Читаем Липовый чай онлайн бесплатно
Липовый чай
Повести и рассказы о людях разных профессий и разных поколений. Автор вводит читателя в сложный внутренний мир человека, тяготеющего к осмыслению своих поступков.
Проза / Советская классическая проза© Южно-Уральское книжное издательство, «Каменный Пояс», 1977.
Лицо у Афанасия круглое, скуластое, рыжеватые волосы растрепаны. Афанасий говорит с великим сожалением:
— Дура… Дура! Сколько тебя просил, а ты все одно — свое! Упрятала? Ты на меня не гляди, нечего глядеть, поздно теперь глядеть… Куда упрятала?
Заглядывает под перекошенную плетеную корзину, шарит через куриный лаз под сараем, ничего не находит, опять вопрошает:
— Куда дела? Куда, я тебя спрашиваю?..
Перед ним сидит лопоухая собачонка, заискивающе смотрит, виновато метет хвостом.
— Я и говорю — дура… У тебя природа, а мне — преступление, душу живую губи… Сердца у тебя нет!
Афанасий сердито плюет и продолжает поиски за дровами, под бревнами, среди отживших вещей, которые давно не нужны и только мешают, вот как теперь, но выбросить которые жаль, а вдруг сгодятся для какого дела. За хозяйской возней заинтересованно наблюдает с крыши погреба рыжий кот.
— Конспирацию завела… — бормочет Афанасий, переворачивая ящики и ведра. Ничего не обнаруживает, останавливается в задумчивости, прикидывает, где еще можно искать. — Ага! Думаешь — дурее тебя? Не иначе, как тот угол облюбовала!
И он неторопливо направляется к доскам, сложенным в дальнем конце двора и года три назад приготовленным для пристройки к избе городской веранды.
Жучка срывается с места, припадает к земле, метет дворовую пыль набрякшими, оттянутыми сосками, торопливо скулит, раздираемая беспокойством и надеждой. Афанасий приседает на корточки, заглядывает. Жучка тычется носом в его шею.
— Прочь, холера тебя задави! — не слишком страшно сердится Афанасий и хватается, чтобы чем-то кинуть в собачонку, за дырявое ведро, за старый дымарь и кидает одиноким рукавом от какой-то одежки — этим-то и попасть можно, и не больно.
Жучка покорно отбегает, а он шарит одной рукой за досками, натыкается на теплое и дышащее, и твердые пальцы его враз становятся осторожными, вдавливаются в сенную подстилку, чтобы не разбудить, не потревожить, и рука извлекает на свет пятнистого щенка. Он весь умещается на широкой ладони, ладонь теплая и живая, не вызывает в щенке беспокойства, и он продолжает спать. Афанасий кладет его в сторону и так же осторожно вытаскивает других.
— А? Что это? — спрашивает он у Жучки. — Без ножа режешь? Чем я тебе лучше других, бездомная ты душа? В тот год пять, ноне семеро…
Шарит и вытаскивает еще.
— Что же это, а? Ты что со мной делаешь? Совесть-то у тебя где?..
Щенки лежат пестрой кучкой за его спиной. Жучка кидается к ним, хватает верхнего и убегает, приседая.
Афанасий болезненно морщился, не хотел видеть того, что делает, но глаз ухватил напоследок, как по речной глади бегут, расширяясь, один в другом, два круга. Ветви ивняка, пропустив Афанасия, задернули за ним лесной полог. Река разгладила морщины, и солнце снова спокойно блестело в воде.
В сотне шагов, за мелким болотцем, среди крапчатых стволов кустарника и белесой прошлогодней травы, Жучка старательно вылизывала единственного щенка. Афанасий обогнул болотце, краем глаза приметил светлое пятно Жучкиной спины, догадался, что не вовсе она осиротела, и, чтобы не тревожить больше, свернул в сторону, на еще не кошенный луг, и, стараясь поменьше мять траву, вышел на широкую, как стадион, деревенскую улицу.
Улица в середине разъезжена машинами, а по краям пестрит клевером-кашкой и белыми курами. Из-за густого вишенья проглядывают резные, весело крашенные наличники, на заборах и сучьях сушатся кринки. С пригорка наклонилась в сторону дороги дуплистая береза, к ней привязан кусок рельса, в который отбивают время обеда. Бревенчатые колодцы охраняют свой сумрак двускатными крышами, у одного девчонка крутит ворот, вода переплескивает через край бадьи, и от водяного падения колодец полон гулкого звона.
