Читаем Не проспать восход солнца онлайн бесплатно
Не проспать восход солнца
В сборнике повестей и рассказов воронежская писательница Ольга Кретова рассказывает об интересных людях нашей Родины — председателе крупного колхоза Герое Социалистического Труда М. Ф. Тимашовой, деревенском учителе В. Г. Черемухине и других тружениках советского села. В увлекательной форме она знакомит читателя с жизнью и деятельностью просветителя Ивана Воронова и революционера Юлюса Янониса.
Документальная литература / Биографии и Мемуары / Публицистика...Из всех лесов я больше всего люблю дубраву. Кудрявую, широкошумную. В звонком гомоне птиц, в трепетном скольжении света и тени между мощных стволов, в несказанных ароматах цветов, грибов, земляники.
С дубравой мне хочется сравнить человека веселого, доброго, щедрого, стойкого в невзгодах.
Вот такой вижу я Матрену Федоровну Тимашову.
Когда мы впервые встретились, еще никто не звал ее по отчеству.
Шла сессия облисполкома, посвященная награждению комбайнеров. Были здесь и трактористы.
После нескольких ораторов на трибуну поднялась девушка. Она была высокая, тоненькая, с неловкими движениями и с очень прямым, смелым взглядом светло-карих глаз. Начав говорить, девушка наклонилась, чтобы посмотреть записи, подстриженные волосы ее упали на лоб. Она резко откинула голову.
Вскоре веселый гул сменился уважительным вниманием. Выяснилось, что молодая девушка старше многих собравшихся здесь. Старше не по возрасту, а по работе на машинах. Мотя села за руль трактора еще пять лет назад, теперь она бригадир.
Но с речью на таком большом собрании она выступала первый раз в жизни. Это было видно по всему. Когда она кончила, ей долго и дружно хлопали.
А в феврале 1937 года, когда Мотя Тимашова с шестью своими ученицами и подругами была в Кремле на совещании женских тракторных бригад, ее руку жала Надежда Константиновна Крупская и растроганно говорила: «Какие молодцы! Видел бы Владимир Ильич...» Осенью Тимашову назначили директором МТС. Это было смелое выдвижение. Встретили его по-разному: в областной комсомольской организации, где Мотю уже хорошо знали, — с гордостью, в земельных органах — с некоторым сомнением: «Высоко взлетела, где-то сядет...»
Но эти голоса вскоре умолкли. Шишовская МТС копила и копила добрую славу.
...Во время Отечественной войны мне пришлось два года пробыть в Зауралье. Возвратившись в разрушенный, сожженный Воронеж, подведя горестный итог утрат, я, как встрече с другом, радовалась каждому знакомому имени на газетной полосе. С теплым чувством я прочитала, что Тимашова работает по-прежнему директором МТС, и все там же, в Шишовке.
Увидела я ее в год победы. Она очень изменилась. У той, прежней Моти главной прелестью был ее неугомонный задор, Матрена Федоровна стала степенной, сдержанной. Под глазами легли тени пережитых страданий. Но столько в ней угадывалось внутренней силы, решительности, характера, что сами собой вставали в памяти строки поэта:
Да, так оно и было. Над страной прошла военная беда. Были и разоренные города, и пепел сожженных дотла селений. Но хлеб нужен был всем — ребенку и солдату. Эта женщина отвечала за хлеб. Она сеяла и жала для огромной семьи — для Родины.
И снова прошли годы. Шишовская МТС неизменно была в числе передовых.
Тимашова, трижды орденоносец, депутат Верховного Совета СССР, приезжала в Воронеж на совещания и конференции. Иногда мы с ней встречались, беседовали.
Но вот мой журналистский путь привел меня в Бобровский район. Мне понадобилось побывать здесь на отчетно-выборных колхозных собраниях. Кроме председателей на собраниях должна была отчитываться Тимашова — за деятельность машинно-тракторной станции.
Матрена Федоровна предложила мне поселиться у нее и ездить вместе.
Выезжали мы рано, чтобы успеть до собрания посмотреть хозяйство. Дорогой Тимашова рассказывала о здешних местах. Все тут для нее близкое, родное. Каждая полевая балочка связана либо с веселым, либо с грустным, а то и со страшным случаем еще тех времен, когда первый трактор прокладывал свои первые борозды.
