Читаем Maestro онлайн бесплатно

<p>Войтовецкий Илья</p><p>Maestro</p>

Илья Войтовецкий

Maestro

Светлой памяти

Музыканта,

Мастера,

Друга.

Вечерние сеансы в кинотеатре имени Калинина начинались в четыре, шесть, восемь и десять. За полчаса до начала каждого оркестранты рассаживались на небольшой приземистой эстраде. Минута безмолвного ожидания, чуть слышное касание палочки о край барабана, шёпот "р-раз-два-три-четыре" - и тишину вспарывал жизнерадостный марш Исаака Дунаевского. Последующие двадцать пять минут оркестранты работали.

Единственным профессионалом в этом "банде" был его руководитель Николай Андреевич Каюков. В трудовой книжке он значился музыкантом, а не шофёром, как кларнетист Витька Чинарёв, и не санитаром, как ударник Яша Кудрявый (фамилии которого никто не помнил, прозвище же своё он получил за отсутствие растительности на крохотной головке с торчащими ушами, крупным носом и маленькими вертлявыми глазками).

- Умный волос покидает дурную голову, - куражился Яша. - Весь как есть без остатка прилипает к чужим подушкам.

Слыл Яша большим ловеласом; в компании - в подпитии ли, а то и просто при случае - любил он веселить слушателей правдивыми рассказами о своих амурных похождениях, коих, по его словам, было в его жизни превеликое множество.

- Наш ударник - самый несгибаемый ударник в мире, - так обычно заканчивал Яша свои повествования и при этих словах выдавал головокружительный пассаж, неистово и, как ему казалось, виртуозно колотя по старому, видавшему виды барабану, изгибаясь тщедушным тельцем и мотая сверкающей плешью.

Каюков играл редко. Он сидел в центре эстрады впереди оркестра, маленький, толстенький, и его красный перламутровый аккордеон итальянской фирмы "Scandalli" (пятнадцать регистров справа, девять слева, никелированные блюдца сурдинок), установленный, как на постаменте, на раздвинутых пухлых коленях, скрывал от зрителей короткое туловище и половину одутловатого лица аккордеониста. Обычно Николай Андреевич бывал пьян.

Далеко не всегда играл оркестр в полном составе. То Витька Чинарёв не вернулся из рейса, то Яша халтурил на "скорой", а в конце каждого месяца, квартала и - уж конечно - года у тромбониста Ефима Соломоновича подпирал очередной балансовый отчёт, и тогда ему бывало не до музыки. Партии недостающих инструментов Каюков вяло отмахивал левой рукой; правая в это время безжизненно покоилась на перламутровой поверхности клавиатуры.

Самым надёжным музыкантом в оркестре, кроме, разумеется, Каюкова, был мой приятель Фридрих Гераде, Федя.

Как большинство жителей в нашем городе, Федина семья, сосланная на Урал в начале войны из приволжского города Энгельса, жила трудно. Школу Федя не закончил: отец умер давно, ещё во время переезда - простудился в нетопленном товарном вагоне, в пути же и сгорел; рано состарившаяся мать постоянно болела, а младших братьев и сестёр нужно было кормить, одевать и обувать. Ещё в пацанах Федя обучился сапожному ремеслу, которым и зарабатывал себе и семье на хлеб насущный.

Лет в четырнадцать-пятнадцать (одному Богу ведомо, откуда пришла к нему эта страсть) решил сапожных дел мастер Фридрих Гераде стать скрипачом. У старого портного, ссыльного польского еврея, брал он уроки. Опухшими от сучения дратвы пальцами ночи напролёт пилил Федя свою ширпотребовскую скрипку - и допилился: прошёл прослушивание у Каюкова - и стал таки музыкантом - не хуже других в оркестре. Ежедневно в три часа пополудни запирал он торопливо фанерную будочку, в которой ютилась его сапожная мастерская, и направлялся в кинотеатр.

