Читаем Любава онлайн бесплатно
Любава
Другая редакция.
Вячеслав Викторович Сукачев , Борис Александрович Ручьев , Александр Иванович Максимов , Кай Вэрди , Aleks.Maks
Фантастика / Проза / Историческая проза / Современная проза / Любовно-фантастические романыЛето заходило постепенно. Мягкая желтизна вначале обозначилась на осинках, а потом уже и березы в школьном саду зазолотились, словно бы подгорев на жарких солнечных лучах. Возвращаясь с работы домой, Любка впервые обратила на это внимание и легонько загрустила. Ей неожиданно припомнилось, как в такую же пору два года назад отец взял ее на рыбалку. Отец, начальник производственного отдела леспромхоза Вячеслав Иванович Кудельков, друживший с отцом, и она на леспромхозовском катере переплыли Амур, вошли в протоку, где по грязно-желтой воде густо плыли золотистые лодочки тальниковых листьев. Они сидели на корме, и отец, обращаясь к Вячеславу Ивановичу, спросил:
— А ты знаешь. Слава, к чему так дружно лист падает?
Вячеслав Иванович задумался, посмотрел на плывущие листья, смущенно улыбнулся и покачал головой.
— К ранней зиме, — наставительно пояснил отец, — рыбаку это надо знать.
Потом они заговорили о своих леспромхозовских делах, кажется, отец чему-то поучал Вячеслава Ивановича, Любка уже забыла, а вот этот разговор о листьях и ранней зиме запечатлелся в ее памяти до самых мельчайших подробностей. Запомнились не только слова, но и то, как смотрел в это время отец, как смутился и отрицательно покачал головой Вячеслав Иванович. Почему это запомнилось? Может быть, потому, что впервые той осенью ей не надо было идти в школу, а может, и потому, что это была ее последняя поездка с отцом на рыбалку…
Прежде чем войти в дом, Любка остановилась на крыльце и с грустью посмотрела на широкую гладь Амура. Теперь, ближе к осени, вода посветлела, дали обозначились яснее, и лишь далекие горы оставались прежними: величественные, неприступные и манящие…
Когда в дверь постучались, Любка, прибиравшаяся в комнате, с мокрой тряпкой в руках задумчиво стояла перед портретом матери.
— Да! — громко крикнула она, с трудом оторвавшись взглядом от портрета и оборачиваясь к двери.
— Здравствуйте. — Перед ней стояла Мария Иосифовна, ее бывшая школьная учительница, строгая и красивая женщина. Пять лет просидела Любка на ее уроках, пять лет робела перед ее требовательностью, и теперь заробела опять.
— Здравствуйте, Мария Иосифовна, — тихо сказала Любка.
— Можно зайти?
— Конечно, — спохватилась Любка и засуетилась по кухоньке, подставляя гостье табуретку, смахивая крошки со стола и никак не находя того дела, на котором можно было бы успокоиться.
— Мне трудно начинать этот разговор. — Женщина бочком села на краешек табуретки, медленным движением руки распустила узел пухового платка и расстегнула верхнюю пуговицу пальто. Платок упал ей на плечи, и она за угол стянула его себе на колени. Густые каштановые волосы, плотно и аккуратно уложенные в узел, придавали женщине строгость и какую-то грустную интеллигентность. Кого-то она сейчас напоминала, но Любка не успела вспомнить, кого, ее взгляд неожиданно привлекла шпилька, наполовину выглядывающая из волос. Именно эта шпилька подсказала Любке, насколько женщина растеряна и как ей трудно сидеть на этой, такой удобной для Любки, табуретке…
— И все-таки вы должны меня выслушать.
— Хорошо, Мария Иосифовна, — по-школьному покорно ответила Любка.
— Вы бы сели, — вздохнула женщина, — мне неудобно так с вами говорить.
