Читаем Мыс Доброй Надежды онлайн бесплатно
Мыс Доброй Надежды
Алена Василевич — известная белорусская писательница, автор ряда сборников повестей и рассказов, неоднократно издававшихся на родном языке. Лучшие ее книги переведены на русский язык («Одно мгновение», тетралогия «Подожди, задержись», за которую писательница удостоена Государственной премии БССР). В книгу «Мыс Доброй Надежды» А. Василевич включены произведения последних лет. Здесь повести «Протасевич», «Подгорье», «После войны», «Зимняя дорога», рассказы «Мыс Доброй Надежды», «Горький липовый мед», «Писарь строевой части», «Третья палата» и др. Автор поднимает в своей книге важные морально-этические проблемы, рассказывает о людях тыла в годы Великой Отечественной войны, о любви и дружбе.
Проза / Советская классическая прозаТа первая зима настигла меня в оренбургской степи. В селе Мартыновке. Огромное, раскинувшееся по берегу безымянной речушки, осененной старыми ветлами, оно, по сути, состояло из трех не очень схожих и по обычаям и даже в чем-то по языку сел: села русских, села тамбовцев и мордвы.
Русские окали и спрашивали, например, так:
— Корова, чай, пила? — когда надо было спросить, напоена ли корова.
Тамбовцы, наоборот, невероятно акали и якали:
— Ванькя, падь-кя суда!
Мордва по языку ближе была к русским — окала. Все это были мужики и бабы широкие в кости, неразговорчивые, медлительные, на удивление трудолюбивые и выносливые.
На первых порах мы с подругой моей Фросей квартировали у русских. У комбайнера Яшки. Сам Яшка ростом вымахал до потолка. Плечищи — косая сажень (Яков, да какой еще Яков!). Домой он наведывался редко. В страду так и дневал и ночевал на работе. Зато Нюра, жена его, сидела дома как пришитая. Четверо — один за другим крепышей, Яшкиных сынов, держались за материнский подол так, что и шагу со двора не ступить было. К тому же еще Нюра была на сносях. Таким образом, в тесной Яшкиной избе жильцов и без нас хватало. Однако хозяева будто и не замечали этого. В первый же день, когда нас, эвакуированных, привезли в Мартыновку, Нюра истопила баню, испекла легкие как пух лепешки — «липежечки», постелила свежей, пахучей соломы на пол в избе. Да еще в придачу дала нам обеим надеть после бани все свое, чистое. Вот в таком-то раю мы и заснули потом как убитые. Нюра, оберегая наш сон, выгоняла за дверь мальчишек, чтоб не галдели над ухом.
— Брысь, окаянные! Нетути на вас лешего! — грозила она им отцовским ремнем. И «окаянные» удирали с визгом и хохотом.
Раз в неделю, по субботам, парился в бане и ночевал дома сам хозяин — Яшка. Перед тем как ему прибыть, Нюра затевала стряпню. Какие только пироги на стол не ставились! И со свеклой, и с фасолью, и с черемухой. Мальчишки в этот день даже дрались меньше и то и дело бегали за ворота выглядывать тятю. А тятя прикатывал домой прямо с поля на «лисафете» — иначе в Мартыновке никто и не называл велосипед.
— Стройсь! — степенно, неторопливо, как генерал, слезал с «лисафета» Яшка.
— Стройсь! — тут же повторял и сам первый вытягивался в струнку перед отцом семилетний «помкомвзвода» Колька — Яшкин первенец. Остальные, поднимая босыми ножонками облако пыли, послушно выполняли отданный им приказ «стройсь».
— Отделение, на первый-второй рас-считайсь!
И отделение «рассчитывалось»: первый, второй, ну, а кто там третий, а кто четвертый, разобрать было уже трудно.
— Нале-во! Левое плечо вперед, шагом арш! Левой, левой! Левой! — Строй — все как одна круглые, словно кочаны, стриженые светлые головы — железно печатал шаг. — Левой! Левой!
А сам Яшка, горделиво улыбаясь, вел свой «лисафет» чуть-чуть сбоку.
— Левой! Левой! Запевай!
Строй на какую-то секунду терял ногу, сбивался с четкого ритма, однако, сразу же взбодренный отцовской командой «запевай», подтягивался и на все четыре лада выводил:
Дети пели о яблонях и грушах, хотя в этой их Мартыновке не росли ни груши, ни яблони (многие старики доживали свой век, так никогда в глаза и не увидев яблока). Но складнее, чем об этих самых никогда не виденных ими яблонях и грушах, звучали слова о Катюше, которая выходила на высокий, на крутой берег и заводила там песню про своего степного сизого орла.
