Читаем Мемориал онлайн бесплатно
Мемориал
«Мемориал» представляет собой актуальное, политически острое произведение, которое затрагивает как прошлое — Великую Отечественную войну, так и современность. Книга построена на большом фактологическом материале, воспоминаниях автора о злодеяниях фашистских палачей, несгибаемом мужестве советских людей, а также о движении сторонников мира, о борьбе антифашистов и коммунистов ФРГ против сил реакции и мракобесия. Рассчитана на массового читателя.
Документальная литератураСлово «мемориал» (от латинского «мемориалис» — «памятный») имеет несколько значений. Одно из них — записки, дневник, свидетельство о виденном и пережитом; другое — памятное сооружение в честь кого-либо (преимущественно жертв войны…)
Возможно, кое-кому это название главы покажется условным. Полет проходил на высоте одиннадцать тысяч метров, откуда земля, как правило, не видна — это знает каждый, кто поднимался на подобную отметку. Под крылом расстилалась белая пустыня, вся в легких барханчиках облаков, и наш лайнер, казалось, парил неподвижно. Проходило некоторое время — пустыня меняла окраску. Вглядываясь, я различал даже оттенки цветов, напоминавшие нежностью японский фарфор или картины ранних импрессионистов. Но землю за все три часа пребывания на высоте я так и не увидел.
Однако название осталось. Возможен ведь и другой взгляд, подумалось мне, — взгляд памяти. Киев… Житомир… Славута… Здесь проходил когда-то мой крестный путь. И дальше, уже на польской земле, — Хелм… Познань… Тогда эти города назывались по-другому, на тевтонский лад — Холм, Позен… Мне хотелось посмотреть на них, хотя бы сверху. Впрочем, с высоты все, наверно, выглядит иначе. Все разумно, целесообразно, не видно ни горя, ни драм. И человек — не больше пылинки…
…Мои попутчики — один философ, другой драматург — дремлют, откинувшись в креслах, и перебрасываются изредка двумя-тремя фразами. Драматург, пожилой, но молодящийся мужчина, в прошлом актер, полулежит в небрежной позе и лениво допрашивает философа, дюжего дядю с красно-коричневым лицом и большими бровями. «Так скажите вы, материалист, душа все же есть или нет?» — «И есть и нет. Смотря как мы это понимаем — в смысле как совесть или же как определенную философскую категорию». — «А вы лично чему отдаете предпочтение?» — «Я… я. — Философ, увидев что-то впереди, даже привстает. — Лично я отдаю предпочтение обеду!» — весело рявкает он, кивая на служебный отсек, откуда показалась тележка, нагруженная белыми пенопластовыми коробками.
Тележку толкают перед собой по проходу две хорошенькие девушки в желтых халатиках с синими фирменными эмблемами. Эти цвета — традиционные для Люфтганзы, западногерманской авиакомпании, сотрудничающей с нашим Аэрофлотом. И в тех и в других самолетах кормят хорошо, но мне больше нравятся люфтганзовские обеды за то, что в них нет кур, которых я и дома ем через силу. «Тебе ли привередничать? — корит меня за мои капризы жена. — Там ты, наверное, все ел?» Да, ел, если, конечно, было что есть. Но времена меняются.
После обеда привычно складываю в коробку остатки пищи — сосисочные шкурки, косточку от отбивной, кожицу от банана. Поднимаю упавшую на пол сдобную лепешку, которую поначалу не заметил. С минуту меня точит мысль — выбросить ее вместе с другими остатками трапезы или обжечь для профилактики спичкой и съесть? Поколебавшись, решаю выбросить. Жаль, такое богатство, т а м не съел бы — проглотил…
Смешно? Да, смешно и немного грустно.
Смотрю на табло, показывающее время. До посадки еще есть время, можно и поспать. Сосед-философ одобряет мое намерение, говоря, что мудрецы в древности установили: один час дневного сна равен двум часам ночного…
Устраиваюсь удобнее, закрываю глаза. «Спать, спать!» — приказываю себе.
