Читаем Наставник во Христе онлайн бесплатно


Наставник во Христе

<p>«Наставник во Христе» – заключительная часть «Религиозной трилогии», в которую входят «Варавва» (1893) и «Скорбь сатаны» (1895). Эти произведения не объединены единой сюжетной линией, но связаны общими лейтмотивами: падением человека, духовным поиском, столкновением с божественным и надеждой на спасение.</p><p>Что важнее для спасения души – следование церковным канонам или верность словам Христа? В романе Марии Корелли «Наставник во Христе» герои сталкиваются с мучительным выбором между живой верой, общественным лицемерием и правом на прощение. Пламенные проповеди, обличающие духовную пустоту, тайны прошлого, сыновняя месть, боль отвергнутой любви и покаяние сплетаются в напряженный религиозно-психологический роман о суде совести.</p><p>Конец XIX века, эпоха кризиса традиционной религиозности и роста секуляризма. Престарелый кардинал Феликс Бонпре находит у Руанского собора беспризорного ребёнка по имени Мануэль и берет его под опеку. С появлением мальчика вокруг начинают происходить события, похожие на чудо: исцеляются больные, разоблачаются преступления. Но чем явственнее становится сила, исходящая от Мануэля, тем сильнее тревога церковных властей, увидевших в нём и в самом кардинале угрозу своему порядку, – вскоре их начинают преследовать. Параллельно с этим разворачиваются и другие драмы. История племянницы кардинала, талантливой художницы Анжелы Соврани, и её жениха Флориана Варильо. Аристократки Сильви Эрменсштайн и смелого реформатора Обри Ли. Аббата Верньо и социалиста Ги Гранди.</p><p>Мария Корелли, одна из самых читаемых английских писательниц рубежа XIX–XX веков, прославилась мистико-христианской прозой, близкой по духу Толстому, Достоевскому и Булвер-Литтону. Эта книга – сплав исповедального романа и духовной драмы, где главный поединок разворачивается не в мире, а в сердце человека.</p>

