Читаем Мемуары шулера онлайн бесплатно
Мемуары шулера
Саша́ Гитри (1885—1957) — легенда французского театра и кино первой половины XX века. Драматург, актер, режиссер, прозаик, художник — он был некоронованным Королем Больших бульваров. Его любили за блистательный юмор, проницательность, тонкий психологизм и житейскую мудрость, лишенную назидательности. Его пьесы, а их около 120, как и его проза, написаны мастером изящной словесности; легко с чисто парижской элегантностью. Здесь представлен самый известный его роман «Мемуары шулера», проиллюстрированный рисунками Саша Гитри.
Документальная литература / Биографии и МемуарыОдному из моих наилучших друзей — наугад.
Я появился на свет 28 апреля 1882 года в Тортизамбере, небольшой, довольно живописной деревушке департамента Кальвадос, ее колокольня видна слева, если ехать из Ливаро в сторону Троарна.
Родители мои держали бакалейную лавку, которая приносила им, год больше, год меньше, в среднем тысяч пять франков дохода.
Семейство у нас было большое. От первой супружеской постели у матушки двое деток осталось. А с нашим батюшкой она еще сыночка и четырех дочек прижила. У папаши была матушка, у мамочки, как положено, тоже родитель имелся — короче, вы уж извините за выражение, тут они были квиты. Вдобавок к тому у нас в доме еще глухонемой дядюшка проживал.
Короче, за стол мы садились целой дюжиной.
В тот злосчастный день на обед у нас были грибы, вот из-за них-то мне и суждено было коротать дни круглым сиротою.
Я навсегда остался сиротой, один на всем свете, благодаря тому, что стащил из кассы восемь сантимов, чтобы купить себе шарики для игры, и отец в порыве благородного негодования воскликнул:
— Ах, так ты воруешь, значит, останешься нынче без грибов!
Эти роковые дары природы собрал наш глухонемой дядюшка — и в тот вечер в доме появилось одиннадцать покойников.
Те, кому не доводилось разом видеть одиннадцать усопших родственников, вряд ли смогут себе представить, как это много, когда их без одного дюжина.
Просто куда ни глянь, непременно на покойника наткнешься.
Поведать вам, как безутешна была моя скорбь?..
Да нет, пожалуй, лучше уж правду скажу. В ту пору мне было всего двенадцать, и согласитесь, горя оказалось несколько многовато для столь юного возраста. Да-да, я тогда еще не дорос до скорби таких исполинских масштабов — и, не имея жизненного опыта, чтобы полностью оценить весь кошмар происшедшего, по правде сказать, чувствовал одно только возмущение, и ничего больше.
Можно оплакивать мать… или отца… или, на худой конец, брата… Но как, научите, оплакивать одиннадцать родственников разом?! Просто не знаешь, над кем слезу пролить. Конечно, было бы неуместно говорить тут о трудностях выбора — и все же именно это было бы ближе всего к истине. Моя скорбь все время переключалась с одного усопшего на другого, и мне было недосуг как следует оплакать каждого сородича по отдельности.
Доктор Лавиньяк, призванный после полудня, многие часы не жалея сил и со знанием дела пытался спасти пострадавших, но — увы! — старания его оказались тщетны. Семейство мое неумолимо угасало.
Господин кюре, который обедал в тот день у маркиза де Бовуар, прибыл на велосипеде к четырем пополудни. И не зря, очень скоро его услуги оказались более чем кстати!
К пяти вечера к нам уже сбежалась вся деревушка. Папаша Руссо, вот уже двадцать лет парализованный, велел принести себя к нам и, слепой как крот, расталкивал других, повторяя:
— Дайте же мне-то взглянуть! Хоть одним глазочком!
Сбежавшиеся соседи гоняли меня из одной комнаты в другую, и не зная, где бы укрыться, я в страхе забился под прилавок нашей бакалейной лавки. Оттуда было слышно все, что говорили, о чем шептались в доме.
О первых кончинах оповестили чинно и не без печали, как и положено в случаях столь прискорбного свойства. Однако начиная с четвертого усопшего объявления делались все короче и короче, а потом уж и вовсе совсем лаконичными.
— Еще один преставился!
И все эти смиренные, привыкшие к невзгодам селяне, увидев разом столько покойников, будто вдруг духом воспрянули. Должно быть, им казалось, что отныне каждому из них достанется чуточку побольше воздуха, чтобы вздохнуть полной грудью.
И до моих ушей донесся незабываемый диалог:
— А бабуля?
— Пока дышит. Но это минут на двадцать от силы, больше не протянет.
— А сколько их всего-то осталось?
— Да не меньше четырех.
Глухонемой дядюшка, он же убийца всего семейства, умер последним, зато в ужасных страданиях.
— Это кто ж из них так орет-то?
— Да тот, что немой, — был ответ.
Когда к семи часам все было кончено, я выбрался из своего убежища и оказался нос к носу с замотанным доктором, который в полном изнеможении утирал со лба пот.
Он поглядел на меня, узнал и, не поверив глазам, пробормотал:
— Гк… Ты еще тут?