Мне захотелось написать обо всех этих событиях, начав с первой колхозной весны. Но потом пришлось оглянуться и на более давнее время.
Однажды Матрена Федоровна рассказала о своем детстве, о детстве крестьянской девочки, родившейся всего за три года до Октября, заставшей деревню в ее старом обличье.
Я сама помню деревню с тараканами в избах, с монотонным гудением прялок. И все же, слушая Матрену Федоровну, испытывала странное чувство: казалось, что мы обе перенеслись не на сорок лет назад, а в глубокую старину.
Должно быть, и ей было странно. Притом она не знала, что довелось мне видеть, что — нет, и все старалась растолковать.
Я не стану освобождать ее рассказ от пояснений старых слов и понятий. Ведь пишется это не только для наших ровесников, но и для молодежи. А спроси теперь сельскую девочку: что такое намыки? Вряд ли знает.
С рассказа о детстве и начинается наше повествование.
— Смутно помню, — говорит Матрена Федоровна, — дедушка на полатях и возле него мы — девчонки, мальчишки, насыпаны, как горох. Сколько нас, не сразу и скажешь. В субботу каждая мать покличет своих, голову расчешет или рубаху сменит, а потом опять в общую кучу.
На печь нам лазить не велят: там бабка хворая. Лежит, кашляет, жалуется: «Ох, угораю, ох, задушили конопи». А где же коноплю сушить, кроме как на печи?
Слезет бабка, свернется на конике. Это лавка под образами, короткая, потому что близко дверь.
Мы тем часом — на печь. И что это старые выдумывают? Конопля хорошо пахнет: горячими блинами с зеленым, тягучим, сладким маслом. В углу тут рубель и скалка — катать белье. На гвоздях развешаны клубки шерсти: толкнешь крайний — все качнутся. Этого моль не любит, если есть хоть одна — вылетит. Да и жарко тут для моли.
Зато тараканы в запечье кишмя кишат, хоть лопатой греби. Полка, где лежит хлеб, от них аж черная. И стена над той лавкой, где бабы стряпают... Ни теста замесить, ни щей сварить.
Вот пока бабка кряхтит на конике (ей и там не слава богу: твердо, кости болят), мама берется за веник. Нас с печи сгонит и начинает тараканов мести. А сноха чугун с кипятком подставляет.
Печь нам больше нравится, чем полати. Полати что — одни доски да тряпье! А печь в избе — самое главное, с нею и сыт будешь, и не замерзнешь. Недаром и «хозяин» в подпечье живет. «Хозяин» — это домовой, но так его не называют. Какой он — дело темное. Кто говорит — как кошка, по лавке прошел и на потолок полез; кто думает, что он невидимый и только знаки о себе подает. Если он застонет, надо спросить вслух до трех раз: «К худу или к добру?» Если у лошади грива волнами — это хорошо: «он» ночью заплетал. А если бока мокрые — «он» ездил, взмылил; та скотина не ко двору, надо масть сменить. Когда строят избу, «хозяина» зовут со старого места на новое.
Мы, ребятишки, всему этому верили, но без страха. Мы даже заглядывали в подпечье, посмотреть «его». Но там зимой полным-полно тыквы, потому что в погребе она сгниет, на дворе замерзнет. А летом — кто же сидит летом в избе!
Еще жили за печкой предсказатели погоды — сверчки. Как они разыграются, рассверчатся, дед говорит: «Ветер будет! Можно рожь подсевать, на мельницу поедем».
Кроме деда были в семье еще мужики: мой отец, его брат, два дядиных сына. Остальных поубивали еще на той, германской войне. Мужики зимой дома почти не жили. Нанимались плотничать — ставили срубы. Когда соберутся все, от дыма в избе не продохнешь. Нас они в первый день гостинцами одаривают, а на второй — уже подзатыльниками.
Помню, закричало дите грудное, других разбудило, и зашлись все на разные голоса. Дядя как гаркнет: «Бабы, заткните им рты, окаянным! Ну, чистый содом!» Тут бабы не стерпели: «А вы, аспиды, о чем думаете? Четыре люльки враз качаем, ребятенки, того и гляди, побьются лбами. Теснота!»
«В тесноте люди живут, а на просторе волки воют», — наставительно говорит дедушка.
Но баб теперь не унять: «Людям дома рубить, а себе, знать, только домовину дождешься».
Кто-то из мужиков раздумчиво говорит: «Да... Видно, не миновать связь ставить».