Но что-то мешает заснуть. «Интересно, где мы сейчас летим, вероятно, уже над Германией?» Я ловлю себя на мысли о предстоящей встрече во Франкфурте. Мне хочется увидеть моих друзей, пожать их мужественные руки, сказать о том, как мы следим за их отважной борьбой. Нет, они не чужие мне. Думаю, что и я им — тоже…
А кто бы мог предположить такое еще несколько лет назад? «Мой друг — пастор!» Я сам, первый, назвал бы это бредом. Но теперь…
Все началось для меня тогда, с первой встречи. Она осталась в моей памяти, как все первое. Заветная страница жизни, которую я готов перечитывать снова и снова.
…Говорят: год как жизнь. Значит, бывает и день, равный году. День, когда постигаешь нечто очень важное.
В 8.15, как условились накануне, генерал разбудил звонком. «Доброе утро!» — «Доброе утро!» — «Как самочувствие?» — «Лучше некуда!»
Я бодрился. Но на душе у меня все еще лежала какая-то хмарь, под стать той, что была за окном. Шел дождь, порывистый ветер швырял в стекло капли. Слышно было, как падает с плеском вода на мостовую.
Через полчаса мы встретились в холле. Генерал выглядел, как всегда, молодцом — высокий, подтянутый, грудь вперед, с папкой под мышкой. Само воплощение оптимизма и деловитости. «Мне надо с вами обсудить кое-что», — сказал он весело. В ресторане мы уселись за дальний столик, заказали завтрак. Когда официант отошел, генерал раскрыл папку и показал текст своего предстоящего выступления. Он был весь перечеркан. Мы с переводчиком Виктором ахнули: кто теперь в нем разберется, а на перепечатку уже нет времени.
«Зачем вы это сделали? — спросил я. — Ведь было же хорошо».
«Хотел сделать еще лучше!» — ответил Алексей Кириллович. Оказалось, что вчерашний разговор с руководителями кружка натолкнул его, как он сказал, на некоторые новые мысли. «Я работал почти всю ночь!» В его голосе звучала гордость.
И я и Виктор думали, что непогода отпугнет людей. Однако, приближаясь к Штукенброку, мы заметили, что поток машин на дороге увеличивается. Они выходили, присоединяясь к нам, отовсюду — и с больших трасс, ведущих к Рейну с его промышленными центрами, и с узких асфальтовых тропинок. Это были как бы ручейки, вливающиеся в единое речное русло.
Вскоре поток разросся до предела. Сравнительно неширокую дорогу забили машины от края и до края. Местному антифашисту Вернеру, который вез нас в своем «пежо́», пришлось, как и всем остальным водителям, сбавить скорость. Мы уже заметили, что он не любил слишком медленной езды. Но сейчас в его лице я не увидел досады, наоборот, немца явно радовало это скопление машин. Люди ехали в Штукенброк! Значит, дело, которому Вернер и его друзья служат отважно и бескорыстно вот уже больше десяти лет, живет.
Машины, машины… Они продвигались уже почти впритирку друг к другу. Сквозь промытое дождем стекло мы могли без труда различать их марки. Многие были нам знакомы — «рено» и «фиаты», более дешевые, но не менее популярные, особенно здесь, в ФРГ, «фольксвагены», «форды» и «шевроле». Иногда встречались наши, советские «Лады», где-то, в потоке, мелькнул «Москвич» — с ними мы поздоровались мысленно как с близкими родственниками. И уже совсем редко можно было увидеть дорогой «мерседес».
Когда-то, в прежние времена, о сословной принадлежности человека судили по его лошадям. Теперь обычно судят по машине. Большинство едущих в Штукенброк принадлежало, по-видимому, к малоимущему сословию. Мы спросили у Вернера, кто — по профессии — эти люди. Он пожал плечами: такого учета не ведется, можно сказать лишь приблизительно. В основном рабочие или «средние» интеллигенты — врачи с весьма умеренной практикой, учителя, больше с периферии, чем из крупных городов, пенсионеры, пережившие войну и еще способные передвигаться.