Афанасий подошел к девчонке:
— Дай попить, Маруська.
— Пей, дяденька Афанасий, — живо отозвалась Маруська. — В нашем-то колодце вода поключистее, чем в вашем.
Стая босоногих мальчишек пронеслась мимо, крича на разные голоса:
— Пиво! Пиво привезли!
Афанасий вытянул Маруське бадью, пить не стал, двинулся в сторону голубой вывески: «Сельмаг».
Сельмаг — половина деревянного дома. Продавщицей Палага, бабенка неспокойная и громогласная. Свой дом Палага два года назад спалила, зачитавшись книжечкой какого-то аббата про Манон Леско, новый по лени ставить не захотела, и потому живет за сельмагом, на другой половине. Должностью своей Палага довольна — и не без прибыли, и у мужчин на виду, что вовсе не последнее дело, а главное — каждый день, коли явится надобность, всласть поругаться можно.
У высокого сельмаговского крыльца стоял грузовик. Палага, взваливая на живот, переносит в лавку ящики с бутылками. С разных сторон к магазинчику торопливо, а кто даже и трусцой, собираются мужики. Скрывая нетерпение, степенно становятся в очередь. Афанасий спешить не захотел, оказался в хвосте, как раз за бабки Гланиным старикашкой.
Палага таскает на животе ящики, а в очереди сладостные заботы:
— Жигулевское аль какое?
— Гришка, беги раков принеси!
— Кузьма, а Кузьма…
— Четыре взять? Аль пять?
— Глянь, глянь — и бабы сюда!
— Шоссейные идуть! Поперед, чтоб шоссейных не пущать!
— На селе-то будут дорогу мостить? Или только за селом?
— Нам не надо, — высказывается Афанасий. — Грохот от нее, от дороги-то.
— Кузьма, а Кузьма…
— То-то мне сегодня враз сон приснился. Иду по этой по шоссейке, пылища, а у меня в сапогах — хлюп, хлюп. Вода, значит. Утром думаю: к чему бы такое могло быть?
— А оно к пиву!
— Точно!
— Кузьма, дай рупь…
Медленно скручивая цигарку, Афанасий слушает говор. Самому много говорить неохота, а что другие мелют — это интересно. И он поглядывает на каждого одобрительным глазом.
Из магазина выходит, пряча накладные и вытирая губы, Мишка-шофер. Кричит весело:
— Здорово, трудяги!
Трудяги здороваются с ним за руку: хоть парень и молодой, а человек нужный. Сразу и договариваются:
— Мне бы, Михаил Кондратьевич, буфет новый из города привезть…
— А я медку накачал, фляги три не подбросишь ли?
Мишка, снисходительно позволяя оказывать себе почести, добирается до хвоста очереди.
— Здорово, дядя Афанасий! — говорит Мишка.
Он приходится Афанасию чем-то вроде племянника, и потому тут — особая статья, тут отношения родственные, никого не касаемые. Афанасий не торопится взглянуть, возится с цигаркой. Племянник жмется — и уйти неудобно, и стоять, когда на твое уважение никакого привета, не больно весело. А дядя знай себе самокрутку мусолит. И когда уж вовсе парня паром прохватило, Афанасий говорит негромко:
— Здорово, Мишка, здорово…
И на руки свои показывает — вишь, заняты, тут цигарка, там табачок, не могу как положено поприветствовать. Мишка и тому рад, скорей бы с глаз дядюшки скрыться.
На крутом крылечке является Палага, возвышается атаманшей, пробегает взглядом по своему воинству, усмехается. Воинство предчувствует неприятность, умолкает.
Палага объявляет скучным голосом:
— Пива — два ящика всего.
Выжидательно смотрит на очередь, интересуясь, кто первым выскажет недовольство.
Очередь прикидывает: Палага баба вздорная, скажет — живот болит, и прыг на свою половину. Так, пожалуй, и два ящика улыбнутся. Однако и молчать — какое же тогда к себе уважение?
И осторожно покашляв:
— Это как же так выходит два, Палага Алексеевна?
— Палага Алексеевна, остальные-то али корова слизала?
