Читаем Мой настоящий отец онлайн бесплатно


Мой настоящий отец

Семилетний Дидье уже приготовился хоронить больного отца, но свершилось чудо, и отец не умер. Надо сказать, чудеса преследовали его всю жизнь: в детстве он чудом прокормил семью, в юности чудом не стал убийцей, чудом не погиб на войне, а после нее чудом избежал расстрела. Он дожил до девяноста лет и даже после смерти не перестал творить чудеса. Похоронив отца по-настоящему, сын решил написать книгу, все вспомнить, все рассказать и во всем признаться. Это книга о чуде, об обмане, о любви. Это книга о его отце. Дидье ван Ковеларт — знаменитый французский писатель, лауреат Гонкуровской премии, драматург и режиссер. Его тонкие, трогательные и ироничные романы давно завоевали сердца российских читателей. В автобиографии «Мой настоящий отец» нет ничего, кроме правды, хотя поверить в это нелегко.

Дидье ван Ковелер

Документальная литература / Биографии и Мемуары / Проза / Современная проза
<p>Дидье ван Ковеларт</p><p>Мой настоящий отец</p>

Мне было семь с половиной, когда ты умер в первый раз. Я раньше времени вернулся со дня рождения одноклассника, вы с мамой были в спальне и разговаривали.

— Как только откажут ноги, пущу себе пулю в голову. Вы же не собираетесь возить меня в инвалидном кресле? Не хочу быть Дидье обузой.

Ты тогда едва мог стоять, опираясь на костыли. И я улыбнулся сквозь подступившие слезы. Покончить с собой во имя других — такое мог придумать только законченный эгоист. Да, в этом был весь ты. Выбирая из двух зол меньшее, я бы предпочел катить твое кресло, а не идти за твоим гробом. Но это была твоя жизнь и право выбора принадлежало тебе. Обжаловать решение не имело смысла — адвокатом в семье был ты.

В тот день я «осиротел» и решил стать писателем. Ты успел пробудить во мне творческое воображение, рассказывая мне на сон грядущий невероятные истории. Чудесное занятие — сидеть дома и предаваться фантазиям: ни тебе начальника, ни коллег, ни докучливых клиентов. Жизнь стала моей первой писательской лабораторией, где я испытывал, оттачивал и переиначивал свои выдумки в зависимости от реакции слушателей. Я превращал современников в подопытных кроликов, готовя их себе в читатели. Врал я изощренно, под каждого нового слушателя сочинял себе новую биографию, а чтобы не запутаться, все записывал, искусно смешивая литературный вымысел и откровенное вранье.

Но теперь оказалось, что я должен срочно готовиться к роли главы семейства. Если ты убьешь себя, мне придется зарабатывать на жизнь гонорарами за то, чему ты меня научил: умению встряхнуть людей, подарить им мечту, увязать смешное и трогательное, абсурд и вымысел, «рассмешить, проветрив мозги», как ты любил повторять. Под влиянием твоих литературных пристрастий я выбрал для себя жанр социально-психологического триллера с эротической, так сказать, компонентой и наивно воображал себя новатором. Я называл это «изучением нравов». Эдакая гремучая смесь из Сименона, Сан-Антонио и тебя в равных долях. Подбадривая себя, я на первой странице каждой тетради записывал, взяв в кавычки, самолично сочиненные «газетные» рецензии, вроде этой: «Свежо, стильно, успех гарантирован».

Ты был рожден, чтобы стать писателем, но в силу обстоятельств — гибель отца на фронте, необходимость кормить семью, предательства близких — не смог посвятить себя любимому делу. Я решил подхватить эстафету. Пытался осуществить твою детскую мечту прежде, чем ты убьешь себя, хотел, чтобы ты покинул этот мир с ощущением, что хотя бы одно дело точно довел до конца. Я не просто был уверен в скором расставании, но жил с ощущением уже случившейся потери и в неполные восемь лет чувствовал себя взрослым. Я забыл о школе, забросил домашние задания и писал по десять страниц в день, планируя создавать по роману в семестр. События мая 68-го позволили мне выполнить задуманное. Несколько раз в неделю мне снился один и тот же кошмар: мы хороним тебя, а у меня на рукаве вместо траурной повязки повязана красная лента с надписью «Гонкуровская премия».