Серия: Магистраль. Главный тренд

Мария Корелли , Юлия Валерьевна Фокина

Наука, Образование / Философия / Проза / Историческая проза

Наставник во Христе

Глава I

Глава I

Садилось солнце, и все колокола вызванивали «Ангелуса»[1] . С каждой из многочисленных колоколен, что являются будто бы затейливыми зубцами в дивной короне древнего города Руана, летели священные звуки (разные по тональности, но неизменно сладостные), сливаясь в вышине с потоками теплого осеннего воздуха. Рыночные торговки, целый день проведшие за своими прилавками, над грудами плодов, пучками зелени и цветочными букетами, замедляли при этих звуках тяжкие шаги свои, останавливались посреди пыльной дороги, которая вела их домой, в жалкие жилища, и с истовостью творили крестное знамение. Барочник, несомый по течению на своем плоскодонном неповоротливом судне, вынул изо рта трубку, машинально снял шляпу и пробормотал, более по привычке, нежели по зову души: «Святая Мария, Матерь Божия, молись о нас». С полдюжины ребятишек, что выбежали из школьных стен, вдруг замерли и стали переглядываться, безмолвно спрашивая друг дружку, уместно – или глупо – будет им сейчас повторить знакомые слова, давным-давно упорядоченные Церковью. Правда, уже распространился слух, будто бы из некоего маленького, полузабытого (хотя во время о́но достославного соборного города) прибыл нынче в Руанкардинал -архиепископ – человек чистейших помыслов и аскетических привычек, в своем отдаленном, крошечном диоцезе[2] почитаемый едва ли не святым; и тем не менее разумно ли для них – получающих светское образование детей Прогресса – бубнить текст «Ангелуса» под колокольный перезвон? Тут было над чем задуматься: ребята ходили в государственную школу, где Закон Божий не преподавался и молитвы не приветствовались, ибо Франция исключила Бога из национальных учреждений. Пусть так – слава изгнанного Создателя все-таки озаряла темнеющий предвечерний небосвод! Начиная с серебряной Сены, которая, зарумянившись на закате, обвила прекрасный древний Руан словно праздничная пунцовая лента, и заканчивая верхушками рослых тополей по берегам – всюду теплое сияние, пульсируя тысячами разноцветных мазков, трансформировало каждый объект таким образом, что его можно было счесть обителью мечты. Динь-дон, динь-дон – растаяли в вышине последние отголоски колокола, заодно с финальными словами молитвы, что выдохнул в своем уединении каждый пастор: «Молись о нас в час смерти нашей! Аминь!» И тут же усталые торговки продолжили свой медленный путь домой, и школяры рассыпались, как бусины, живо позабыв о священных словах, так ими и не произнесенных, а что до барочника, его посудина уже успела скрыться за поворотом реки. Тишина, которая наступила после перезвона, была глубока и наполнена смыслом; великое Солнце, уходя на покой, получило в свое распоряжение весь небосвод. В великолепную оконную розу[3] Руанского собора был пущен на прощание пучок лучей, и рубиновые, золотые, аметистовые блики заплясали на истертых Временем крышках саркофагов над местами упокоения Ричарда Львиное Сердце[4] и Генриха Второго, супруга Екатерины Медичи и любовника блистательной Дианы де Пуатье. Один широкий луч диагональю пересек резные хоры в той части собора, которая посвящена Святой Деве, осияв алебастровое надгробие того, кто известен как «Le Mourant» – «Умирающий». Поистине, это творение внушает трепет и заставляет изумляться, ибо скульптор запечатлел сильного мужчину в последних конвульсиях агонии. О, этот художник, живший столь давно, не был склонен смягчать и сглаживать – из-под его беспощадного резца вышли напряженные мышцы, вздувшиеся вены, вспухшие веки полузакрытых утомленных глаз. Он стоял за истину в искусстве – неумолимую, свободную от стыдливых покровов изящества; истину, которая сродни откровению, нагую, как сам столь реалистично изваянный «Умирающий». Такая истина притом еще и уродлива, по крайней мере на вкус людей светских, ценящих приятности и лицеприятности; людей, которые не терпят напоминаний о простом факте – что они, заодно со всеми прочими, обречены когда-нибудь умереть. А между тем последний солнечный луч касался призрачно-белой, полупрозрачной фигуры с той же кротостью, с какой ласкал изваяние самой Девы Марии, простирающей руки из полумрака ниши, каковая ниша тонкостью резьбы походила на старинное кружево, где, как в паутине, сверкают алмазные росинки. Да, прекрасен и тих был в этот час Собор Девы Руанской; сулил отдохновение под сенью своих темных переплетающихся арок, траченных Временем статуй, древних боевых знамен, что колышутся под сводами от каждого сквозняка. Пахло ладаном, и казалось, воздух тяжелит память о тех, кто здесь молился – вслух ли или в молчаливом благоговении. А по нефу, окруженный полуразрушенными символами жизни и смерти, равно как и символами бессмертия (увы, пребывавшими в столь же плачевном состоянии), двигался, увенчанный розоватым нимбом закатного света, тот, для кого вечные истины перевешивали свои тленные подобия, а именно кардинал Феликс Бонпре, человек безупречной репутации, которого в Ватикане иногда шутливо называли «наш добрый святой Феликс». Высокого роста, пугающе худощавый, с лицом, чьи тонкие черты еще более истончил аскетический образ жизни заодно с непрестанной духовной работой, Феликс Бонпре имел вид ученого и мыслителя, чья жизнь не была и не будет подвластна привычкам, усвоенным миром в последнее время. В чистом и твердом взгляде лазоревых глаз читалось: «Мир Божий… превыше всякого ума»[5] ; трепетные линии рта и подбородка говорили о внутренней силе и несгибаемой воле, одновременно свидетельствуя, что и сила, и воля направлены на служение добру и избегание зла. Ни единого признака колебаний, малодушия, плутовства, низости или потворства своим слабостям не было на благородном и открытом лице кардинала; сама его манера двигаться, прямо держа свое легкое тело, молчаливо подтверждала красоту духа, без которой не бывает истинной внешней красоты и грации. Кардинал замедлил и без того неторопливые шаги перед «Умирающим», обозрел сей шедевр (в коем автор поднялся до высот самой Смерти), вздохнул раздумчиво и скорбно; губы кардинала зашевелились, творя молитву. Ибо сама судьба человеческая – начало ее, упования и печальный финал – предстала перед кардиналом в этом резном куске алебастра. Верхнюю часть надгробия занимала сцена с младенцем, приникшим к материнской груди; пониже был изображен отрок, поражающий цель стрелой, пущенной из лука. Далее, в более крупном масштабе, кардинал видел горделивого мужа в расцвете лет и сил, славного рыцаря, готового биться и побеждать, вооруженного до зубов, на богато убранном боевом скакуне, с копьем наперевес. Наконец, четвертая сцена – собственно саркофаг – являла нагого, беспомощного человека, чьи руки стиснуты в усилии сделать еще хоть глоток воздуха, чьи мышцы напряжены в неравной борьбе с неизбежным распадом.

– Однако, – молвил кардинал вполголоса, и улыбка, подобно рассветному лучу, мягко легла на его аскетические уста, – это вовсе не конец! То есть это конец здесь; но в то же время начало – ТАМ!

Он возвел очи горе и машинально коснулся серебряного Распятия, что на пурпурной ленточке висело на груди его. Апельсинно-алый свет объял кардинала – создалось впечатление, будто истощенную фигуру в черном сейчас поглотит пламя, совсем как в былые эпохи оно поглощало мучеников. Сверху, из своих изъеденных временем ниш, глядели скульптурные изображения тех, кого не пощадило Средневековье, и словно бы говорили: «Вот так и мы думали – да, даже мы! За наши мысли и убеждения мы добровольно приняли муку. И что же? Нам привелось увидеть мир, в котором люди либо не знают про нас, либо, зная, глумятся над нами».