Палага сообщает ехидно:
— В остальных нарзан!
— Чего?..
— Вода такая, в нос шибает! — кричит из кабины Мишка.
— Прочищает, что ли? — интересуется бабки Гланин старичок.
— Ага, вроде касторки! — скалит зубы Мишка.
«Ишь, архаровец, — думает очередь, — сам-то, пока ехал, поди, не меньше ведра выдул!»
— В таком разе, Палага Алексеевна, — раздается голос из середины, — пива — не боле как две бутылки на нос!
— Как же две, когда мне нужно шесть? — изумляется самый передний. — Или даже все десять!
— Но-но-но! — шумит очередь.
— Не отпущать! — кричит дед из самого хвоста.
— А считайте сами, — рассудительно говорит передний. — Иван Михалычу надо? Надо. Степке? А как же! Дяде Никите? Чтоб как штык! А Мухин? А Мухину так и вовсе наперед всех!
Тем временем к грузовику приблизилась стайка женщин в пропыленных платочках.
— Привет, раскрасавицы! — говорит им Мишка и, будто только их и ждал, дает газ и хулиганисто объезжает вокруг, поднимает облако пыли.
— Леший! Варнак! Чтоб тебя разорвало! — кричит облако пронзительными бабьими голосами.
Выскочив из пыли, женщины грозят кулаками, но машина уже напропалую дергается по ухабам.
Самая бойкенькая интересуется:
— За чем стоите, миленькие?
— Нравится, вот и стоим, — с неопределенностью ответила очередь.
Но бойкенькая углядела что-то за дверью, а может, по предвкушающим мужиковским рожам определила:
— Ой, бабы, пиво!
И полезла вперед.
У нее участливо спросили:
— Куда это вы, Таисья Николаевна?
И аккуратненько оттерли плечом.
— А ты уж и как зовут выведал? — стрельнула глазами бойкенькая и опять полезла.
— А я все знаю… — многозначительно сказали ей в ответ и загородили дорогу дюжей спиной.
— Во, во! Не пущать! — обрадовался дед в хвосте.
Таисья хлопнула кулачком — ничего кулачок! — по дюжей спинище.
— Ах, ах, ах! — сказала спинища и попятилась, оттесняя Таисью.
Пришлые бабенки обиженно сбились в кучку, завертели головами:
— А Павла-то где?
— Где бригадирша?
Тут из магазина донесся скандальный Палагин голос:
— Это кто жила?! Это я жила?!
От пронзительности голоса старичок в хвосте вобрал голову в плечи, а Палага взяла октавой выше:
— Ах ты, дылда длинная на жердях, пирожок ни с чем, а кто мне за три бутылки «особой» должен, метла ты небритая, а кому я буржуйскую рубаху из чистого нейлону по блату оставила, чтоб тебя в ней пятнистые свиньи облизали, лопата ты ржавая, клуша в крапинку, еще и не скажи ему ничего в собственном доме, тьфу!!!
Оскорбивший невинную Палагу поспешно ретировался, пробормотав восхищенно:
— Во, дает!
Подошла отставшая от своих бригадирша Павла. Таисья зашептала ей что-то горячо и возмущенно. Павла, даже не дослушав, шагнула вперед. Кто стоял перед ней — отодвинула, другой от неожиданности отступил сам. Очередь удивленно и любопытно замолчала, вникая в Павлино странное сейчас лицо и странную улыбку, почувствовала в ней что-то значительное. Мужчины еще не поняли, в чем сила этой женщины, но уже подчинялись ей. И не в бабьей красоте тут дело, потому что вовсе и не больно красива была Павла. И, однако же, была больше чем красива — статная, крепкая, с большими руками и большой грудью, со спокойным грубым лицом, знающим о чем-то больше, чем знают все они.
Павла потеснила переднего. Он оглянулся на своих, но, удивленный тишиной, тоже промолчал и тоже посмотрел на женщину.
Павла постучала о прилавок. Палага перестала возиться с ящиками, что уже давно и ненужно было, возилась, чтобы продлить удовольствие власти над очередью, и удивленно уперлась взглядом в большую женщину. По спине холодом пробежала неприязнь ревности, Палага уже хотела с ухмылочкой отвернуться, но женщина кинула небрежно:
— Пива!