Детский психоаналитик наверняка связал бы мое решение писать вместо тебяс чувством вины. За ту самую аварию. Когда я родился, ты так спешил вернуться из-за границы после тяжелого затянувшегося процесса, что заснул за рулем в департаменте Верхний Вар, автомобиль съехал с дороги в кювет и перевернулся пять раз. Ты получил многочисленные ушибы, вывихнул плечо, сам его вправил и прошел пешком три километра до ближайшей больницы. К несчастью, врачи проглядели трещину в шейке бедра, из-за чего правая нога постепенно становилась короче, причиняя тебе невыносимые страдания. Я понимал, что запас твоего терпения истощился, и заранее простил тебе объявленное самоубийство. Каждый мой роман начинался одним и тем же посвящением: «В память о моем отце, который свел счеты с жизнью. Я не в обиде и люблю тебя».

А потом случилось чудо: в сентябре 1969 года хирурги вытянули твою ногу на восемь сантиметров, и ты прожил еще сорок лет. Писательство я не бросил, да и ощущение сиротства осталось при мне — слишком долго вживался в роль! — вот и остался сиротой при живом отце. Бывает, человек худеет на двадцать кило, и все вокруг делают ему комплименты, а он по прежнему комплексует из-за своих «габаритов».

Все те долгие годы, что я оплакивал тебя, ты то оперировался, то болел, то выздоравливал, бил рекорды по остановке дыхания, играл в теннис, бегал на лыжах, впадал в депрессию, возрождался к жизни, короче, демонстрировал силу духа, которой нипочем любые испытания, и только когда ты умер 30 сентября 2005 года — мне было уже сорок пять, — я наконец избавился от жившей в душе навязчивой мысли о твоей смерти, словно бы дав тебе «вольную».

*

На похоронах твой хирург и лечившие тебя врачи — вы стали друзьями, хоть у них и были причины иметь на тебя зуб — своей живучестью ты бросал вызов медицине! — обсуждали твои рентгеновские снимки. Они не понимали, как ты ухитрялся ходить, плавать и танцевать с тремя искусственными суставами и болезнью Форестье, [1]от прогрессирующей кальцификации позвонки у тебя срослись и покрылись остеофитами. Очень долго, сам того не ведая, ты был живым свидетельством успеха французской медицины: тебе первому успешно спротезировали тазобедренный сустав, и все ортопедические конгрессы открывались демонстрацией твоих рентгеновских снимков. Твоя шейка бедра из дюралюминия продержалась целых тридцать шесть лет и была достойна упоминания в Книге рекордов Гиннесса. Потрафил ты и дерматологу, сумев избавиться от неизлечимого грибка, разрушавшего твои ногти еще со времен Второй мировой войны.

— По крайней мере, умру с чистыми руками, — без ложной скромности говорил ты.

На панихиде в церкви и на кладбище люди разных поколений воздавали тебе должное, повторяя один и тот же бередящий душу вопрос: «Кто же теперь будет нас смешить?». Неутомимый комедиант, уморительный, неуправляемый, эгоцентричный и на редкость великодушный, ты шагал по веку, превращая свои трагедии в жизненный прорыв, [2]страдания — в энергию созидания, хроническую депрессию — в убийственный юмор, а толику наследственного безумия — в педантизм в работе.