К тому времени своих боевых орлов у ворот встречала Нюра. Перед ней, приложив руку ко лбу, по стойке «смирно» уже вставал сам «генерал» Яшка.
— Товарищ командующая! Разрешите доложить!
О, наш хозяин хорошо знал воинскую службу! Любил рассказывать, как жучили его на действительной. Об этом Яшка вспоминал без всякой обиды, посмеиваясь. Он бы и сейчас, если б не держал его дома суровый закон военного времени — железная бронь механизатора, ни за какие коврижки не остался бы тут протирать штаны на комбайне. Как и все добрые люди, был давно бы на фронте, танками давил фрицев. Да вот не пускает бронь. И потом — что могут поделать здесь, на этих без конца и края пшеничных оренбургских просторах, несчастные бабы, одни, без мужиков? Без мужских рук и силы? Без его, без Яшкиных, рук?..
Осенью, когда у нас, в Белоруссии, обычно без передышки сеется унылый, докучливый дождь, а там, в оренбургских степях, уже прочно стоят жгучие, сухие двадцатиградусные морозы, как раз в эту самую пору Нюра родила двойняшек-девочек. Целыми днями она голосила. Не ко времени такая роскошь была, и этих четверых не всегда есть чем накормить. А про одежду да обувку и говорить нечего. Полки в магазинах совсем пустые. Помрачнел и Яшка. И он видел — не ко времени. Да что было делать! Пробовал утешить жену, подшучивал:
— Маленько промахнулся я, Нюрка. Поскольку фронту солдаты нужды, гвардейцев надо было.
Но Нюра заливалась еще пуще:
— Замолчи ты, дьявол! Куда я таперя с девками?
Яшка виновато переступал с ноги на ногу.
— Ладно, не голоси. Потерпим маленько, пока война кончится. А там чем девки-то плохи?
Что говорить, у Яшки сейчас в избе была и без нас полна коробочка. Об этом сказал и председатель колхоза Иван Яковлевич (у него тоже была бронь, еще с гражданской вернулся без ноги):
— Что ж, девчата, дело ясное. У Яшки нынче изба — по завязку. Неча делать, пойдете жить в тонбовцы.
Подумал-подумал, почесал за ухом.
— Поселю я вас, шут с ним, у деда Митяя.
Деда Митяя, главу большой и зажиточной семьи, в избу которого перешли мы с Фросей, и всю его родню называли в селе Жилины — по прилипшей к ним кличке. От слова «жила».
Сам Дмитрий Иванович, низенький, щуплый старичок с острой, клинышком, седоватой бородкой, сверлящими глазами-буравчиками, напоминал старого Каширина. И характером своим приходился он словно родным братом деду Горького.
— Машкя, плесни-ка водицы в шти, — приказывал он дочке. — Развели жиришшу. — Это когда щи казались ему чересчур наваристыми.
Машка, девка лет за тридцать, которой уже давно пора, да не за кого было, выйти замуж, бухала в отцовскую миску чуть не пол-литровую кружку воды прямо из ведра.
— Будя, будя, — сурово останавливала Машку мать. Внуки звали ее баушка Анисья, а соседи за глаза — старая Жилиха. Бабка Анисья была дородная, грузная — полная противоположность своему сухому, тщедушному деду Митяю. Никто никогда не видел ее улыбающейся. Никогда она не ссорилась ни с кем, только приказывала.
— Машкя, будя спать!
И дочка вскакивала как оглашенная — не приведи господь, чтобы маманя повторила приказ.
— Веркя, а корову кто доить станет?
И невестка Вера, послушная, на мужской лад скроенная мордовка, хватала подойник и, на ходу завязывая платок, исчезала за дверью.
По субботам вечером, после бани, бабка Анисья усаживалась за стол и выпивала одна целый самовар (чай она пила со специально для нее только припасенной китайской заваркой). А в воскресенье после завтрака на чистой половине избы перед образом на коленях отбивала поклоны, молилась громко, истово, со слезами в голосе — младший сын Жилиных, муж Веры, был на фронте. Четыре дочери у стариков уже получили на мужей похоронки. Намолившись и наплакавшись, старуха садилась к столу обедать, и невестка Вера подавала ей (Анисья и варила себе, и ела всегда отдельно). А если случалось в этот час заглянуть невзначай к Жилиным солдату-инвалиду на костылях или мальчику-сироте, бабка облизывала ложку и строго выпроваживала «попрошайкю»:
— Иди, иди с богом! Бог подаст!