На что Палага, смутно удивившись себе, спросила:
— Сколько?
Павла взглянула на мужиков, взглянула на своих шоссейных. Повернулась к Палаге:
— Ящик!
Палага подхватила ящик, бухнула на прилавок.
И тут вконец себе изумилась: это она-то, Палага, перед чужой-то, да чтоб без единого слова?..
Очередь взорвалась. Мужики опомнились и кучей навалились на прилавок. Только Афанасий как стоял, так с того места и смотрел на Павлу.
Раздался зловредный Палагин голос:
— Все! Нету больше!
Старикашка от огорчения хватил кепчонкой оземь.
А бабы с Павлой уже сидели на лужке, смаковали, нарочито медленно тянули пиво из горлышек. Старикашка не выдержал и затопал к ним поближе. Еще и остановиться не успел, а Павла протянула ему непочатую:
— На-ка, жених!
Старикашкино лицо расплылось в счастливый блин.
Подбежал мальчонка, спросил ни у кого:
— Эй, кому раков?
Кто-то посмелее — за раков и тоже на лужок:
— Примите в котел, бабоньки!
Бабоньки добрые, глазами блестят, похохатывают:
— Жалко, что ль? Эй, налетай!..
А Палагина душа требовала удовлетворения.
Накинула Палага замок на сельмаг, схватила на другой половине коромысло и ведра и припустила задами в сторону, где не было ни одного колодца, но можно было, минуя площадь, выйти к ближним домам.
— Чего смотрите? Уведут шоссейные мужиков-то! — насмешливо возвестила она, проходя мимо низенькой толстухи Исидоры, которая надраивала бочку березовым веником.
Исидора, не выпуская веника, выбежала на улицу, и точно! Чужие бабы на лужайке, вокруг деревенские мужики, бутылки из рук в руки, хохот, запретное бесово веселье, и ее благоверный там, ржет громче всех, идол! Исидора полоснула себя веником по ногам, ринулась к плетню, за которым бабка Гланя собирала огурцы. Бабка Гланя сразу выпрямиться не смогла — радикулит проклятущий, даже горячий утюг не помогает, но хоть согнутая, а все равно бегом по грядкам, только огурцы трещат под ногами.
Бежит бабка Гланя, а тут соседка Домкратиха раздувает сапогом самовар. Сапог остался на самоваре, сквозь подошву клубами вьется дым. Домкратиха кинулась к дому, схватила с подоконника цветастый плат — смерть всем соперницам, бросив на ходу несколько слов проходившей мимо — двое граблей на плече — молодухе.
И пошло! От плетня к плетню, из окна в окно!
Женщины бросали свои дела, выбегали на дорогу и, безошибочно определив наличие на лужайке своей половины, рассыпным строем двинулись навстречу опасности. Исидора с мокрым веником, молодайка с двумя граблями, Палага с пустыми ведрами и коромыслом, хромающая бабка Гланя — прострелило-таки в самое не вовремя! — и все другие, кто налегке, а кто при вооружении.
Мужики не чуяли опасности.
Один, взглядом отмерив половину оставшегося пива, только поднес бутылку к губам, как бутылку сграбастала огромная Домкратихина рука.
Старикашка прицелился к раку, но неведомая сила потащила его назад. Бабка Гланя и смолоду-то шутить не любила.
Молодуха граблями выудила своего за воротник, тот, смеясь, оглянулся, в лицо ему уперся полыхающий, разъяренный взгляд.
Давно у Палаги не было таких счастливых минут.
Последней, отдуваясь, подкатила Исидора — обошла-таки ее бабка Гланя со своим радикулитом, — схватила Исидора своего маленького, с реденькой бороденкой и давно покорного супруга и плеснула в лицо шоссейным:
— Бездомные!
Один Афанасий остался стоять перед шоссейными — только за ним никто не пришел. Он стоял и смотрел на Павлу, и на других смотрел и удивлялся, как в минуту потухли и постарели у них лица, как молча поднялись они с лужайки, как двинулись мимо Афанасия, будто не замечая его, поникшие, как одинокие птицы.
Они подошли к березовой околице, сквозь неприкрытые воротца просочились в простор созревающей пшеницы и побрели дальше босыми ногами по мягкой, шелковой пыли, все вместе и каждая отдельно.





