Читаем Между матросами онлайн бесплатно


Между матросами

Боцман Матвей Нилыч Щукин имеет репутацию грозного унтера, который не лезет за словом в карман, да и кулаком приложить в любой момент может. Он знает, что все эти новые порядки — одно баловство; нельзя матросу жить без страха, и, несмотря на приказание, нередко таки учит людей по своему, так что молодые матросы боятся боцмана как огня. Особенно часто он придирается к молодому матросу Ефиму Аксенову — ни за что в морду съездил, синяк поставил, да и вообще, проходу не дает. А жаловаться офицерам нельзя, иначе прослывешь кляузником… Но ответить за притеснения придется, ведь сложные ситуации можно разрешать и по тихому, между самими матросами.

Константин Михайлович Станюкович

Проза / Русская классическая проза
<p>К. Станюкович</p><p>Между матросами</p>

Изданіе С.-Петербургскаго Комитета Грамотности, состоящаго при ИМПЕРАТОРСКОМЪ Вольномъ Экономическомъ Обществѣ.

С. -ПЕТЕРВУРГЪ.

Типографія П. П. Сойкина. Стремянная ул., 12.

1895 г.

<p>I</p>

Клипер[1] медленно подвигался, держась почти против ветра под уменьшенными парусами. Покачивало таки порядочно. Шел дождь. Горизонт вокруг затянулся мглой, и по нависшему мутному небу носились черные, клочковатые облачка. Ветер дул порывами; то затихнет, то вновь заревёт, проносясь заунывным воем в намокших снастях.

Уж целую неделю не выглядывало солнышко. По счислению, мы считали себя в ста милях от Гонконга[2], и рассчитывали подойти к нему к полудню следующего дня.

Кутаясь в просмоленные парусинные пальтишки, матросы не отходят от своих снастей, перекидываясь изредка отрывистыми замечаниями о погоде, и встряхиваясь, как утки, от воды. Вахта[3] выдалась беспокойная. Приходилось быть постоянно на чеку для встречи часто налетавших порывов ветра.

На мостике, одетые в дождевики, с короткополыми зюйдвестками[4] на головах, стоят капитан и вахтенный офицер. Капитан совершенно спокоен; молодой офицер несколько возбужден. Первый раз в жизни ему доводится править такую бурную вахту, распоряжаясь самостоятельно. Ему и приятно, я жутко, и в то же время досадно, что капитан часто выходит на верх, словно не доверяя осмотрительности молодого офицера, считающего себя уже опытным моряком после перехода Атлантического и Индейского океанов.

Капитан, переживавший в молодости точно такие же чувства, отлично понимал состояние юноши-офицера и не вмешивается в его распоряжения, хотя и зорко наблюдает за всем. Особенно часто и пристально всматривается он в горизонт.

Вон там, на склоне неба, что-то чернеет, растет в грозовую тучу и, отделившись от горизонта, серым, быстро движущимся, широким столбом приближается к клиперу с наветренной стороны.

Это несется шквал с дождем.

Громким, через чур громким, слегка дрожащим голосом, офицер несколько рано командует убрать паруса и, стараясь подавить волнение, невольно охватившее его при виде грозного шквала, принимает небрежную посадку лихого, ничего не боящегося моряка.

Паруса взяты «на гитовы» (убраны), и маленькое судно с оголенными мачтами готово к встрече врага, представляя его ярости меньшую площадь сопротивления.

Срывая и крутя перед собой седые гребешки волн, шквал бешено нападает на клипер, охватывая его со всех сторон проливным дождем и мглой. Яростно шумит он в мачтах, гудит во вздувшихся снастях, кладет судно на бок и несколько секунд мчит его с захватывающей дух быстротой, так что кругом видна только одна кипящая пена.

Шквал пронесся, и мгла рассеялась. Клипер приподнялся и пошел тише. Некоторые из молодых матросов, преувеличившие в страхе опасность, набожно перекрестились с облегченным вздохом.

Снова раздается звучный голос вахтенного офицера. Снова натягивают паруса, и клипер по прежнему покачивается с боку на бок на неправильном волнении легонько поскрипывая своими членами.

— Я поторопился немного убрать паруса, Павел Николаевич? — обращается к капитану мичман, несколько смущенный. — Ему кажется, что капитан должен был заметить его трусость перед шквалом.