Любка пошла в комнату и принесла себе стул. Ей было неловко, что гостья сидит на табуретке, а она, как барыня, расселась на стуле. Уж лучше бы наоборот. И Любка сидела прямо, низко опустив голову и сунув сложенные вместе ладони между колен.
— Вячеслав Иванович бывает у вас? — Очевидно, Мария Иосифовна хотела спросить проще, чтобы вызвать Любку на откровенность, но сознание того, что она унижает себя этим вопросом и унижает перед девчонкой, которая младше ее на добрых десять лет, придало ее голосу отчужденную строгость. Но Любка не уловила всего этого, не поняла, потому что мучительно искала в себе чувство вины перед этой женщиной, искала раскаяния и не находила. Это ее и радовало и пугало одновременно. Раньше, до этой встречи, все было. Все она пережила и перемучила в себе, но теперь, хоть убей, все это куда-то подевалось.
— Да, — едва слышно ответила Любка и, подняв голову и прямо глядя в строгие глаза женщины, еще тише повторила: — Бывает, Мария Иосифовна. — И голосом, и всем своим видом она словно бы пожаловалась на это обстоятельство, пожаловалась просто и доверчиво.
И Мария Иосифовна растерялась. Она поправила прическу, заколов до предела ту самую шпильку, на которую обратила внимание Любка, и принялась теребить отстегнутую пуговицу. Но, очевидно, вспомнив о вредности этой привычки, поспешно убрала руку и надолго замолкла.
В наступившей тишине, которая почему-то не была им в тягость, Мария Иосифовна неожиданно подумала о том, какой непосильный груз приняла Любка на свои плечи, еще ничего не узнав о жизни, не поняв своих преимуществ и не оценив чужих. А Любка вдруг увидела себя другой, уже пожилой женщиной, строгой и печальной, и эта печаль ей понравилась. А напротив этой, далекой Любки сидела сегодняшняя, в простеньком платьишке, в стоптанных тапочках, с челочкой на правую сторону. И какое-то время эти две Любки жили в ней вместе.
О многом хотелось Марии Иосифовне расспросить Любку, хотелось узнать, что стоит за упорными слухами, в которые долго не верила и наконец поверила она. Хотелось понять эту молодую девушку и ее отношение к Вячеславу Ивановичу. Но понимание это к ней не приходило, а для вопросов — она чувствовала — время было упущено. Нельзя уже было спрашивать Любку, и не потому нельзя, что та могла не ответить, а потому, что эти вопросы перегорели в ней самой. Значительно позже женщина узнает, что она к этому времени уже поняла все: и Любкино одиночество, и наивную Любкину любовь, вызванную, наверное, этим же одиночеством. Теперь же Мария Иосифовна внимательно посмотрела на Любку, потом накинула платок на голову и спросила:
— У вас зеркало есть?
— Конечно, — обрадованно вскочила Любка со стула. — У нас большое есть и маленькое. Большое — это от мамы осталось, а маленькое я уже сама в прошлом году купила. Это когда мы в город на экскурсию ездили, помните?.. — И тут же Любка испуганно замерла, мучительно покраснев и в первый раз до конца поняв все, что происходило сейчас у нее в доме.
Она медленно пошла в комнату, сняла со стены зеркало и, держа его обеими руками, встала перед гостьей.
— Спасибо, — поблагодарила Мария Иосифовна, — извините меня за… за этот визит.
— Я… я… — хотела что-то сказать Любка, но женщина неожиданно улыбнулась ей, грустно и понимающе как-то улыбнулась и молча открыла дверь.
Любка тихо опустилась на стул. Из зеркала, которое она все еще держала двумя руками, на нее смотрели по-детски растерянные глаза.
И все в мире стало другим. То, на что Любка раньше не обращала внимания, теперь не давало ей покоя. Казалось, все уже знают о том, в чем заподозрила ее Мария Иосифовна.
На следующий день на работе кто-то из девчонок-продавщиц сказал:
— Кто к нам идет! Любка, смотри, чего в окно-то вылупилась, к тебе ведь идут.
