Читаем Любовь и колбаса онлайн бесплатно


Любовь и колбаса

В рубрике «Ничего смешного» — рассказ немецкой писательницы Эльке Хайденрайх «Любовь и колбаса» в переводе Елены Леенсон. Рассказ, как можно догадаться по его названию, о столкновении возвышенного и приземленного.

Эльке Хайденрайх

Юмор / Юмористическая проза
<p>Эльке Хайденрайх</p><p>Любовь и колбаса</p><p>Рассказ</p>

В то время Гарри только окончил высшую школу кинематографии, причем с отличием, и в награду за это получил возможность снять свой первый собственный фильм. Ему выделили деньги и предоставили съемочную группу, помимо этого в телекомпании обещали помочь со съемками, а затем показать фильм по телевидению. Это было в середине 70-х. Мы все тогда учились на театроведческом, а Гарри еще до того успел получить режиссерское образование.

Гарри весь горел. Он сидел у нас на кухне и придумывал самые разные сюжеты: у него получались странные любовные истории, глубокомысленные драмы, двусмысленные комедии, а однажды вышел даже настоящий детектив.

— Вот таких фильмов все и ждут, — говорил он. — Их всегда смотрят. Мне нужно снять что-то такое, на чем можно быстро подняться, сперва подзаработаем деньжат, а там уж я смогу делать то, что мне захочется.

Гарри — реалист, не зря же он в самом деле теперь торчит в Санта-Монике и уже знаком с Дастином Хоффманом. Гарри всегда знал, чего он хочет, — стать великим режиссером. Еще в детстве он заснял на старенькую камеру, как протекает день в одной из колбасных лавок его отца. Гарри снимал бродяг, которые пили там пиво, канцелярских служащих, по вечерам уминавших свою колбасу карри с розовым картофелем, домохозяек, возившихся с маленькими кусочками, а потом наложил на картинку звук и музыку. Это была целая жизнь, и это была его жизнь.

Стало быть, детектив. Но с любовью. О взаимоотношениях учительницы и ученика. Гарри еще не успел позабыть, что такое школа, и воспроизвести школьную обстановку ему было несложно. В общем так: ученик любит учительницу, нет, лучше учитель любит ученицу, соблазняет ее, парень девушки ревнует, затем следуют убийство, объяснение, слезы, любовь и смерть. Прекрасно.

Он взялся за сценарий, но это ему всегда было непросто. Гарри — человек образов, а у нас на кухне он становился еще и человеком слов. Но сценарий — это уже совсем другое дело, и нам, друзьям, пришлось подключиться. Мы вместе набрасывали сюжет, вычищали диалоги, мы что-то предлагали, и он переделывал, мы пили красное столовое алжирское вино, заедая его липкими тостами с сыром и помидорами. Сценарий рос, принимал очертания, редактор телекомпании был в восторге. На роль учителя был приглашен опытный актер, на роль ученицы — очаровательная, еще совсем юная актриса, и все было практически готово к съемкам.

Гарри был воодушевлен, взволнован, полон энергии, в общем, он был в ударе, но чего-то ему не хватало.

— Сам не знаю, в чем дело, но чего-то не хватает, — говорил он. — Не знаю, с чего начать. Не могу же я просто взять и показать, как она сидит на уроке и сохнет по нему. Дорис, что делает семнадцатилетняя девушка, когда она влюблена? — спросил он меня.