Пусть видят - все-все-все! - решительной, полной достоинства походкой движется Федя по центральной улице; в правой, чуть на отлёте, руке - чёрный футляр со скрипкой, левый локоть прижимает папку с нотами. Этот - на виду у всего города - путь из сапожной будки к эстраде кинотеатра компенсировал Феде унижения голодного сиротского детства, терзания позднего ученичества, бессонные ночные бдения перед нотным пюпитром и долгие упражнения, гаммы, арпеджио и снова гаммы, арпеджио, упражнения, гаммы, и сно.. а утром сапожная, как собачья, будка, старые валенки, стоптанные сапоги, дратва, клей, гвозди, молоток - тук-тук-тук-тук-до-ре-ми-фа-тук-тук-тук-тук-соль-ляси-до-тук-тук-тук-тук-с-вас-тук-пять-тук-руб-тук-лей-тук-до-тук-ре-фа-спасиб о-за наше-счастливое-товарищу-доре-...

От Феди я узнал про Фридмана.

Год был пасмурный: посадили врачей, похоронили Сталина, оправдали врачей, расстреляли Берию. Ежедневно радио и газеты приносили то пугавшие, то обнадёживавшие вести. Опасаясь и озираясь, люди передавали друг другу самые невероятные слухи, многие из которых неожиданно сбывались; зачастую реальность оказывалась страшнее и фантастичнее вымыслов.

Я начал учиться в девятом классе, знал, что ни золотая, ни даже серебряная медаль мне не светит. Впереди было два долгих учебных года. Забросив домой портфель, я убегал после школы в кинотеатр к Феде - слушать музыку. Заниматься уроками не хотелось.

- Завтра придёт новый пианист, Фридман, - сказал Федя. - Судя по фамилии - или немец, или еврей.

Фридман оказался и евреем, и немцем.

Он втиснулся в крохотную оркестрантскую комнатку, постоял, привыкая к её полумраку, огляделся.

- Я фаш нофи пьянист. Фи путит тофаришч Каюкофф? - обратился вошедший к Николаю Андреевичу.

У нофи пьянист был сильный акцент, который, однако, никого не покоробил: местные жители - бывшие поволжские немцы - разговаривали так же: норма.

Не подымая взгляда - ростик низкий да теснота, потому - лицом новичку в грудь, приземистый Каюков кивнул и наугад сгрёб со стола кипу нотных листов, сколько пригоршня ухватила.

- В-вот. Р-разучите и п-п-риходите.

Фридман глянул в ноты.

- Расучите? Что это - расучите? Нато икрать - путим икрать. Spielen, ja.

Он раскатисто картавил.

- Wollen Sie hoeren? Фи хотшит слюшит?

Не дожидаясь ответа, пианист взбежал на эстраду и направился к инструменту. Каюков продолжал безучастно смотреть в одну точку.

Фридман установил ноты, придвинул стул и, опускаясь на него, произвёл движение, которое запомнилось мне своей странностью и, казалось, бессмысленностью; суть же его стала мне понятна по прошествии лет: привычным и даже чуть-чуть небрежным жестом он как бы откинул фалды фрака,

погасли огни люстр, зрители

мужчины в чёрных смокингах с бабочками, женщины в мехах и брильянтах

устремили свои взгляды на ярко освещённую сцену, где их кумир

короткую паузу выдержал - и заиграл.

В дверном проёме оркестрантской показались музыканты. Билетёрша, кассирша, уборщица со шваброй, перепачканный краской художник с кистью в одной руке и недопитой бутылкой в другой, вечно всем недовольная администраторша - все, кто в этот час были в кинотеатре, столпились перед эстрадой. Зрители, стоявшие позади застеклённой двери, начали заглядывать и несмело входить внутрь.

Электричество ещё не включили, и в фойе было сумеречно, скудный свет проникал лишь из полутёмного вестибюля. Пианист то и дело наклонялся над клавиатурой, приближал лицо к нотам. Никто однако не пошевелился, ни у кого не хватило духа сдвинуться с места, чтобы подойти к выключателю. В сгустившемся полумраке люди слушали музыку.

Инструктор горкома Фомин отвечал за культуру. В городе он был человеком новым, к делу относился серьёзно и указаниям партии следовал неукоснительно. "Партия есть честь и совесть рабочего класса, - наставлял Фомин. - Знаете, кто это сказал? То-то!"