— Отлично распорядились…молодцом!.. Всегда лучше убраться раньше, чем позднее! — проговорил с обычной приветливостью капитан и, спускаясь вниз, прибавил:

— Если засвежеет — дайте знать… Впрочем, навряд-ли засвежеет. Барометр поднимается.

<p>II</p>

В то самое время, как наверху посвистывал ветер и усталые, измокшие под дождем вахтенные матросы мечтали о смене, подвахтенные отдыхали внизу. Время было послеобеденное, и матросы безмятежно спали. Все пространство кубрика[5] и нижней палубы, все укромные местечки около мачт и трубы были заняты лежащими в растяжку людьми. Несмотря на парусинные «виндзейли»[6], пропущенные сверху в открытые люки для притока свежего воздуха, в палубе стоял тяжелый запах. Пахло жильем, сыростью и смолой. Громкий храп шести десятков матросов, только что плотно пообедавших, раздавался на все лады из конца в конец.

Не все, впрочем, спали. Некоторые из матросов, «похозяйственнее», воспользовавшись досугом, справляли свои делишки: кто чинился, кто точал сапоги, кто занимался шитьем. Несколько человек сушили у «камбуза» (судовая кухня) смокшие пальтишки, слушая, как вестовые, перемывавшие тарелки, рассказывали офицерскому «коку» (повару) о том, что господа «ноньче очень одобряли» обед.

— Только один Мурашкин фыркал… Он уж у нас завсегда; что ни подай, все: «фуй» да «фуй»! Одно слово «фуйка»! — насмешливо заметил один из вестовых.

— «Фуйка» и есть! — повторили вестовые, и все засмеялись, видимо довольные прозвищем, которым они окрестили младшего штурмана за его постоянное привередничанье, вызываемое не столько недовольством, сколько желанием показать, что он обладает тонким вкусом.

— На берегу, поди, трескал подошву под соусом из водицы и облизывался, а теперь фордыбачит, — сердито проговорил повар. — И хучь бы толк в кушанье понимал, а то так только… Так прочие были довольны?

— Очинно даже довольны…Старший офицер два раза жаркова накладывал… Скусное, говорит… А дохтур пирожки хвалил… С десяток их слопал Карла Карлыч!

Уютно примостившись у трубы и упираясь босыми ногами в плинтус машинного люка, пожилой рябоватый матрос с серьгой в ухе, с сосредоточенным, строгим видом облаживал новый парусинный башмак, напевая себе под пос приятным голосом какой-то однообразный, заунывный мотив без слов. Пр временам он оставлял работу и, оглядывая со всех сторон здоровенный башмак, любовался им с чувством удовлетворения, выражавшимся тихой улыбкой в чертах его загорелого, мужественного лица. Затем лицо его снова принимало обычное выражение строгого спокойствия человека, видавшего виды, и он принимался работать и подпевать, ухитряясь искусно строчить, несмотря на качку. Это — Василий Федосеич Федосеев, исправный матрос, пошедший третий раз в «дальнюю», влиятельный среди команды. В знак уважения его все зовут Федосеичем, хоть он и не ундер.

Рядом с ним, лежа навзничь с раскинувшимися по бокам руками, сладко храпел молодой, черноволосый, плотный матрос Аксенов, из рекрут, первый раз попавший в море. Он был из одной деревни с Федосеичем и в качестве земляка пользовался покровительством бывшего односельца, не забывшего еще деревни и любившего поговорить о ней с молодым матросиком.

Громко всхрапнув, Аксенов вдруг проснулся. Его румяное, здоровое курносое лицо, блестевшее масляным налетом, улыбалось еще сонной улыбкой, которая бывает у людей после приятных сновидений. Он потянулся, сладко позевывая и щуря свои большие тюленьи глаза и, повернув голову, стал смотреть, как Федосеич работает.

— А важные башмаки будут, — промолвил, наконец, он.

— Чего не спишь? Спи себе знай, Ефимка! Еще не свистали вставать. Ночью на вахте не разоспишься… Лучше загодя отоспись! — ласковым тоном проговорил Федосеич, не отрываясь от работы.