Ничего себе вопрос! Я никогда не могла понять, как это получается, что между мужчинами и женщинами возникает любовь, ведь они так мало друг о друге знают. В семнадцать я была до смерти влюблена. Он был скрипач, бледный сдержанный блондин, а я ни минуты не могла усидеть на месте. Наверное, я и любила его за то, что все в нем было не похоже на меня, а когда ты молод, то всегда тянешься к противоположному. Позднее начинаешь искать что-то родственное, ищешь спокойствия, понимания, гармонии и согласия. Но в семнадцать все должно быть новым, непохожим, неслыханным. Я неважно играла на пианино, а он был прекрасным скрипачом. Я была юной, и у меня совсем не было опыта, ему же исполнилось тридцать, у него была постоянная подруга, которая играла вместе с ним в оркестре, и роман с учительницей испанского, носившей огромные шляпы. Со мной он подолгу гулял, держал за руку и называл принцессой. Он приводил меня к себе и играл на скрипке Чайковского и Брамса, у меня замирало сердце, и я была готова сию же минуту выйти за него замуж, но об этом нечего было и думать, ведь мне оставалось еще два года до окончания. Мы с ним даже ни разу не переспали, ведь это были 60-е. Лишь иногда мы целовались. Ради него я вела дневник, который целиком ему посвятила. Как-то я написала: «Сегодня я видела тебя, и весь день окрасился в золотой цвет». Я сочиняла стихи:

Все стало под конец лишь ожиданьемТвоей любви, как и тебя всего;Как душный сад лучится обаяньем,Так наполняешь ты меня,                        беря пример с него.

Наверное, я не сама это придумала, а откуда-то переписала, возможно, слегка переделав, но тогда мне казалось, что все это могла сказать только я, что мои чувства уникальны, а если так рассуждать, то выходило, что мои мечты и чья-то книга — это одно и то же.

«Как душный сад…» — неплохо, я прочитала это Гарри, и он был в восторге.

— Отлично! — закричал он. — Именно такие слащавые стихи она и должна писать своему учителю.

И даже по прошествии стольких лет эти слова больно кольнули меня в сердце.

— Для тебя я покрасила небо в цвет ежевики кровью моего сердца, но вечером ни разу ты не пришел — я стояла в золотых туфлях[1], — сказала я, а Гарри покатился со смеху.

— Золотые туфли, упасть — не встать! — хохотал он. — Вот это да, Отто, ты слышал? Женщины стоят в золотых туфлях сердца, когда ждут нас. Это как раз то, что нам нужно, ведь она от него без ума. Давай, Дорис, запиши это.

— Эльза Ласкер-Шюлер, — сказала я холодно. — Это не мои стихи, это Эльзы Ласкер-Шюлер.

А он спросил:

— Я ее знаю? Она что тоже учится на театроведении?

— Нет, — ответила я насмешливо. — Ты ее не знаешь. Эльза Ласкер-Шюлер — это великая, удивительная поэтесса, которую ты не переколбасишь в своем фильме.

Как сын владельца цепи сосисочных, Гарри не мог спокойно перенести это слово «переколбасить».

— Я не переколбасю, — сказал он, — я художественно ее обработаю.

— Ну конечно, — сказала я. — А как, например, назвать поступок Артура Миллера, когда он сказал Мэрилин Монро: «Ты самая печальная девушка, которую мне когда-либо случалось встретить», и она поверила, что эти слова адресованы только ей, и отнеслась к ним со всей серьезностью, а он взял да и вставил их в свою следующую пьесу? Вот это и называется «переколбасить». В этом вы все одинаковы.

— Неужели Миллер так поступил? — спросил Гарри. — Ах, он старая лиса. Ну же, Дорис, не валяй дурака, это наверняка будет культовый фильм, мы все прославимся на весь мир, да и кто теперь помнит эту самую Эльзу Мюллер-Бруллер или как ее там? Давай, полистай свой дневник и подыщи мне что-нибудь про любовные муки, вздохи, сердечные страдания, в общем, про всю эту сентиментальную чушь. Смотри, вначале я покажу школьный двор сверху, она стоит со своими подружками, а он — у окна в учительской на третьем этаже, и смотрит вниз. И тут камера наезжает, дает ее крупным планом, она смотрит вверх, и мы слышим ее мысли, понимаешь?

— И о чем же она думает? — спросил Отто. — О том, что у нее критические дни и что она наделала кучу ошибок в контрольной по латыни?

