Читаем Миндаль онлайн бесплатно


Миндаль

«Миндаль» — не очередная, писаная-переписаная история любви. Неожиданно дерзкий, шокирующий роман арабской писательницы, осмелившейся открыто заговорить о женской чувственности, с ног на голову переворачивает традиционные представления о нравах исламского общества. Ортодоксы призывают сжечь Неджму и ее книги, что вполне понятно. Политологи считают ее предтечей социальной революции, что не исключено. Критики сравнивают с Рабле и Хайямом, что недалеко от истины. Хотя, в первую очередь, «Миндаль» — это ликующая песнь женской свободы. И нашатырь для мира, созданного женщиной, но принадлежащего исключительно мужчинам. Перевод Г. Северской.

Неджма

Проза / Современная проза
<p>Неджма</p><empty-line></empty-line><p>МИНДАЛЬ</p>

Эта история — прежде всего история души и плоти. Любовь, которая дерзает назвать свое имя, подчас с шокирующей прямотой. Любовь, не ограничивающая себя нравственностью, разве что нравственностью сердца. Строчками, в которых семя смешивается с молитвой, я попыталась сломать те преграды, что ныне отделяют небесное от земного, тело от души, мистику от эротизма.

Свободная, непристойная и ликующая литература обладает силой смертоносного оружия. Вот я и пользуюсь ею. С честолюбивым намерением дать женщинам одной со мной крови слово, что у них отобрали отцы, братья и супруги. Воздавай честь древней арабской цивилизации, в которой желание выражалось даже в архитектуре, любовь не была связана с грехом и в которой давать и получать наслаждение было долгом верующего.

Я поднимаю эти слова, как поднимают бокал, за здоровье арабских женщин, для которых вновь обрести утраченный дар речи, чтобы говорить о своем теле, — значит уже наполовину излечить своих мужчин.

Хвала Богу, который создал члены, прямые как копья чтобы давать бои влагалищам […] Хвала Тому, кто наделил нас даром покусывать и сосать губы, прижимать бедро к бедру и возлагать наши кошельки-мошонки к порогу Врат Милосердия.

Благоуханный сад для духовных услад ученейшего шейха Сиди Мухаммеда ибн Мухаммада ан-Нафзави

<p>Вместо ответа шейху Нафзави</p>

Я, Бадра бент Салах бен Хассан эль-Фергани, родилась в Имчуке под знаком Скорпиона, ношу тридцать восьмой размер, и мне скоро стукнет пятьдесят. Я заявляю следующее: мне наплевать на то, что у негритянок сладкое лоно и они безгранично послушны; и на то, что вавилонянки самые желанные, а женщины Дамаска — самые нежные к мужчинам; что арабки и персиянки самые плодовитые и верные; что у нубиек самые круглые ягодицы и самая нежная кожа и желание их обжигает как пламя; что у турчанок самая холодная матка, самый вредный характер, самое злопамятное сердце и самый светлый ум; что египтянки говорят сладко, приятны в дружбе, бывают верны, но иногда капризны.

Заявляю, что плевать мне и на овец и на рыб, и на арабов и на цыган, и на Восток и на Запад, и на Карфаген и на Рим, и на Хенчир Тлемсани, и на Вавилонские сады, и на Галилею, и на Ибн Баттуту, и на Нагиба Махфуза, и на Альбера Камю, и на Иерусалим, и на Содом, и на Каир, и на Санкт-Петербург, и на святого Иоанна, и на Иуду, и на плеву и анус, и на девственниц и шлюх, и на шизофреников и параноиков, ина Испахана и на Абдельвахаба, и на Вади Харрат, как и на Тихий океан, и на Аполлинера, и на Мутаннаби, и на Нострадамуса, ина Диопа — шарлатана.

Потому что я, Бадра, заявляю, что уверена лишь в одном: это у меня самая красивая штучка на свете — самая яркая, самая пухлая, самая глубокая, самая горячая, самая пенная, самая громкая, самая душистая, самая певучая, самая голодная до мужских членов, когда те взмывают вверх, как гарпуны.

Теперь-то я могу это сказать, теперь, когда Дрисс умер и я похоронила его под лаврами на берегу Вади Харрат, я могу сказать это недоверчивой деревне Имчук.