Неподкупный адвокат и неутомимый клоун, герой войны и рьяный антимилитарист, человек правых убеждений, пользующийся уважением коммунистов еще со времен оккупации, поскольку долгие годы защищал интересы профсоюза работников общественного транспорта Ниццы, крупный землевладелец и реформатор законов об аренде, завоевавший особое расположение крестьян из долины Вара, которых ты спас, сумев истолковать в их пользу эти самые законы (отныне, если арендодатель хотел изъять землю и передать подрядчику, компенсацию крестьянину начисляли, обсчитывая всю землю, а не только предназначенную на сельхознужды), спортсмен, залатанный и отлаженный на манер биороботов из телесериалов 70-х «Бионическая женщина» и «Человек на шесть миллионов долларов», — ты до самого конца оставался верен себе со всеми своими противоречиями, достоинствами и недостатками, превращая в шутку все, что причиняло тебе боль. «Я — вольный дух, но носки сам надеть не могу». То был боевой клич ветерана, всегда готового вернуться в строй и прийти на помощь тем, кому повезло еще меньше.

Ты любил поговорить — и умел держать язык за зубами, мог быть легкомысленным и твердым, как скала, непрошибаемым и излишне чувствительным, свирепо защищать справедливость и спасовать перед подлецом. Из-за спора с новыми савойскими соседями, незаконно претендующими на сервитут проезда, ты нажил рак. Коллега подвела тебя, проявив небрежность, и все последние месяцы жизни ты копался в «доисторических» документах, прецедентах и вещественных доказательствах. Ты вел себя как параноик во власти одной единственной навязчивой идеи и наконец извлек на свет божий имущественные акты XIX века, неоспоримо подтверждавшие твои законные права, на которые твоя адвокатша отказалась ссылаться под тем нелепым предлогом, что ксерокопии вышли не слишком четкими. Ты всегда до конца сражался за интересы клиентов и был раздавлен необъяснимым, а возможно, и преднамеренным поражением тех, кто якобы защищал твои интересы. Проиграв процесс, ты потерял не только землю, но и себя самого.

Вирус предательства, преследовавший тебя всю жизнь, в конце концов взял верх над твоими «антителами»: воображением, равнодушием к материальным благам и умением прощать. Я оказался бессилен. Я всегда «разгонял облака» у тебя над головой, но теперь мои попытки рассеять сгущавшуюся вокруг тебя ярость, лишь ускорили конец. Ты считал, что тебя не понимают. Не хотел отвлекаться от этого последнего в жизни сражения. Отвергал помощь. Категорически. Не слушал ни советов, ни увещеваний. Ты жаждал справедливости. И добился ее, выиграв дело в апелляционном суде. Посмертно.

Надеюсь, ты счастлив там, где оказался. Ты «достал» нас этой историей. Так что, если и там что-то не так, умоляю — наплюй. И стань собой. Прошу тебя. Ты был фантастической личностью и не должен остаться в памяти людей мстительным маньяком, одержимым удобством подъездного пути к своей загородной резиденции.

— Если не возражаешь, летом я буду делать вид, что не так уж и сильно люблю тебя. И в пасхальные каникулы тоже.

— О'кей, папа. Как скажешь.

Был у нас тогда такой тайный уговор. Даже сговор. Комплот. Б ольшую часть года ты принадлежал мне, и только мне, но с наступлением летних каникул и на Страстн ой неделе мы отправлялись в Савойю, на воды, где ты принимал лечебные ванны, они приносили тебе облегчение. Туда к тебе приезжали из Парижа два моих сводных брата и сестра со своими детьми. Ты посвящал им все свободное от процедур время, а я был статистом. Артистом второго состава. И эта роль мне безумно нравилась. Я воображал себя Хичкоком, который во всех своих фильмах на короткое мгновение появлялся в кадре за спиной своих героев.

Ты обожал своих детей от первого брака и скучал по ним, а я-то всегда был рядом, так что при них ты демонстративно вел себя со мной с ироничной небрежностью, подсмеиваясь над моим графоманством. Я все терпел стоически. И ликовал, ощущая себя постановщиком действа под названием «семейное воссоединение», из которого был добровольно исключен. В семь лет я был умен не по годам, с возрастом — увы! — это стало проходить: соглашаясь на роль нелюбимого, сосланного на чердак пасынка, я мог в свое удовольствие предаваться литературным опытам.