А она давно увидела его. Еще в тот момент, когда он пересекал улицу и остановился у рекламы кино. Потом к нему подошел директор леспромхоза Греховский, и они о чем-то поговорили, и Вячеслав Иванович чему-то радостно и изумленно улыбался, как только и мог он один улыбаться. Любка обрадовалась, увидев его, но не хотела этого показывать. Даже себе. Но куда от себя денешься, сердце у нее заколотилось, хотелось выбежать из-за прилавка и к нему, навстречу, и посмотреть в его глаза, и увидеть его улыбку. Но вместо этого Любка отвернулась в сторону и в первый раз с тихим ужасом подумала, что и девчонки, ее подружки, и все в Раздольном думают о ней так, как подумала Мария Иосифовна. То, что она хранила в себе как тайну, как самое дорогое и заветное, для них ничего не значило и было лишь поводом для разговоров, для домыслов и пересудов. Об этом было страшно думать. Страшно и стыдно, но стыдно только в первые минуты, а потом вдруг появилась в Любке холодная злость: на себя, на подружек, вообще на весь мир. Хотелось сбежать куда-нибудь, чтобы никого не видеть, ничего больше не слышать и чтобы не прояснились в сознании до беспощадной четкости те слова и намеки, которые она слышала раньше и значения которым не придавала…
Она и сама не знала, что случилось сегодня с нею. Краем глаза следила она за тем, как прошел Вячеслав Иванович в отдел обуви, потом загляделся на фототовары, заговорил с Веркой Петровой и остановился у отдела готового платья. Высокий и стройный по-мальчишески, в светлом плаще, с тщательно причесанными на пробор волосами, он был так непохож на всех остальных. Но теперь она уже боялась встретиться с ним глазами, боялась, что он подойдет и спросит ее о чем-нибудь, и она не сможет ничего ему ответить.
Она уже все решила для себя и решила бесповоротно именно в тот момент, когда смотрела на Вячеслава Ивановича, смотрела испуганно и жалко, хорошо понимая, что он не мог не знать о неожиданном визите Марии Иосифовны. Что он, может быть, именно поэтому и пришел в магазин и не решается сразу подойти и объясниться, сказать ей хоть что-нибудь.
С тайной мукой посмотрела Любка еще раз на Вячеслава Ивановича, глубоко вздохнула, словно уже теперь зная всю свою будущую жизнь, и медленно ушла в подсобку…
Была ранняя осень. По утрам светлые дали полнились синим воздухом и по этому воздуху легко планировали к земле первые листья. Сметанные на задах огородов стога сена побурели от солнца, осели, храня в себе зеленое тепло благодатного лета.
Как-то под вечер вышел к деревне сохатый, замер у голубой протоки, тяжело втягивая густой воздух. Долго он так стоял, высоко вскинув красивую голову, а потом вошел в лес, и лес молча принял его. Сорвались было мужики с ружьями вдогонку, да тут же и вернулись — лес их не принял. Он сохранил сохатого для скорого боя, в котором должно было отстаиваться право сильнейшего на продолжение потомства.
Любка просыпалась рано. Долго лежала с открытыми глазами, прислушиваясь к ровному дыханию Митьки. Потом осторожно выбиралась из-под одеяла и шла на кухню. Здесь она садилась к столу и грустно смотрела в маленькое оконце на далеко видневшуюся тайгу. Она осунулась и подурнела, но не замечала этого, а если бы и заметила, то скорее бы обрадовалась, чем опечалилась.
Усталая уже с раннего утра, она выходила на улицу, садилась на высокое крыльцо и опять смотрела в пространство, мало что различая в нем.
Вздрагивала, когда на крыльцо выходил Митька и робко смотрел на нее, не зная, что сказать. Смотреть он на нее старался все больше украдкой, со спины как-нибудь, боясь потревожить и расстроить ее. Он осторожно спускался с крыльца, пересекал двор и брался за топор.