* * *

До сих пор случается, что мне хочется насладиться. Но не так, как раньше, — на бегу, в спешке, неуклюже и неловко, а взаимно и обоюдно, медленно и умиротворенно. Поцелуй в губы. Поцелуй в руку. Краешек лодыжки, краешек виска, запах, полуприкрытое веко, сонное счастье, вечность… Отныне я, пятидесятилетняя, могу рожать. Несмотря на климактерические приливы жара и вспышки раздражительности. Я весело обвиняю свои яичники во лжи. Никто не знает, что я не занималась любовью уже три года. Потому что я больше не голодна. Я оставила Танжер его жителям. Немецкому порно по спутниковому телевидению после полуночи. Жалким мужланам, воняющим потом и изрыгающим пиво в темных переулках. Дурам, виляющим задницей, — целыми стаями, треща как сороки, они влезают в «мерседесы», украденные в Европе. Идиоткам, которые продолжают носить паранджу, отказываясь признавать свой век, и клянчат рай за полцены.

Уголком глаза я слежу за юным Сафи, поденным рабочим, который в наглую строит мне глазки, забравшись на мой же трактор. Ему всего тридцать, и он точно думает о бабле, заигрывая со мной, придурок безграмотный. Не о моем, конечно, бабле, а о тех деньгах, что оставил мне Дрисс нотариальным актом от августа 1992-го. Уже недели две я задумываюсь, не вышвырнуть ли этого парня за дверь. Я оскорблена тем, что он подозревает меня в старческом сладострастии и надеется этим воспользоваться. Но настроение у меня меняется, стоит увидеть, как его дочурка с пышными бантами в косичках подбегает и чмокает его в заросшую щеку. Дам ему еще недельку, а потом пущу заряд дроби в задницу, чтобы утереть ему нос.

Знаю, что в постели со мной никто не сравнится, и, если я решу заполучить Сафи, он уйдет ко мне от жены и дочки. Но эта деревенщина не знает того, что знаю я. Что хорошо люди трахаются только по любви, но никогда не за деньги, а остальное — лишь дело техники. Любить и жить без оглядки. Любить и никогда не опускать взгляд. Любить и проигрывать. Оставшись увечной, принять постель как защитную сетку, когда сердце падает из-под купола цирка и нет ничего, что защитило бы его в полете. Разбившись, согласиться с жизнью калеки. Спасибо, что уцелела голова…

Может быть, именно этот зуав Сафи и подтолкнул меня к писательству. Я пишу, чтобы поверить, гнев рассудком. Чтобы распутать клубок. Чтобы еще раз прожить свою жизнь и насладиться ею вторично, а не фантазировать о другой жизни. Я начала записывать кое-что в школьной тетрадке. Названия улиц, названия городов. Воспоминания. Забытые рецепты.

Однажды я написала: «Ключ к женскому удовольствию везде: соски, застывшие от желания, горячие и требовательные. Им нужны слюна и ласка. Надо покусывать их и ласкать. Груди, которые только и хотят, чтобы брызнуло молоко. Они жаждут, чтобы их посасывали, трогали, стискивали, прижимая друг к другу, и опять освобождали. Их своенравие не знает границ. Как и их волшебство. Сосредоточиваясь на удовольствии, они тают во рту, ускользают, твердеют… Они хотят секса. Как только они понимают, что дело на мази, их фантазия не знает границ. Они теснят члены, ложащиеся между ними, и, обретя уверенность в себе, смелеют. Соски мнят себя клитором, а иногда и фаллосом. Они вторгаются в заповедный уголок стыдливого ануса, врываются в дырку, которая, намереваясь втянуть в себя предмет вожделения, раскрывается всему, что появляется рядом: соску ли, пальцу, а может, и хорошо смазанному елдаку. Ключ находится там, где его надо искать. Где никому и в голову не приходит искать его: шея, мочка уха, закоулки волосатой подмышки, щель между ягодицами, пальцы ног, которые надо попробовать на вкус, чтобы узнать, что значит любовь, внутренняя сторона бедер… Все в теле способно на безумство. На наслаждение. Все стонет и сочится для того, кто умеет раздразнить. Умеет пить. Есть. И давать».