И в голосе его прозвучало неподдельное удивление — без всякой укоризны.
Хотя он тут же добавил:
— А ты-то как здесь оказался?
И в этой фразе прозвучало не столько: «Как ты оказался под этим прилавком?», а скорее: «Как, ты все еще на этом свете?»
В сущности, он никак не мог понять, по какому-такому праву я не умер вместе со всем своим семейством?
Потом поинтересовался:
— А у тебя ничего не болит?
— Да нет, вроде ничего.
— А как это тебе удалось?
И теперь уже он глядел на меня, будто я какой-то оборотень или дьявол во плоти. Двенадцатилетний парнишка, который безнаказанно сожрал ядовитые грибы и пережил всех своих сородичей, — это явно заинтриговало его не на шутку! Какие бескрайние возможности для медицинских экспериментов! И поскольку я почувствовал, как мысленно он уже копался в моих внутренностях, пришлось признаться, как все было на самом деле:
— Да я их не ел.
— Почему?
И это «почему», столь поспешно сорвавшееся с уст эскулапа, признаться, потрясло меня до глубины души. Профессиональная привычка, согласен, но клянусь, он произнес это с неприкрытой укоризной.
И поскольку он все бормотал и бормотал, почему да почему, я предпочел сознаться в своем тяжком проступке, за который и был наказан, оставшись без грибов.
Тогда, изобразив подобие улыбки, он подмигнул мне, будто говоря:
— А ты, однако, парень не промах!
История быстро обошла всю деревушку, и предоставляю читателям догадаться, какие комментарии она породила.
В день похорон, сопровождая в последний путь одиннадцать сородичей, я, скорбно опустив голову, с сухими глазами, все думал: неужели оттого, что мне чудом удалось остаться в живых, меня хоть отчасти считают убийцей всей этой тьмы родственников?.. А за спиной у меня то и дело слышался шепоток:
— А знаете, почему этот малец-то не помер?.. Да потому что на руку нечист!
Да, что греха таить, я, и вправду, остался в живых только благодаря тому, что своровал. Но согласитесь, делать отсюда вывод, будто все остальные отдали концы только потому, что были честными, это уж все-таки перебор…
И тем вечером, засыпая один в опустевшем доме, я пришел к выводам насчет воровства и справедливости, которые, возможно, покажутся вам несколько неожиданными, однако их ничуть не поколебал мой дальнейший сорокалетний опыт.
Приютил меня в моем сиротстве один дальний родственник, мэтр Морло, о чьем существовании я даже не подозревал прежде. Он был нотариусом в городишке под названием Флер и взял меня к себе, дабы избавить от житейских забот. После продажи бакалейной лавки и оплаты одиннадцати похорон я стал обладателем восемнадцати тысяч франков.
Мне эта сумма казалась баснословной. А ему, должно быть, упавшей с небес удачей.
Он заверил меня, что вложил ее в свое дело и вернет сторицей, едва я достигну совершеннолетия.
Но в дальнейшем мне так и не суждено было снова увидеть эти деньги — как, впрочем, и самого родственника тоже.
Поначалу у него вроде было намерение взять меня на службу к себе в контору. Он даже пару раз заикнулся об этом. Но быстро отказался от своей затеи, ибо мальчонкой я оказался необразованным и без всяких манер. Вернее сказать, жена его отговорила.
У нее на этот счет своя задумка имелась: держать меня в доме на роли нахлебника, дабы с полным правом попрекать куском хлеба. И почти с первого дня она не скрывала своего отвращения, видя меня за столом.
Когда она говорила, что я плохо ем, на самом деле это означало, что я ем слишком много. Когда подавали блюдо, она не спрашивала:
— Хочешь еще?
А тоном, не терпящим возражений, изрекала:
— Ты ведь уже сыт, не так ли?
И этот вопрос звучал как приказ.
Невысокого роста, тощая брюнетка, мадам Морло имела ассиметричное лицо и брови, напоминавшие пару сошедшихся нос к носу, насмерть переругавшихся гусениц. Нос, неизменно вздернутый, будто все время к чему-то принюхивался, был явно недоволен от чересчур близкого соседства со ртом. И будто всего этого было мало, вдобавок природа наградила ее усиками, и еще она носила пенсне. Короче, мадам была законченной дурнушкой, этаким совершенством уродства, где ни одна черта не нарушала общей гармонии.
Она возненавидела меня с первого взгляда. И я сразу же ответил ей взаимностью.
А вот к нему я поначалу отнесся куда менее подозрительно, сам не знаю, почему — должно быть, вообразил, будто за неизменно дурным расположением духа непременно кроется чувствительная душа. Какое заблуждение. Он был самым обыкновенным животным, и все, что было написано у него на физиономии, вполне отражало его истинную сущность — хотя описать его лицо довольно затруднительно. Ну как, скажите, описать пустырь? Его цвет, серый, сплошная грязь бесцветная… Его бакенбарды: два пучка травы иссохшей. Его глаза: две ямы. Канавы на низком лбу и колдобины на щеках.
Кроме того, у меня было подозрение, будто он спал с горничной. Еще одно заблуждение. Этим он занимался с кухаркой. По воскресеньям, во время вечерних богослужений.