— Будет… важно выспался… Однако, покачивает, — заметил он, присаживаясь.

— Есть таки маленько… Это кто тебя так, Ефимка? — вдруг спросил Федосеич, увидав под глазом у своего земляка свежий подтек.

— Известно кто… Все он, чорт лупоглазый… боцман![7].

— Однако, здорово он тебя, братец ты мой, звезданул! Ишь ты… Чуть-чуть не потрафь, в самый бы глаз! — продолжал Федосеич, внимательно обглядывая синяк. — За что он тебя?

— Вовсе зря… право зря! — оживленно заговорил Ефимка, припоминая недавнюю обиду. — Небойсь, знаешь, как он с нашим братом… вовсе обижает… Даром, что приказано народ не бить и господа не дерутся, а он…

— Ты не мели пустова, Ефимка! — строго остановил его Федосеич… — Иным разом, если за дело, нельзя и не съездить. Такая уж его должность… Ты толком-то сказывай: за что?

— Как есть задарма, Федосеич… Просто ни за что. Парус дави, значить, убирали… Ему и покажись, что долго… Он и пошел чесать морды… А я вовсе и не касался паруса-то, Так, по пути значить, меня свистнул, С сердцов…

— Не врешь, Ефимка?

— Чего врать-то. Хучь у ребят спроси…Все видели.

Федосеич помолчал, потом тихо покачал головой и раздумчиво промолвил:

— Куражится Нилыч… Не слушает, что ему люди говорят…

— Совсем озверел ноньче… Вечор тоже вот меня огрел по спине, а Левоньтьева в морду съездил! — жаловался Ефимка.

Старший офицер, проходивший в кают-кампанию[8], показался в это время из-за трубы. Он слышал жалобы молодого матроса и, подойдя к нему, спросил, показывая пальцем, на глаз:

— Это что у тебя, Аксенов?

Матрос мигом вскочил и застенчиво отвечал:

— Зашибся, ваше благородие!

— Гмм… Зашибся?.. — промолвил с улыбкой старший офицер и, не расспрашивая более, пошел прочь.

— Уж этот Щукин! — прошептал он, входя в кают-кампанию.

— Эго ты правильно, Ефимка! Ай-да молодец! Из тебя настоящий матрос выйдет! — одобрял Федосеич. — Что дрязгу-то заводить да кляузничать… Это последнее дело… Мы лучше Нилыча сами проучим, по-матросски! — значительно проговорил Федосеич, понижая голос.

— Боцмана!?Да как его проучишь… боцмана-то, — изумился молодой матрос.

— Уж это не твоя забота, как их учат!.. А ну-кась примерь, Ефимка! — продолжал Федосеич, передавая Аксенову башмак.

Ефимка обулся, прошел несколько шагов и, возвращая башмак, весело проговорил:

— В самый раз, Федосеич!.. И ноге в нем вольно…

— А главное, как сшито… Ты это погляди, Ефимка?

Ефимка поглядел и нашел, что важно сшито.

— Износу им не будет… Строчка двойная, и на подметке хороший товар. Ужо в Гонконг придем, пустят на берег — оденешь… Да смотри, Ефимка, на счет того, что мы о боцмане говорили, никому не болтай! — внушительно прибавил Федосеич, снова принимаясь за работу.

В тот же вечер Федосеич о чем-то таинственно совещался с несколькими старыми матросами.

<p>III</p>

Гроза молодых матросов, боцман Щукин, коренастый, приземистый, пучеглазый человек лет пятидесяти с кривыми ногами, обветрившимся красным лицом, цвета грязной моркови, и с осипшим от ругани и пьянства голосом, только что прикончил свои неистощимые ругательства, которыми он услаждал слушателей, на следующий день, с раннего утра по случаю уборки клипера. За ночь стихло, кругом прояснилось, уборка кончена, и Щукин, заложив за спину свои просмоленные руки, с довольным видом осматривает якоря, предвкушая заранее близость единственного своего развлечения: съехавши на берег, нализаться до бесчувствия.

На эти развлечения старого боцмана смотрят сквозь пальцы в виду того, что Щукин знающий свое дело и лихой боцман. И если на берегу он обнаруживает слабости, недостойные его звания, за то на судне держит себя вполне на высоте положения: всегда трезв, боясь соблазна, не пьет далее казенной чарки, исполнителен и усерден, серьезен и строг, на службе — собака, ругается с уменьем заправского боцмана старых времен и тщательно соблюдает свой боцманский форц.