Я покраснела от того, что написала, а потом нашла это вполне справедливым. Что мешает мне продолжать? Куры квохчут во дворе, коровы мычат и дают густое молоко, кролики совокупляются и каждый месяц приносят крольчат. Жизнь идет своим чередом. Я тоже. Чего мне стыдиться?

«Эй ты, арабка», — говорил Дрисс. Да, арабка, на три четверти берберка, которой нассать на голову тем, кто считает, что она только и годится на то, чтобы выносить ночные горшки. Я тоже смотрю телевизор и могла бы, если бы мне достаточно рано рассказали о квантовой физике, стать еще одним Стивеном Хокингом. Или давать концерты в Кельне, как Кейт Джаррет — мое новое открытие. Я даже могла бы писать картины и выставляться в нью-йоркском музее Метрополитен. Я ведь тоже звездная пыль.

«Ты, арабка». Конечно, я арабка, Дрисс. Кто лучше арабки мог принять тебя в свое лоно? Кто мыл тебе ноги, кормил тебя, штопал бурнусы и рожал детей? Кто дожидался твоего возвращения после полуночи, когда ты полон дешевого вина и сомнительных анекдотов? Кто терпел твои торопливые наскоки и ранние эякуляции? Кто следил за тем, чтобы твоих сыновей не трахнули в задницу, а твоим дочерям не сделали ребенка в темном переулке или заброшенной каменоломне? Кто молчал? Кто делал так, чтобы и волки были сыты, и овцы целы? Кто лавировал? Кто двенадцать месяцев подряд носил траур по тебе? А кто отрекся от меня? Кто женился на мне и развелся только для того, чтобы защитить свою гордыню и обстряпать делишки с наследством? Кто колотил меня после каждой проигранной войны? Кто насиловал меня? Кто пытался перерезать мне горло? Кто, кроме меня, арабки, сыт по горло исламом, который ты исказил? Кто, как не я, арабка, знает, что ты в дерьме по горло, но так и надо твоему рылу, оказавшемуся в пушку? Так почему бы мне не поговорить о любви, о душе и сладострастии, хотя бы для того, чтобы дать ответ твоим несправедливо забытым предкам?

В гиблии[1] Дрисс свалил в кучу свои ящики с книгами, рукописи с виньетками, картины знаменитых художников и чучела волков, глядящих в никуда.

Со дня его смерти только молодой Саллухе позволено заходить туда раз в неделю, чтобы стереть пыль с письменного стола и наполнить свежими чернилами чернильницу китайского фарфора. Я почти никогда туда не заглядываю, вещи Дрисса знакомы мне, но совсем не нужны.

Когда я решила описать свою жизнь, я порылась в ящике с книгами, разыскивая арабские тома, толстые и очень древние, откуда Дрисс брал свои остроты и немногие мудрые высказывания. Я знала, что на пожелтевших страницах встречу тех, кто безумнее, храбрее и умнее меня.

Я читала. Я перечитывала. Когда я запутывалась, уходила в поле. Я люблю землю. Только ветерок над колосьями и запах наливающихся зерен помогал мне разобраться в хитросплетении нитей.

Потом я вернулась к древним, пораженная смелостью, далеко не свойственной их потомкам XX века, по большей части лишенным чести и чувства юмора. Торгашам и трусам, короче говоря. Я прерывала чтение каждый раз, когда мысль поражала меня своей точностью или от спокойного бесстыдства фразы перехватывало дух. Признаюсь: я смеялась во все горло и вздрагивала от смущения. Но я решила писать так же: свободно, без ханжества, с ясной головой и трепещущей маткой.

* * *

Я высадилась в Танжере через восемь часов пути. Это не было прихотью. Моя жизнь катилась прямо к катастрофе, словно неуправляемый катафалк, и, чтобы спасти ее, выбора не оставалось — только прыгнуть в поезд, что отходит каждый день от станции «Имчук» ровно в четыре утра. Я слышала пять лет, как поезд подходит, гудит и отходит, но у меня не хватало смелости перейти улицу и перешагнуть низкий штакетник, чтобы покончить с презрением и всем, что мучило меня, как гнойник.