— Вот болван! — сказал Гарри. — Она думает… она думает, в том-то и дело, о чем же она думает? Дорис, вот это ты и должна написать: о чем думает девочка, которая влюблена по уши. Золотые туфли, разукрашенное небо и тому подобное, ты же сама знаешь. Мы как бы слышим, как она про себя сочиняет стихи, ну же, Дорис, напиши это для меня.

— А сколько ты заплатишь? — спросил Отто. — Сердечные муки дорого стоят.

— Послушай, — сказал Гарри, — ну, нельзя же быть таким меркантильным. Ты же знаешь, как ограничен бюджет. А у Дорис все эти любовные бредни и так есть, нужно их только переписать. Или вот что, Дорис, давай сюда свой дневник, я сам выберу в нем наиболее пикантные места.

— Еще не хватало, — сказала я. — Никогда ты не дотронешься до него своими потными пальцами.

— Ого, — сказал он, — так тоже неплохо, вот с такой аллитерацией, как у Вагнера, Вээоми, Вотан[2], волна… полистай потными противными пальцами плаксивые просьбы….

И они с Отто расхохотались до слез. Потом Гарри закурил, поцеловал меня на прощание в щечку и сказал:

— Короче, Дорис, я на тебя рассчитываю. До понедельника.

Это были сентиментальные выходные. Я погрузилась в душевные переживания прошлого. У меня в руках снова были коротенькие записки, которые когда-то написал мне мой скрипач. «Моя принцесса, — писал он, — наша любовь парит высоко, она подвешена на шатких подмостках, будь осторожна, не раскрывай глаза, иначе мы сорвемся…»

Я перечитала кипу длиннющих писем, которые писала ему коричневыми чернилами, но так и не отослала. Они были переполнены цитатами из самых разных литературных произведений, которые я переделывала под своего возлюбленного:

…ты мой скрипач,твоя улыбка так неуловима и так легка,как на слоновой кости блик,и как тоска по дому,и как сиянье Рождества…[3]

Откуда это? Из Рильке? Почему я едва это помню, неужели мое теперешнее существование так непохоже на жизнь той юной влюбленной девушки? Что со мной произошло, в какой момент я все это забыла? Тогда я рассуждала так смело и возвышенно, я мыслила своими и подсмотренными где-то образами. Теперь мои мысли мелочны, мое сердце остыло, вместо того чтобы подчинить весь мир своей страстности, я сама к нему приспособилась. Я пыталась понять, что же стало виной тому, что все это ушло из мой жизни, — что я стала взрослой? Учеба в институте? Прагматизм Отто? Я тосковала по безумному воодушевлению первой любви.

Медленно, неуверенными шагами я пробиралась в то чудесное беспокойное время, а у Отто было плохое настроение, и он спросил недовольно: — Так будем мы готовить эту чертову капусту или нет?

А я спокойно ответила:

— Приготовь ее сам, дорогой, мне сейчас совсем не до этого.

Но я все-таки посоветовала ему, чтобы он сначала потушил лук в топленом гусином жире.

«Осенней порою так просто, рыдая, упасть на землю», — написала я в октябре 1963-го, и даже сегодня я могу сказать, что эта строка принадлежит одному венгерскому поэту, имя которого я давно позабыла. Мне опять семнадцать, сейчас раздастся звонок, и в дверях появится худой светловолосый скрипач, который скажет шепотом: «Привет, принцесса, давай улетим отсюда».

Как-то, когда я была из-за него очень расстроена, он мне написал: «Ищи спасения в том, что прекрасно и что принадлежит только тебе».

Что же мне теперь принадлежит? Даже мои глубоко личные дневниковые записи будут использованы в фильме. Почему я все-таки это допустила? Наверное, мне казалось, что по истечении стольких лет они все же для чего-нибудь пригодятся, что их услышит весь мир, хотя никто и не узнает, что кричащее в них сердце — это мое сердце, но ведь все почувствуют, что за этими словами скрывается сердце, которое кричит, разве нет?