*

Я сижу за потемневшим от времени — он служил нам сорок лет — ореховым столом, спешу дописать эти строки и наслаждаюсь последними часами общения с домом. Во второй половине дня я наведу подобие порядка в заросшем саду, пущу людей из агентства по недвижимости и расстанусь с последним уголком детства. Остальное уже продано, уничтожено, заменено на другое и существует лишь в моей памяти, где ему не угрожают разрушение, запустение и новые соседи.

Мне все также хорошо в нашем савойском доме, но сейчас он причиняет мне боль. Приезжаю я сюда редко — оборудовал несколько других писательских берлог, но наша связь не прерывается даже на расстоянии. Двадцать лет назад мне приснился вещий сон, почти кошмар: я на чердаке, пишу, но огромное ореховое дерево больше не протягивает ветви в мое окно. И вдруг я слышу визг электрической пилы и просыпаюсь в липком поту. Через несколько месяцев сосед спилил дерево, чтобы выкопать бассейн.

Время от времени дом зовет меня на помощь. Я чувствую, что он устал от разлуки. Семья больше не приезжает, мама затаила на него обиду; стенам нужны новые обитатели, новые мечты, полноценная жизнь…

Волей-неволей я в конце концов признал очевидную истину: место, где ты воскрес, стало причиной твоей смерти. В 1969-м ты сделал здесь первые шаги после операции: я поддерживал тебя, гордясь, что мы поменялись ролями, и помогая тебе снова встать на ноги. Здесь ты заново учился ходить по лестницам, снова начал что-то мастерить, к тебе вернулся вкус жизни. И здесь же тридцать пять лет спустя ты снова поддался гневу, впал в депрессию, ощутил уныние и ущербность из-за конфликта с молодой парой, унаследовавшей владение старых крестьян (оно примыкало к твоему со стороны улицы), с которыми тебя полвека связывали тесная дружба и сервитут проезда.

Больше всего на свете я любил этот приземистый дом в глубине тупика и маленький треугольный сад со старыми деревьями. Мой дом — курорт с чердаком-кабинетом, куда я приезжал с запасом затычек для ушей, вешал на перила табличку «Я РАБОТАЮ» и писал, пытаясь не реагировать на вопли резвящихся на лестнице племянников и племянниц. Дом был моим офисом, где я однажды летом — мне было тогда восемь лет — впервые в жизни получил заказное письмо. Это был перепечатанный твоей секретаршей текст романа, и я торжественно именовал его версткой.

Мои рукописи были исчерканы вдоль и поперек, и я наговаривал текст на магнитофон, выделяя голосом пунктуацию, орфографию и речь моих героев ( Жертву звали Владимир через «и», госпожа Вандром, спасибо, точка, с новой строчки, откройте кавычки. «Он из КГБ» — прописными буквами и сноска внизу страницы: «Тайная полиция в СССР», закройте кавычки, запятая, пробормотала инспекторша, точка, пропустите три строчки).

Милая госпожа Вандром, целых десять лет бесплатно и тайком от работодателя она перепечатывала тысячи страниц моих сочинений. Да я еще и отчитывал ее, требуя, чтобы она внесла исправления: «Черт возьми, госпожа Вандром, здесь ведь с новой строчки, я же указал! И как можно печатать без пробелов!» Для «левой» работы, твоя секретарша использовала казенную бумагу, вот и экономила, сокращая поля и убирая пробелы, чтобы не вводить тебя в расход. В результате мой машинописный текст смахивал на протоколы судебных заседаний. Рукописи выходили «слепыми», и когда издатели отказывались принимать их в таком «спрессованном» виде, я, естественно, обвинял во всем мадам Вандром, которая, ко всему прочему, позволяла себе править мои каламбуры.

Похожие книги