Штукенброк! Мое сердце дрогнуло, когда на зеленом, чуть тронутом желтизной холме показалась башня с часами и шпиль старинного замка. Как часто я взирал на эти стрелки с надеждой и упованием… К подножию сползали редкие домики, переходя в улицу, кажется, единственную в местечке. Едем дальше к центру. Но здесь ничего не могу припомнить — ни особнячков, чистеньких, похожих друг на друга, как близнецы, ни бензоколонки, украшенной цветными пейзажами Вестфалии, ни сверкающего стеклами магазина, где на витрине рядом с плакатом, рекламирующим рыбные блюда, висит объявление о предстоящей манифестации.
Возле магазина, прямо на земле, сложены велосипеды. «Транспорт молодых», — по словам Вернера, Теперь мы увидели тех, кем он особенно гордился, — юных активистов кружка «Цветы для Штукенброка». Юноши и девушки живописной вереницей тянулись по боковым тропинкам. Их легкие, увертливые машины лавировали перед самым носом автомобилей, выискивая место для стоянки. Груды велосипедов виднелись всюду — на детских и спортивных площадках, в простенках между домами, даже в кюветах. Мы смотрели на эти скопища машин с некоторым удивлением: у нас в стране пора увлечения велосипедами давно прошла, здесь же она, как видно, продолжалась.
Поворот, еще поворот, и наш «пежо» останавливается. Приехали! Выходим из машины и сразу попадаем в окружение приветливых и деятельных людей. Кто они? Вернер представляет: ветеран рабочего движения такой-то, корреспондент «левой» газеты такой-то, врач такой-то, музыкант такой-то, священник такой-то… Мы только успеваем пожимать руки. Дай бог запомнить хотя бы несколько имен. В ответ на приветствия бормочу нечто невразумительное. Зато генерал, как всегда, освоился мгновенно. «Как же, как же, я о вас слышал, очень приятно познакомиться!» Ему улыбаются, трясут руку. И он улыбается. Нет, он не притворяется, не играет в любезность, ему и в самом деле доставляет удовольствие это общение. А ведь сколько людей прошло перед ним в его поездках — и у нас в стране, и за рубежом? Но он помнит, наверное, всех — не только по имени, но и в лицо.
Замечаю, как Вернер показывает на меня и что-то говорит. Улавливаю лишь слово «лагерь». И люди вдруг бросаются ко мне. «Камрад! Камрад. Ти… мой… тофарищ!» — дрожащим голосом повторяет худой морщинистый старик, теребя меня за рукав. Из-под плаща у него выглядывает полосатая куртка с красным «винкелем» на груди. Девушка в очках протягивает мне блокнотик для автографа. Пожилая упитанная пара — он в тирольской шляпе с перышком, она в какой-то замысловатой повязке в виде тюрбана — встают рядом со мною, а третий, их родственник или знакомый, фотографирует нас. Ничего не поделаешь, приходится принять соответствующую позу. Откуда-то вывернулся шустрый корреспондент с объективом, напоминающим пушку. Вспышка, еще вспышка… Слышу, как кто-то говорит вслух: «Неужели это правда? У него совсем молодое лицо». — «Удивительно, как ему удалось так хорошо сохраниться!» Чья-то рука тянется к моему плечу…
Ничего оскорбительного нет. Голоса сочувственные, дружелюбные. Но вдруг в моей памяти, точно блиц, вспыхивает картина: голые, дрожащие от холода, мы стоим, прикрывая срам, а чиновник арбайтсамта[1], такой же упитанный, как этот, с перышком, идет вдоль шеренги, пробуя наши тела на крепость…
Сбросив с плеча чужую руку, протискиваюсь сквозь толпу. Не нужна мне эта слава. И не нужны эти проявления дружбы.