Впрочем, кардинал Бонпре в искренней, идеальной вере не заметил ни намека на ропот или отчаяние в сих каменных ликах. Евангелисты, его окружавшие, были последователями Христа, а значит, могли только ликовать, принимая пытки, сулившие им вечную славу. Нет, кардинал Бонпре сопереживал лишь тем несчастным, которые страдали вовсе не за Христа, и их одних считал заслуживающими сочувствия.

«Если этот рыцарь давних времен, – думал кардинал, отходя от надгробия, – известный нам – увы! – как «Умирающий», и только, – был преданным слугой Благословенного Господа нашего, значит, его можно приравнять к святым мучеником. Да пребудет его душа в мире и покое!»

Бонпре задержался возле очередного шедевра – гробницы кардинала Амбруаза[6] , чьи перспективы обрести жизнь вечную не вызывали в добром Феликсе ни малейших сомнений. Постояв с минуту над этим своим «братом во Христе», он тихонько покинул капеллу – место одиноких размышлений – и направился к центральному нефу. Неф был пуст – даже утомленная прядильщица шелка, тайком бросив один из тех станков, что не простаивают ни мгновения, не перебирала здесь своих чёток. Просторный, гулкий, безлюдный в самом возвышенном смысле этого слова, Собор своей земной формой повторял Распятие, и вдаль почти необозримую уходил его неф. В самой глубине Собора, над усыпальницами, как бы вдавленными в темные стены, теплились одна-две лампадки; несколько поминальных свечей – как горящих, так и потухших, скрюченных – льнули друг к дружке на шатком медном поставце перед изваянием Святой Девы, которое тоже, увы, не пощадило Время. «Ангелуса» отзвонили минут десять назад; теперь единственный колокол, раскачиваясь на соборной колокольне, обозначая час суток, издал шесть низких звуков, каждый из которых долго еще пульсировал в воздухе и сообщал дрожь всему Собору, от сводов до фундамента. Отзвуки последнего удара еще были ощутимы, когда откуда-то сверху послышалась музыка. Сначала обозначившая себя нотой-другой, она вскоре набрала силу и сделалась как бы продолжением вибрации, произведенной колоколом. Кардинал успел пройти неф до середины; он медленно продвигался к дверям, но был вдруг застигнут мелодией – словно ангел предстал перед ним, вынудив замереть на месте.

– Наверное, органист репетирует, даром что час не ранний, – вслух произнес Феликс Бонпре, словно обращаясь к невидимому спутнику, и замолк, поглощенный музыкой.

Вокруг него и над ним ширился поток сладчайших нот, между тем как закатные лучи, проникая сквозь синие и красные витражные стекла, делались все бледнее, и уже начали теряться во мгле многократно пересекающиеся своды (благодаря изяществу боковых колонн они напоминали цветы на высоких стеблях). Внезапно и без какой-либо внешней причины Феликс Бонпре оказался охвачен странным чувством – будто здесь, в Соборе, незримо присутствует нечто сверхъестественное. Благоговейный трепет объял прелата. С легкой телесной дрожью, происхождение которой было ему непонятно, кардинал выдвинул стул из темного угла (куда подобную мебель прячут после мессы, дабы не портила впечатление от широкого, великолепно украшенного нефа), уселся, прикрыл глаза ладонью и попытался стряхнуть предчувствие, от которого, к слову, опасался упасть в обморок. Мелодия, изливаемая откуда-то из-под самого купола скрытым от глаз органом, звучала теперь с победительной мощью. Сколь полновесное, сколь неоспоримое заявление, думал кардинал; поистине, дивный инструмент славит вечную тайну, не подвластную ни разуму, ни речи человеческой. Господь вездесущ, а Небеса ближе, чем кажется, умилялся Феликс Бонпре, сидя будто бы в коконе торжественных и умиротворяющих звуков, уносимый ими из пределов бренности. Он не мог ни молиться, ни размышлять, пока резко и болезненно, как откровение, как если бы ей был придан новый, ошеломляющий смысл, в благоговейную тишину его души не вторглась давно знакомая фраза:

«Но Сын Человеческий, придя, найдет ли веру на земле?»[7]

Медленно отвел он ладонь от лица и стал озираться, не то испуганный, не то потрясенный. Была ли фраза кем-то произнесена вслух? Или слова возникли сами собой, выплыли, огненные, из моря музыки, что бушевало вокруг него, Феликса Бонпре?

«НО СЫН ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ, ПРИДЯ, НАЙДЕТ ЛИ ВЕРУ НА ЗЕМЛЕ?»

Похожие книги