За всю свою жизнь она не положила ни в одну протянутую руку и куска сухого хлеба. А в чулане тем временем стояли набитые мукой лари. В подвале теснились кадки с салом. На крюке возле печки висело по три пары валенок на каждого из жилинской семьи. За соленый огурец, не выпуская его из рук, баушка Анисья коротко требовала у нас с Фросей:
— Клади рублик…
И мы клали, потому что, когда бы и кто бы ни спросил нас, мы всегда хотели есть.
Сарай у деда Митяя и все застройки были заставлены штабелями сухого наколотого дубняка и березы. Дубняку я не удивлялась. В черноземных оренбургских степях, в ярах, а по-здешнему — балках, только и встретить можно дубняк. Причем странно было — на этой тучной, плодородной почве, которая и не просит человека ни о чем и почти не нуждается в его заботах, ни разу не попадались нам такие исполины дубы, как на тощих наших белорусских подзолах. Здесь дубняк хилый, какой-то колючий и цепкий. Неуютно, не по себе человеку, выросшему среди лесов, оказаться вдруг в оренбургской степи. Едешь на рыдване час-другой — и хоть бы тебе деревцо или кустик зазеленел. Уныло, не спеша перекатываешься с пригорка на пригорок, из балки в балку — кувыль-кувыль, кувыль-кувыль. К слову сказать — только эти балки, от которых человеку лишь вред один, только они и скрашивают здешний однотонный, однообразный ландшафт. На склонах балок и растет дубняк, лес, как тут его называют. А на опушке вдруг неожиданно можно повстречаться и с рябиной…
…У деда Митяя сарай прямо ломился от сухого березняка. Откуда он его привозил и запасал, так и осталось для меня загадкой. Сам дед не любил хвастать своим добром. А тем более хвастать кому попало. Другое дело, если эти «кто попало» не сидят сложа руки, не занимают зря места, раз уж впихнул их силком сельсовет в его избу. Поэтому каждый вечер дед Митяй отыскивал нам с Фросей дело: то пилить колоды какие-то, то коряги и чурки колоть.
— Чтоб они сгорели с этими своими дровами, — желали мы своим хозяевам.
Но хотели или не хотели, каждый вечер мы помогали деду Митяю пилить эти самые дрова. А их было запасено и заготовлено, наверное, еще лет на сто.
— Ну вот, маленечко и потрудились. — Дед удовлетворенно вытирал шапкой лысину. — Заработали на хлеб. Хе-хе-хе!
Можно было подумать, что после этого бабка Анисья не сдерет с нас по рублю за соленый огурец.
Как-то уже зимой после ужина дед Митяй сообщил новость:
— Председатель сказал, что «выкавыренным» будут лес давать на дрова.
Слово «эвакуированные» он нарочно коверкал.
— По целой делянке. Вырубить надо. Сложить. А потом колхоз даст подводу домой привезти.
Домой? Как дрова везти, так и «домой».
Мы с Фросей переглянулись. Все было ясно.
— Кто же эту делянку вырубать будет? — повернулась к старику Фрося. Она была старше и покрепче меня. И она работала в МТС — «мэтеэсе» (сам директор, знакомясь, например, с начальством или представителем из области, так и рекомендовался: «Директор „мэтеэса“»…).
— Кто? — Дед удивленно поднял глаза (он, как всегда, не терял времени зря — подшивал соседке валенки: хоть какой, а заработок). — Как это кто?
— И правда. «Как это кто?» Справится она с такой делянкой? — И Фрося показала на меня.
— И она, и ты.
— Так я же работаю. А она и мала еще, и топора в руках держать не умеет. К тому же…
Но дед не дал Фросе договорить:
— А на теплой печке греться умеете? Сумейте и делянку вырубить.
Мы притихли. Действительно, на печку лазили каждый вечер. И теперь сидели там и щипали для бабки Анисьи перья. На этом закончился разговор о дровах. А дело началось с самого утра. Дед встал раньше обычного, наточил топор, пилу и, веселый, разговорчивый, подпоясав ремнем тулуп, объявил мне после завтрака:
— Собирайся. Пойдем. — И показал на топор: — Не рубить будет — песни петь.
А дочке Маше тоже дал задание:
— Машкя, доставай из чулана валенки.