Однако генерал не согласен со мной. Слова и жесты, по его мнению, могут быть одинаковыми, но смысл их — разным. «К тому же, друг мой, вы сейчас не принадлежите себе. Вы, так сказать, реликвия, общественное достояние».
В мою сторону все еще смотрят, показывают пальцем. Куда бы спрятаться от этих любопытствующих?
Внезапно мне на помощь приходит музыка! Где-то впереди грянул марш, и все вокруг заколебалось, пришло в движение. Мы снова попадаем в один из потоков и движемся, прижатые к чьим-то бокам и спинам.
Нас несет, несет. Кто правит этой массой народа? А ведь кто-то правит! Люди вдруг расступаются и дают дорогу строю инвалидных колясок. Сидящие в них ветераны раскланиваются, как артисты, уверенно манипулируя рычагами. Жалость стучится в сердце при виде этих чистеньких, безногих и безруких жертв войны. Некоторые уже совсем старики. Но вот ведь приехали!
Инвалиды проезжают, и человеческая река снова смыкается. Не спеша, шажок за шажком, приближаемся к некоему рубежу, который образовала плотная шеренга молодых активистов, одетых в одинаковые синие курточки и такие же пилотки. Пока мы видим лишь их спины. Приподнимаюсь на носки, чтобы заглянуть через головы передних. Невидимый оркестр продолжает играть попурри из народных песен. Когда музыка на минуту смолкает, слышится усиленный мегафоном мужской голос. Кто-то распределяет потоки: вправо! влево! вперед!
Наконец подходит наша очередь. Строй молодых «активистов» размыкается, пропуская поток, и вдруг кто-то выхватывает нас из общей массы. Приземистый расторопный мужчина с повязкой на рукаве показывает: идите за мной! Он ведет нас по широкой зеленой лужайке к стоящим в отдалении автобусам, украшенным лозунгами и плакатами. Там, как мы догадываемся, штаб. Видим небольшую группу людей с повязками на рукаве. Это организаторы и почетные гости. Я различаю подтянутую, большеголовую фигуру Вернера в черной блестящей кожанке, его друзей и соратников — пастора Дистельмайера, опирающегося на палку, и подвижного лысоватого Гельмута Гейнце, а также нашего соседа по номеру — болгарского офицера, с которым познакомились вчера в гостинице. Вернер снова представляет нас. Стоящий в центре группы пожилой немец в ответ на приветствие поднимает сжатый кулак. «Рот фронт, камрад!» Теперь уже я смотрю, как на реликвию, на высокого мужчину в коротком темном пальто и светлых брюках. Сколько ему лет? Лицо грубоватое, с кирпичным румянцем на скулах: обычно на таких лицах долго не бывает морщин. Из-под массивных надбровных дуг спокойно и внимательно глядят темно-серые, словно прокаленные жизнью, глаза. В них тоже нет признаков старости: ни воспаленных век, ни тусклого ореола вокруг зрачков. В уголках плотно сжатых губ читается едва заметная усмешка — в ней и скрытый юмор, и горечь, и еще что-то, отличающее много повидавших людей. Я знаю от того же Вернера, что Курт, или Старик (назову его так, по одной из его прежних подпольных кличек), был партийцем еще при Тельмане. Затем прошел тюрьмы и концлагеря. «Разве можно в это поверить?» — спрашиваю я у самого себя, забыв, что таким же вопросом недавно задавались другие люди, только уже на мой счет.
Нет, как бы его ни называли, он и сейчас еще молод, этот крепкий телом и духом человек с лицом рабочего или матроса и лбом мыслителя. Моя рука тонет в его крепкой, большой, теплой руке. «Как жаль, — мелькает мысль, — что мы были не знакомы с ним тогда!»
Подъезжают еще автобусы — в них вороха цветов, венки с алыми лентами. Товарищ Вернер и другие члены «рабочего кружка» коротко переговариваются. Музыка вдруг обрывается, через минуту она возобновляется, но характер ее уже другой — торжественный и скорбный.