Накануне я всю ночь глаз не сомкнула, в лихорадке, с замирающим сердцем. Часы шли, привычные звуки сменяли друг друга: кашель и плевки Хмеда, лай двух собак, стороживших двор, хриплый крик петуха, не ко времени вздумавшего проснуться…

Перед призывом на фаджр,[2] я вскочила, набросила хлопковый хаик,[3] выглаженный два дня назад у Арем, моей соседки-портнихи, единственной в радиусе тридцати километров отсюда, у кого был утюг на углях. Потом вытащила узелок, припрятанный в кувшине для кускуса, погладила собак, которые, подбежав, стали обнюхивать меня, в два прыжка миновала улицу и заскочила в последний вагон, где было почти совсем темно.

Билет мне купил зять, а сестра Найма сумела передать его тайком, спрятав в упаковку багриров.[4]

Контролер, заглянувший в купе, прокомпостировал билет, опустив глаза, не смея ни на секунду задержаться, чтобы меня рассмотреть. Наверное, он спутал меня с новой женой дяди Слимана, которая носит чадру и любит подражать горожанкам. Если бы он узнал меня, то высадил бы из поезда и доложил мужним родственникам, а те утопили бы меня в колодце. Сегодня же вечером он расскажет о случившемся своему другу, учителю Иссе, отмахиваясь от мух, кружащих вокруг стакана с холодным и горьким чаем.

Купе оставалось пустым до Замы, где поезд стоял не менее четверти часа. Вошел толстый господин с бендиром[5] и двумя женщинами, одетыми в синие с красным мельи,[6] покрытыми татуировками и увешанными украшениями. Они стали шептаться, пряча рот за аджарами,[7] тихонько хихикать, но потом, осмелев, заговорили громче, потому что рядом не было незнакомых мужчин. Вскоре господин вынул бутылочку из кармана джеллабы, сделал три глотка подряд, долго гладил свой бендир и наконец заиграл веселый мотивчик, в котором было что-то непристойное, — я часто слышала, как кочевники пели эту песню во время жатвы.

Женщины сразу начали танцевать, игриво подмигивая мне, и при каждом движении бедрами задевали грудь музыканта бахромой своих радужных поясов. Я, наверное, обидела их своим суровым видом — весь остаток пути они не обращали на меня внимания.

Я ни минуты не скучала до самой Меджелы, где троица вышла, гомоня и пьяно покачиваясь, — наверное, отправлялись на празднование какой-нибудь богатой свадьбы.

До Танжера понадобилось ехать еще два часа автобусом. Город начался с береговых утесов, белых домиков и мачт кораблей у набережной. Мне не хотелось ни есть, ни пить. Я только боялась. Надо ли уточнять, что себя самой.

Был пасмурный вторник, из пустыни дул сильный ветер — аджадж, несущий головную боль и желтуху, ветер, бесчинствующий только в сентябре. У меня при себе было тридцать дирхамов — целое состояние, и я вполне могла бы остановить одно из черно-зеленых такси, мелькавших на нарядных улицах Танжера, города, холодного с виду, что бы там ни говорил мой старший брат, когда возвращался в деревню и привозил ткани для отца. Я всегда подозревала, что Хабиб привирает, чтобы приукрасить правду в подражание всем жителям Имчука, обожающим байки, крепкое вино и шлюх. В Учетном реестре, который ведет Всевышний, мужчины, без сомнения, записаны в графу под названием «Хвастуны».

Но я не стала брать такси. У меня был адрес тетушки Сельмы, нацарапанный на листке клетчатой бумаги, вырванном из тетради моего племянника Абдельхакима, который покатался в вечер моей свадьбы по супружескому ложу, чтобы избавить от сглаза и обеспечить наследника вонючему хорьку — моему мужу.

Выйдя из автобуса, я пошатнулась, ослепленная солнцем и клубами пыли. Грузчик, сидевший, скрестив ноги, под тополем, посмотрел на меня с глупым видом. У него была грязная феска и шарф в пятнах от жевательного табака. Дорогу я спросила у него, уверенная в том, что бедняк не станет придираться к женщине в чадре и не позволит себе ей досаждать.

— Улица Правды, говоришь? Ну, не знаю, сестренка!

— Мне сказали, что она совсем рядом с Мулей-Абдеслам.

— Это недалеко отсюда. Идешь по бульвару, потом проходишь через Гранд-Сокко и возвращаешься в центр города. Там точно кто-нибудь подскажет, где эта улица.

Похожие книги

Другие книги Неджма