В понедельник позвонил Гарри:

— Ну, как там дела с нашими любовными стишками?

— Вот, послушай, — сказала я и прочла ему вслух:

Под именем твоим судьбы моей начало,ты ж занят сам собой. И в этом не чета мне.Но может, раз один случится, стыд отбросив,признать, что на пути твоем глубокий след оставитьмне не пришлось, что образ мой растаял…А для моей звезды ты небо заменил.

Гарри ничего не ответил. По-моему, он был удивлен.

— Ты еще здесь? — спросила я.

— Боже мой, — сказал он, — неужели это ты написала?

— Нет, — сказала я, — это написал Рудольф Биндинг, но я его чуточку переделала[4].

— И дальше так делай, — сказал Гарри. — Мне наплевать, чье это: какой-нибудь Мюллер-Фруллер или этого твоего Бедига, лишь бы не было скандала из-за авторских прав, так что менять что-то надо обязательно. И постарайся, чтоб не было рифмы. В конце концов, не может же она все время думать стихами, понимаешь, о чем я. Выкинь все эти таящие образы, судьбу и прочее, надо, чтобы она просто говорила: я для тебя мгновение, а ты мне… ты… чего он там ей заменил?

— Небо, — сказала я вяло.

— Вот-вот, — сказал Гарри, — но не в прошедшем же времени, любовная история только начинается, поэтому он как раз сейчас и заменяет ей все: «ты небо заменяешь…» — как-то так. Прекрасно, я пущу это перед титрами, представляешь, она идет по школьному двору, смотрит вверх, он случайно смотрит вниз, и тут…

— И тут камера наезжает, он смотрит на нее, и мы слышим ее мысли, — сказала я.

— Точно! — закричал Гарри в трубку. — Откуда ты все это знаешь?

— Ты уже рассказывал, — сказала я, а Отто проорал из кухни:

— Спроси, сколько он заплатит! И пусть не думает, что ему все достанется даром.

— Чего ему надо? — спросил Гарри, а я сказала:

— Я закончу до завтрашнего вечера.

Весь понедельник и всю ночь я была погружена в чтение. Я окунулась в прошлое и в себе семнадцатилетней обнаружила мысли, о которых теперь совсем забыла, и чувства, которые когда-то меня обуревали; я видела себя снова худой, одетой во все черное, пускающей табачный дым кольцами, в туфлях на слишком высоких каблуках и с белым лицом, рядом со мной был мой бледный скрипач, он смотрел на меня и говорил: «Ах, принцесса, ты так молода…», а я отвечала: «Мне кажется, что я дерево, и дует весенний ветер, дерево сломается, когда начнется буря». И я переписала у Рильке:

Когда бы вырос я в стране иной,где легче дни и где часы стройнее,Тебе там праздник создал бы вдвойне я,И не держал бы я Тебя рукойТо строгою, то робкой от стыда.[5]

Ничего удивительного, что он тогда меня бросил. Ах, чего бы я теперь не дала, чтобы еще раз с ним встретиться и рассказать, каково это, когда девушке семнадцать лет.

Я написала для Гарри текст, полный любовной тоски, в котором собрала свои стихи, письма и дневниковые записи разных лет. Вот как я начала:

О, мой возлюбленный, на тебя одного обращен мой взор, я пришла к тебе сквозь океаны снов, сделай так, чтобы мои крылья не разбились о твое каменное сердце. Я б хотела без конца твердить тебе только о своей любви, но ведь мы с тобой — ты да я, — мы оба знаем, что, когда слишком много говорит любовь, ах, ее уж нет. Ты для меня стал всем, а я для тебя лишь миг…

— Ни фига ж себе, — произнес Гарри взволнованно. — Каменное сердце, океаны снов, и как только вам, женщинам, приходит в голову такое? Я именно так себе это и представлял, а потом она смотрит вверх и…

Похожие книги