- Поменьше интересуйтесь прошлым этого человека, - предупредил Фомин Каюкова накануне прихода пианиста. - Музыканта мы даём вам - высший класс, настоящий маэстро, услышите сами. Плохой товар наша фирма не поставляет. Как ни крути - кузница кадров! А кадры решают всё. Знаете, чьи это слова? То-то!

Глаза у инструктора были серые, плечи широкие, грудь - дубом, шея дыбом.

- Бойцом бы его на скотобойню, - припечатал рекомендацию тромбонист Ефим Соломонович.

- Производителем на скотный двор - улучшать породу, - повысил акции горначкульта Витька Чинарёв и отпустил вольность, будто сам линейкой измерял. - Не нам чета.

- Не прибедняйся, - у тромбониста Ефима Соломоновича своё мнение по обсуждаемому вопросу. - В этом деле вы, шоферюги, на втором месте после одесских грузчиков. Всемирная классификация.

Яша Кудрявый зыркнул по сторонам быстрыми глазками, извлёк из заначки "мерзавчик", щёлкнул кривым ногтем по флакону:

- Наполним братья-славяне бокалы содвинем их разом да здравствуют музы да здравствует разум ты солнце святое гори лехаим! - выдохнул бегущей строкой.

Из горла сделал Яша затяжной глоток и передал бутылку Каюкову. Николай Андреевич ласкал трепетно стекло пухлыми ладонями. Витька терпеливо ждал своей очереди. Лоб его вспотел.

Певица в оркестре - стройная, миловидная, синеокая (а какая же иначе!), и - имя словно по заказу: Нина Полонская. Она выходила на сцену в длинном голубом - под стать глазам - панбархатном платье: глубокое декольте, волнующие подступы к рельефам, обнажённые плечи полуприкрыты каштановыми локонами.

"Любимая, знакомая,

Раздольная, зелёная

Земля родная - Родина!

Привольное житьё!

Эх, сколько мной изведано!

Эх, сколько мною видано!

Эх, сколько мною пройдено!

И всё вокруг моё!" - сколько жара душевного в исполнении, сколько экспрессии! - и сложенные лодочками пальчики, ноготки щепоточкой - зрителям навстречу. Ей аплодировали с энтузиазмом.

- О-о, фи имейт... wie heisst es?.. как это?.. ein колос! - Фридман, наклонившись, поцеловал тонкие пальцы певицы. - Ja, колос! Sie haben ein колос! Sie werden gut singen! Фи путит карашо пет! Wir werden zusammen, ми фместе карашо пет путит! Ja.

Он продолжал держать её пальцы в своих, а Нина благодарно улыбнулась и руки не отняла.

- Mein Sohn! - говорил мне Фридман. - Мой син, ти никокта не пил in Wien! Ах, Wien...

Maestro был родом из Вены.

- Wien ist сами лютши корот, ist die schoenste Stadt der Welt, говорил он, и я, никогда в Вене не бывавший, верил, что красивее её нет города на земле.

Maestro двумя пальцами вытягивал из нагрудного кармашка белый носовой платок и прикладывал его к переносице.

- O-o, Wien...

Maestro любил Вену.

В 1900-ом году, когда родился Карл Фридман, Вена смеялась, танцевала и пела. Она славилась весёлым и беззаботным характером, у неё всегда было хорошее настроение.

В 1914-ом, когда Карл с блеском завершил полный курс консерватории, Вена маршировала. У неё было отменное чувство ритма.

В 1922-ом молодого музыканта пригласил к себе директор оркестра и предложил должность главного дирижёра, а Вена опять смеялась, опять танцевала и пела. Правда, и песни, и танцы были теперь другие: в моду входило всё русское.

В тридцатых Вена, продолжая смеяться, танцевать и петь, вновь пристрастилась к духовым оркестрам и маршам. Медь яростно спрессовывала воздух; подростки, выстроившись по росту и мешая движению, вышагивали по улицам; они то и дело вскидывали руки с чёрными нашивками на рукавах и выкрикивали "Heil!". Слишком часто стало звучать слово "Jude".

Давид сказал в 1935-ом:

- Оставаться в Вене нельзя.

Карл парировал:

- Aber ohne Wien ist es unmoeglich!

Он и в самом деле верил, что без Вены жить невозможно.

Эта беседа была последней. Сабина давно бредила Палестиной, и старший брат попал под влияние жены.