За мою бурную жизнь мне выпало встретить немало злых и низких людей — но хуже этой парочки так и не привелось… И если я сужу их так строго, то вовсе не из-за того зла, какое они могли причинить — да и откуда мне было знать, что они замышляют — а потому, что был уверен: они способны на самые страшные злодеяния. Мне могут возразить: но ведь они же ничего такого не сделали. Может, и не сделали. Но уверен: как можно стать убийцей, не родившись человеком с преступной душой, так же можно иметь душу убийцы, так и не лишив никого жизни. Клянусь, порой я видел, как у них в глазах мелькало желание увидеть меня в гробу. Конечно, это могло происходить помимо их воли, более того, готов согласиться, возможно, они и сами не отдавали себе отчета в этих своих кровожадных вожделениях — чего не бывает. Просто не осознавали, о чем мечтали, вот и все. Но руку даю на отсечение, в глубине души они действительно желали моей смерти, уж мне ли не знать, ведь только я один видел их застывшие, как у мороженой рыбы, глаза.
Однажды вечером, сидя за столом, я вдруг почувствовал, что мне на роду написано стать малолеткой-великомучеником, и если бы не мысль, что так я исполню их заветное желание, я бы в тот же вечер бросился под поезд. И это не пустые слова, ведь железная дорога проходила прямо по краю их сада, и пронзительные свистки локомотивов, эти спасительные предупреждения, которые буквально сверлили нам уши, уже начали было действовать на меня, как некий душераздирающий призыв.
В ту ночь, съежившись, свернувшись калачиком в своей кровати, стуча зубами и крепко сжав кулачки, плача от ярости и в отчаяньи от собственных слез, я раз и навсегда свел счеты со своей совестью.
Ладно, пусть я украл эти злополучные восемь сантимов, что было то было… но зачем же то и дело напоминать мне о моем проступке?! Считая, что «кто стащил яичко, украдет и бричку», они изо всех сил делали вид, будто за мной глаз да глаз нужен.
«Ты бы последил за мальчишкой-то!»
Я только это и слышал. Прямо с души воротило.
С другой стороны, я прекрасно понимал, что они никогда не смогут забыть о моем проступке — даже если предположить на минутку, будто им бы этого захотелось — ведь о массовом отходе в лучший мир всего моего многочисленного семейства без конца напоминали им все, кто бы ни заходил к ним в дом.
«Расскажите же нам эту жуткую историю с грибами…»
И вскорости неизменно возникал вопрос:
— А как же случилось, что мальчонка-то в живых остался?
Скрыть правду было бы заманчиво — но невозможно, ибо она уже всем была давно известна, да и речь-то об этом заводили с одной-единственной целью — выудить у хозяев признание, что к ним в дом, в их семейство затесался малолетний воришка.
Нет, это уж было чересчур.
Да, не отрицаю, стащил я эти восемь сантимов, — но не им было меня укорять, не им было стыдиться моего проступка — ведь кто-кто, а они-то уже тогда прекрасно знали, что навечно присвоили мои кровные восемнадцать тысяч франков…
И в тот вечер я принял важнейшее для себя решение, даже два: уйти и никогда не требовать у них свои восемнадцать тысяч франков. Пусть знают, у нас в роду и другие воришки водятся, покруче меня!
Стоило мне принять это решение, как я стал ненавидеть их совершенно по-новому — почти радостно и получая удовольствие от самых малейших подробностей. Я получал от этого какое-то прямо-таки сладострастное наслаждение. От души забавлялся, с отвращением вглядываясь в их лица, прислушиваясь к голосам, рассматривая руки, одежду. Пинал ногами башмаки, когда в них не было их ног, тузил кулаками шляпы, когда они отдыхали от их голов — и пока они искали предлог, как бы выставить меня за дверь, я только и поджидал удобного случая смыться от них подальше и навсегда…
Случай представился нежданно-негаданно.
На четвертой странице местной газеты, если мне не изменяет память, «Ле Пти Лексовьен», некий месье Пепен, владелец одного ресторана в Кане, предлагал место посыльного в выражениях кратких, но вполне точных. Претенденту предлагали кров, пищу и ни копейки денег в первые три месяца службы. Как говорится, хочешь бери, не хочешь, иди.
Для меня вопрос был ясен: надо брать.
Эту страничку, вырванную из газеты, выходящей в Лизье, я обнаружил в одном укромном уголке, название которого не вижу нужды уточнять. Она была сложена таким манером, будто какая-то добрая фея непременно хотела обратить чье-то внимание на заманчивое предложение месье Пепена. Я тут же схватил листок и, как он был сложен, водрузил на круглый столик в гостиной, рядышком с рабочей шкатулкой мадам Морло.
Сутки спустя я снова нашел его в том же укромном уголочке, о каком упоминал выше. Я прошу прощенья — нет, не за то, что вновь оказался там, а за то, что снова обнаружил там листок. Я опять взял его и на сей раз отнес прямо в спальню мадам Морло — благо знал, что в тот час ее там не было.