— Какие?
— Не знаешь какие?
И Маша догадалась, принесла валенки — огромные, дырявые, стоптанные. Глаза бы мои их не видали. Дед был в хорошем настроении. Сам взял валенки у дочери, поставил греться на припечке. Ноги мои оказались благодарнее меня. Им было гораздо теплее, чем в лаптях, и они оценили доброту деда Митяя. Они пошли.
…Прошло уже больше двадцати лет, а я и сегодня помню то заснеженное, словно зачарованное, раннее утро. Иней на дубняке сверкает, переливается, звенит еле слышно. Ни шороха, ни звука, словно вымерло все кругом. Будто жизнь покинула землю, оставила ее один на один с этой волшебной красотой.
Дед показал мне мою делянку, срубил для начала несколько прутьев толщиной в палец, объяснил, где складывать дрова. А сам подался на свою делянку — получил ее как хозяин «выкавыренных».
Я взялась за топор.
Не одна я, эвакуированная, жила тогда в Мартыновке. Не одна я в то дивное утро рубила этот заколдованный лес. И не одни мои слезы замерзали на щеках от лютого оренбургского мороза.
Ходила я на эту делянку недели, наверное, две. И кажется, много уже вырубила и сложила, как учил меня дед Митяй, и можно было уже забирать дрова, когда внезапно налетел, завихрил буран. Тот самый оренбургский буран, который некогда, полтораста лет назад, чуть не сгубил по дороге в Орскую крепость дядьку Савельича с «барским дитятей» Гриневым.
Буран кружил тучи снега с такой силой, что на третий день не пошли поезда — завалило чугунку. Не приходила почта. Местные люди рассказывали, что бывали случаи, когда в такой буран человек мог погибнуть на улице и даже у себя во дворе. Не хватало сил одолеть шальной снежный шквал.
Когда наконец все стихло и успокоилось, опять встал вопрос о дровах и о лошади. Надо было просить председателя. Нам с Фросей повезло, лошадь дали в «мэтеэсе». И вот едем мы с Фросей за дровами. На свою собственную делянку. Весь в белом лес встретил нас как незнакомых. Это смутило меня. Проваливаясь по пояс в снегу, я никак не могла отыскать свою делянку.
— Хоть бы метку какую оставила или что, — удивлялась моей бестолковости Фрося.
— Метку! Я и так хорошо помню где.
— Так где же?
— Погоди, там, наверное…
Мы переходили от одной кучи дубняка к другой и никак не находили моих дров! Что за чудеса? На делянке, куда мы сразу же пришли и где должны были они лежать, виднелась закиданная снегом жалкая кучка хворосту. Мне было бы стыдно взглянуть в глаза Фросе, если бы за две недели я срубила только эту вот мелочь. И мы снова стали искать. В конце концов я нашла свою делянку. Правда, мне казалось, что сложенный мной штабель должен быть пониже и дубки потоньше. Но разглядывать некогда, в лесу быстро смеркалось, и надо было спешить.
— Давай сюда! — крикнула я Фросе, ожидавшей с лошадью на дороге.
— Слава богу. Наконец!
Уставшие от поисков, мы развеселились и стали накладывать дрова в сани.
— Ну и молодчага ты! — нахваливала меня Фрося. — Сколько нарубила! И дубняк какой! Старик-то не нарадуется.
Мы сложили дрова в сани, уселись на них сверху и двинулись домой. Дед Митяй помог нам перетащить дрова в сарай. Он тоже похвалил меня, как бы в укор Фросе:
— Ленкя-то твоя какова! Не то что ты, только бумажки пишешь, а какая от них корысть?
— Ладно, ладно, дед, хватит с тебя дров. До самой смерти, — отмахнулась Фрося.
— На кой ляд она, смерть!
Дед не любил, когда об этом речь заходила, и сразу же перевел разговор на другое:
— Чтоб не уволок кто мои дрова, завтра пораньше и я подскочу в лес.
Дед попал на свою делянку сразу. Взглянул — и глазам не поверил: дров не было. Кинулся туда-сюда, думал: может, кто из этих самых «выкавыренных» перетащил к себе. Но все штабеля на других делянках занесло снегом, и следов не видать было. Один только след вел к его делянке. По этому санному следу дед Митяй и вернулся на свой двор…
Почему он не сказал тогда ничего ни своим домашним, ни соседям, ни нам с Фросей, этого я и сегодня не пойму.