Ночная кукушка перекуковала дневную, и никакие доводы, никакие призывы к здравому смыслу не помогли. Бедный, бедный Давид!

Карл Фридман не представлял себя без Вены.

Оказалось, что Вена вполне могла обойтись без Карла Фридмана.

Его пригласил к себе директор оркестра, тот самый, только постаревший, толстый и лысый. Директор сказал, что он, разумеется, не антисемит ("Не то что эти," - взгляд в сторону окна, в заоконье); что он очень ценит талант главного дирижёра (поклон, почти реверанс - бровями, плешью, даже, кажется, ушами - к собеседнику: "O-o, ja-ja, mein Herr!"); что он уверен: это досадное время скоро пройдёт, и тогда... но пока, zeitlich... он, конечно, весьма сожалеет об этом... es ist sehr betruebend, aber...

Затем хозяин дома, в котором Карл добрый десяток лет снимал половину второго этажа, сообщил ему, что он, конечно, всегда хорошо относился и даже уважал... и, когда всё это закончится, он с радостью... и вообще... ну, а если что - пожалуйста, он готов помочь, он даже не торопит с уплатой последнего взноса за квартиру (чтобы польстить съёмщику, он употребил неприятное для арийского слуха вульгарное словечко "Diregeld", при звучании которого так и тянется рука - водрузить на голову ермолку).

Женщины, восторженным табуном всегда окружавшие красавца-дирижёра, стали избегать своего недавнего кумира, а когда он решил вернуться к жене известной оперной певице, оказалось, что она покинула Австрию, и никто не мог сказать, в каком направлении.

Наступили трудные времена.

Каюков, добрая душа, не докучал своей пастве ни частой сменой репертуара, ни репетициями. Между сеансами лабухи, стараясь не слишком сильно лупить костяшками о стол, "забивали козла", жевали бутерброды, часто скидывались на бутылку.

Вскоре после прихода Фридмана Николай Андреевич неожиданно дал команду свистать всех наверх. Музыканты не торопясь оторвались от текущих дел и без особого рвения поплелись на эстраду. Расселись, раскрыли ноты.

- Начали! - отбивая такт ногой, Каюков повёл оркестр. Р-раз-два-три-четыре, р-раз-два-три-четыре...

Перламутровый аккордеон прикрывал отвислые щёки Николая Андреевича, отбрасывая на его лоб переливчатый красный отсвет. Левой рукой Каюков отмахивал партию тромбона: у Ефима Соломоновича приспел очередной отчёт, и он три дня не показывал носа в кинотеатре; изредка руководитель оркестра мычал, чтобы вокалом восполнить недостающие музыкальные фрагменты.

Фридман, поглядывая в ноты, проигрывал свою партию.

Когда, медленно затихая, смолкла заключительная фермата, Maestro вдруг попросил:

- Если мошна, пошялста... noch einmal ... bitte... сначала... отин толька рас.

Каюков кивнул и поднял руку:

- Начали! Р-раз-два-три-четыре, р-раз-два-три-четыре... Р-раз... Р-раз... Р-раз-два-три-четыре...

Нехотя, вразнобой, постепенно выравниваясь, оркестранты заиграли. В том месте, где должен был вступить тромбон, Фридман коснулся пальцами клавиатуры, и рука Каюкова недоумённым вопросительным знаком застыла в воздухе: неожиданно в звучание оркестра влились бархатные подголоски духового инструмента. Музыканты вскинулись и взглянули туда, где обычно сидел тромбонист: стул Ефима Соломоновича был пуст; лишь тогда сообразили, что звуки исходят из утробы облезлого чёрного пианино.

Следом за тромбоном должен был вступить рояль, и Фридман, не прерывая хрипловатой певучести меди, в лёгком арпеджио - из конца в конец клавиатуры - перебросил сначала левую, за ней, вперехват, правую и опять левую руку, приподнял обе кисти и с чуть заметной задержкой мягко опустил их. Фортепианному аккорду задушевным баритоном снова ответил тромбон. За ним шёл скрипичный проигрыш; я видел радостные Федины глаза, и из-под его смычка мелким горошком брызнуло и врассыпную покатилось задорное staccato.

Похожие книги

Другие книги Илья Войтовецкий