочается; дверь в недостроенную баню была приперта снаружи топором. И печь тоже, когда в ней что-то испортилось, перебрал, правда, греть стала хуже, мама говорила. Взяв Верку на руки, поносил немного по комнате, как отец. Потом стал одевать. Это ее всегда забавляло. В шутку сопротивлялась, не давала ручку и совсем увлеклась и успокоилась.
Мебель в доме — большей частью тоже его изготовления. Стулья и табуретки плодились без меры, с прямыми ножками, гнутыми, со щелями в сиденье и без, не столько нужные, сколько занимавшие его время и задумчивость. Светлые и свежеобструганные, теплые на взгляд, разбегались по комнатам. А потом темнели на воздухе. Он же их и крушил потом в ярости об пол и стены, а Валя выносила обломки. А с завода приходил пьяный всегда и с собой приносил. Дома добавлял, а они сидели в комнате на кровати и жались, сначала втроем, пока Юрка не вырос и не стал приходить поздно, да и хорошо, а то б дрались, и тогда уже вдвоем с мамой. Сам сидел в столовой, а выпив, уже звал мать. Она приходила, покорно садилась напротив, сложив руки. Он: — Выпьешь? Она: — Нет. Он: — Не выпьешь со мной? (грозно). Она: — Хорошо, налей. (Верка слушала из комнаты.) Он наливал, и мать осторожно пригубливала, отставляла. И он уж больше не приставал.
Сначала бормотал, ругался, кажется, забыв о жене, она вставала и тихонько возвращалась в комнату, присаживалась рядом с Веркой, рассказывал какие-то истории, из которых мать ничего не понимала и от этого боялась больше, оскорбившие его, в которых возникали и исчезали шофер грузовика, кладовщик, директор, этот чаще всего, сосед дядя Коля, с которым в другой раз он мирно пил вдвоем, и Гитлер с Антантой, затевавшие войну, а тогда что ж делать, придется, и мне придется, у-у-у! Антанту Верка представляла косоглазой злой девушкой, вроде соседской Аньки, любившей исподтишка наподдать кому-нибудь помладше ее. Потом принимался кружить по дому, размахивая руками, ну началось, шептала мама, как будто то, что до этого, началом не было, натыкаясь и разбрасывая мебель, и тем ее обнаруживая, подбирал с полу стул или табурет и в стену швырял. Тогда мать сама ввязывалась, вроде и не надо бы, но то ли мебель жалела, а он уже и ее колотил, неловко и не попадая, но от этого не менее страшно, а мать ловила за руки. Верка забиралась от них в шкаф и пряталась среди свисающей и пахнущей одежды. Иногда засыпала. Когда отец угомонится, распластавшись на кровати, спящую Верку мать извлекала из шкафа и относила к ним на веранду.
Два дня гроб стоял на столе, и они ели в комнате. Мать стелила скатерть на кровать, а они усаживались вокруг. Почти походная жизнь нравилась Верке, она забиралась с ногами. Кроме кровати, в комната были: низкорослый комод с бельем, пятиступенчатая этажерка с разным, аккуратно сложенным или расставленным по полочкам — вязанье, мотки цветной шерсти, коробка с нитками, ножницы многообразных размеров и форм, мать шила, всего и не упомнишь уже, статуэтки: клоун в красном, умирающий лебедь-балерина, другой лебедь с одним крылом, второго не было, и ей кажется, что всегда; шаткую этажерку отец Иван отчего-то не трогал. А на самой верхушке, как на елке, — тяжелый радиоприемник, весь деревянный, но с круглым, затянутым кожей окном. За окном пели и разговаривали, и оно раздувалось от напряжения.