Увы! Весь этот форц пропадал, как только Щукин ступал на берег.

Отправлялся он всегда нарядный. Для поддержания чести русского имени, он обыкновенно одевал собственную щегольскую рубаху с голландским вышитым передом, поверх которой красовалась цепь с серебряной боцманской дудкой, полученной им в подарок от старшего офицера; обувал новые сапоги со скрипом, повязывал свою короткую, жилистую, побуревшую от загара шею, черной шелковой косынкой, пропуская концы её в серебряное кольцо; ухарски надевал на затылок матросскую фуражку без картуза с черной лентой, по которой золотыми буквами было вытиснено название клипера, и брал в руки, больше, я думаю, из щегольства, чем на необходимости, носовой платок, который обратно с берега никогда не привозил.

В таком великолепии, тщательно выбритый, с подстриженными короткими щетинистыми усами, посматривая вокруг с видом именинника и не выпуская из рук носового платка, Щукин садился на баркас и, ступив на берег, шел немедленно ближайший кабак.

С берега Щукин обыкновенно возвращался в истерзанном виде, не вязавши лыка, тихий, молчаливый и покорный, Случалось, что его привозили в виде тела, со шлюпки поднимали на верх на веревке и уносили в его каюту.

На утро он снова напускал на себя важность, был еще суровее на вид и, словно в отместку за вчерашнее свое унижение, ругался с большим усердием, чаще ошпаривал линьком[9] подвернувшегося под руку какого-нибудь молодого матроса, и в этот день, как говорили матросы, был особенно «тяжел на руку».

Дальше ближайшего от пристани кабака Щукин (но крайней мере, в трезвом виде) не был ни в одном из иностранных приморских городов, посещенных клипером, что, однако, не мешало ему отзываться о них со снисходительным презрением.

— Ничего пет хорошего…Так, слава одна — заграница! — рассказывал он безразлично обо всех чужих землях… — Против наших городов ничего не стоят, И народ не тот… То-ли дело наша Россия… Недаром сказано; наша матушка Россия всему свету голова!

Он убежден был в преимуществе России так же непоколебимо, как и в том, что без линька и без боя матроса не выучить и не «привести в чувство».

Эта мысль была так твердо усвоена Щукиным, основательно прошедшим в течение двадцатилетней службы прежнюю школу линьков и битья, что, когда, в начале нашего плавания, было приказано боцманам и унтер-офицерам бросить линьки и не драться, — Щукин не верил своим ушам.

— Это как же теперче… Не смей и проучить человека?.. Какой же после этого я буду боцман, если не могу дать по уху! — ворчал он, беседуя с унтер-офицерами на баке… — Чудеса пошли… Прежде этого на флоте не было!

В конце концов он порешил, что все эти новые порядки — одно баловство; нельзя матросу жить без страха, и, несмотря на приказание, нередко таки учивал людей по своему, так что молодые матросы боялись боцмана как огня. Уже несколько раз Василий Иванович грозил Щукину, что его разжалуют, если он будет свирепствовать. Щукин, молча насупившись, выслушивал, крепился день, другой и снова дрался, хотя и не с прежнею откровенностью, а так, чтоб не заметили офицеры.

— Ой! Нилыч, не куражься… Не обижай людей зря! — нередко говорили ему в начале плавания старые матросы, пьянствуя вместе с боцманом на берегу. — Боцман ты — надо правду говорить — хороший, но только без толку мордобойничаешь… Ты это оставь, Нилыч.

— А я что же по вашему… кляузы заводить должен что ли?.. За всякую малость жаловаться?.. Ни в жисть на это не пойду… я, братцы, коренной матрос!.. В старину, небойсь, боцмана кляузами не занимались… На своего брата не жаловались… Сами учивали… Если драться с рассудком — никакой вреды нет… Это верно я вам говорю.

— То-то ты иной раз без рассудка дерешься, Нилыч…

Щукин обещал драться с рассудком и скоро нализывался. раскисая от вина, вместе со своими советниками.

Похожие книги