С первыми ударами топора просыпалась Митькина мать, вернее, спускала ноги со своей узенькой железной кровати на лоскутный коврик. Накинув платье и подпоясавшись передником, она торопливо плескала в лицо пригоршни воды из рукомойника и шла доить корову. Наткнувшись на невестку, она замирала на минуту, удивленно и жалостно качала головой и сдержанно приветствовала ее:
— Будь здорова, доченька.
— Здравствуйте, Пелагея Ильинична, — тихо отвечала Любка, не шевелясь и не отвлекаясь взглядом от сизого пространства.
— А и рано же вы подхватились, — удивлялась Пелагея Ильинична, — еще и пяти, однако, не набежало?
Любка молчала, и матери отвечал Митька, внимательно прислушивавшийся к их разговору.
— Кто рано встает, тому бог дает.
— Бог-то даст, — вздыхала Пелагея Ильинична, — да и забрать не позабудет.
Мать спускалась с крыльца и некоторое время любовалась тем, как ловко и быстро разваливает Митька громадные кедровые чурки. Потом отпирала пригон и, отойдя в сторону, ждала, пока с квохтаньем и кудахтаньем торопливо выплескивались на улицу куры. Старый петух, задержавшийся больше положенного в жизни, выходил последним, взмахивал рыже-красными крыльями и хрипло кричал свою песню утра.
Но Любка ничего этого не замечала и лишь щурилась от прямо в глаза встающего солнца.
Процедив молоко и разлив по кружкам, Пелагея Ильинична говорила Митьке:
— Зови ее, молока пусть попьет.
Митька, уже переодевшись для работы, смахивал широкой ладонью русый с рыжинкой чубчик на сторону и выходил на крыльцо звать Любку.
— Любава, мать молоко пить зовет.
— Не хочу, — равнодушно отвечала Любка и гладила рукой теплые от солнца половицы.
Митька возвращался в дом, брал кружку с молоком и выносил Любке на крыльцо.
— Попей, — просил он, — парное.
Любка принимала кружку и отпивала немного. И опять сидела, безучастная, совершенно чужая в этом доме.
— Я уж и не знаю, чем ее потчевать? — сетовала Пелагея Ильинична. — Ничё-то она не ест и не пьет. Светится, ровно лампа какая.
— Ты к ней шибко не приставай, — просил Митька, — пусть она отдохнет, воздухом нашим надышится.
— Да я и так уж на нее дышать-то боюсь, — жаловалась мать. — Она ведь у нас ровно лунатик на крыше: кликни — и упадет. Ты ей вели, пусть хоть по лесу походит, там теперь благодать, чё только нету: и ягодка, и грибочки, на зверушек всяких насмотреться можно.
Митька уходил на работу, так ничего и не сказав Любке.
По вечерам Пелагея Ильинична убирала в леспромхозовской конторе. С тщательностью, к которой была приучена с детских лет, протирала столы, перемывала стаканы и графины, а войдя в работу, не замечала времени и колготилась порой до поздней ночи. И так уж повелось, что за работой не успевала доглядывать Пелагея Ильинична за своими мыслями, и уводили они ее на многие годы назад. А с того дня, как неожиданно привез Митька из райцентра женушку, и вовсе не стало покоя. Вначале было и обрадовалась Пелагея Ильинична невестушке, так как Митька вполне в мужской возраст вошел, но на другой же день и забыла свою радость. А теперь, когда уже и месяц минул, и вовсе затомилась мыслями. Совсем другой представляла она жизнь возле Митьки и его женушки. А так вот — и гадать не помыслила. За свой-то век Пелагея Ильинична каких только жизней не перевидала, а вот такую, как у ее Митьки пошла, припомнить не могла. Бывало, мужики своих сударушек поколачивали, бывало, и женушки домом верховодили, но все это как-то по-людски, без хитростей, у всех на виду.