Женский голос возражает: «Связь, она навечно связывает... Хоть бы шестеричок, да особо».
И сердито гремит дед: «Чего захотела, барыня лапотная! Может, пятистенку тебе?»
Смысл этих слов и этого спора мне стал понятен много позже. Шестеричок, или шестерик, — изба в шесть аршин длиной и столько же шириной. Такие были у самой последней бедноты. Крестьяне среднего достатка имели избу-семерик.
Когда народу в семье становилось много: сыновья женатые, внуки, — то со стороны сеней пристраивали вторую избу. Две избы, соединенные сенями, — это и есть связь. В одной половине старшие живут. Им так способнее, и поговорить можно меж собой, чтобы дети не все знали. В печи тут обед варят на всю семью, пекут хлеб. Через сени, в другой половине, в печи варят скоту. Здесь живет молодежь и вместе с ней, как мы теперь бы сказали, молодняк: телята, поросята, ягнята.
Если разломить связь, опять получится два семерика.
А пятистенки в нашем селе стали строить только перед самой революцией. Это когда сруб внутри разделен пятой — бревенчатой — стеной. В таком доме сени сбоку, потом изба, а потом чистая горница. В горнице уже есть кровать и шкаф, между окнами над столом — хоть небольшое зеркало.
Пятистенку никто в дедовой семье и не загадывал, знали, что кармана не хватит. Разошлись по семерикам. Мой отец остался с родителями. Мне было тогда года четыре, и с этого времени я помню все уже хорошо.
У меня было живых три брата и сестра. Умерших не считали. Тогда в деревне много детей мерло. Старшему брату Ивану шел пятнадцатый год, он уже плотничал с отцом. Акульке сравнялось девять — ее посадили за прялку. Мишатка только народился. Моим товарищем — водой не разольешь — был Митроша. С ним мы и по возрасту подходили, и по характеру — оба быстрые, проказливые. Что разбито, разлито, опрокинуто — все наша работа. Но свалить надо на Акульку. Она смиренница, бабушкина любимица, на нее хоть и замахнутся, а не ударят.
Я завидую Акульке: у нее уже есть нитка-первоучина. Эту первую нитку, когда девочка только начинает учиться прясть, сматывают в маленький клубочек и прячут в сундук. А когда девушка выходит замуж, из той нитки сплетут поясок и подпояшут ей сорочку на счастье.
Акуля уже прядет, — значит, она «половина невесты». Бабушка с мамой обговаривают, что ей надо в приданое. Старый обычай требовал много: кроме своей одежды, девка приносила жениху двенадцать рубах: одна — с узором, вытканным по подолу, другая обшита кумачом, третья — гарусом, четвертая выстрочена цветными нитками, шестая... восьмая... все разные. Правда, теперь женихи избаловались: не хотят домотканого. Но бабушка этого не понимает, у нее холст за все ответчик.
Холсты бывают тонкие и грубые, белые и синеные, гладкие и с вытканным рисунком — в клетку или полоску. Вот бабушка и твердит: «Холсточка бы два клетчатой на наволочки, да холсточка три полосатой мужику на штаны, да утирки на каждый день, утирки на иконы к празднику, скатертей синих две — грешно за голым столом есть, — скатерть белую хоть одну, дежничок — тесто накрывать, четыре мешка под рожь, веретье — аршин двадцать пять...»
И еще много-много насчитает бабушка, на что нужен холст в хозяйстве. И все внушает Акульке: «Пряди, не ленись. Помни, что Дашке было».
А был тот случай, когда жили еще большой семьей. Дашка, дядина девчонка, пряла первую зиму. И все ухитрялась свой урок засветло кончать. И сразу на улицу к ребятишкам, на ледянке кататься.
Раз ее брат полез на чердак. Он там бабки прятал, а то, когда нет денег на керосин, мать польстится — продаст бабки. На них всегда купцы были, парни взрослые.
Вот Федя и кричит с потолка: «Мамка, чегой-то тут прядево нашвыряно не то куделя...»
Это, значит, наша ученица каждый день понемногу своей конопли выкидывала.
Ну и была Дашке за косу куделя! А потом мать сняла с нее все до нитки и прогнала на печь: «Ладно, ладно, дочушка, не пряди. Тебе ничего не надо. Ты у нас дурочка — будешь сидеть нагая».





