Читаем Лекции о Прусте онлайн бесплатно
Лекции о Прусте
Юзеф Чапский (1897–1993) — одна из ключевых гуманистических фигур XX века. В России он известен прежде всего как первый расследователь катынского преступления советских властей, автор книг «Старобельские воспоминания» и «На бесчеловечной земле». Каждое слово его «Лекций о Прусте», прочитанных по-французски в советском лагере для польских военнопленных, двулико. Один лик смотрит в сторону прекрасной парижской молодости польского художника и писателя. Другой — на «бесчеловечную землю», забравшую жизни тысяч его соплеменников и товарищей по оружию.
Документальная литература / Биографии и Мемуары / ЛитературоведениеJózef Czapski
Conférences sur Proust
Перевод сделан по изданию:
Издание осуществлено при поддержке Польского культурного центра в Москве
Copyright © by Józef Czapski
This translation is published by arrangement with Społeczny Instytut Wydawniczy Znak Sp. z 0.0., Kraków, Poland
© Анастасия Векшина, перевод, примечания, 2019
© Jaromír Hladík press, 2019
Юзеф Чапский, 1942
© Instytut Literacki
Перед вами — уникальная книга уникального автора, и тот факт, что она выходит на русском языке в петербургском издательстве, — тоже не простое совпадение.
Юзеф Чапский (1897–1993) был выдающимся художником, эссеистом и автором одного из самых важных польских личных дневников XX века.
Он был родом из аристократической семьи с многонациональными корнями (его мать — урожденная Тун-Гогенштейн). Родился в Праге, окончил гимназию в Петербурге, там же учился на юридическом факультете, а затем, во время Первой мировой войны, — в Пажеском корпусе. Он служил в Полку креховецких улан, но покинул его из-за своих пацифистских убеждений, сформировавшихся под влиянием Льва Толстого. В охваченном революцией Петербурге вместе с сестрой и друзьями Чапский создает религиозную общину. Затем уезжает в Польшу, но в 1918 году возвращается в город на поиски своих товарищей по оружию, взятых в плен большевиками. Тогда же он знакомится с Зинаидой Гиппиус, Дмитрием Мережковским и Дмитрием Философовым. Последний, оказавшись в Варшаве в эмиграции, станет интеллектуальным и духовным наставником Чапского.
Снова вернувшись в Польшу, будущий автор «Лекций о Прусте» поступает в Краковскую академию художеств. Участвует в польско-советской войне. В 1924 году вместе с группой товарищей на семь лет уезжает в Париж. В тридцатые годы занимается живописью и много пишет о ней. Кроме того, становится одним из основателей польско-русского дискуссионного клуба «Домик в Коломне», который действовал в Варшаве с 1934 по 1936 год под руководством Дмитрия Философова.
В сентябре 1939 года Чапского призвали в армию. Попав в советский плен и пройдя через лагеря для военнопленных в Старобельске, Павлищевом Бору и Грязовце, Юзеф Чапский оказался одним из немногих уцелевших. Большинство офицеров погибли в Катыни. Их поисками (как и в 1918 году) Чапский занялся на службе в польской армии под командованием генерала Андерса. Этому посвящена его книга «На бесчеловечной земле», вышедшая в 1949 году.
После войны Чапский остался в эмиграции. Вместе с Ежи Гедройцем они основали издательство
В пятидесятых годах Чапский вернулся к живописи, а также создал множество эссе об искусстве, литературе и мировоззренческих дискуссиях XX века. До конца своей долгой жизни он оставался активным художником и авторитетом для молодых поколений. Умер он в 1993 году.
Чапский много писал о русской литературе, она оставалась главной точкой отсчета при формировании его мировоззрения. Он дружил с Алексеем Ремизовым, переписывался с Зинаидой Шаховской, Александром Солженицыным и Андреем Синявским, приятельствовал с Михаилом Геллером и кругом «Континента», с Владимиром Максимовым и Натальей Горбаневской.
Его первой заповедью было решительное разделение русской культуры и советского режима, культуры и идеологии, людей и тоталитарной системы. И этому мы у него учились.
Перед вами лекции Юзефа Чапского о Марселе Прусте, прочитанные им по-французски в лагере для военнопленных в Грязовце. Впервые они были опубликованы в «Культуре» (1948, № 12,13) в польском переводе Терезы Скужевской. Много лет спустя оказалось, что текст Чапского важен не только как акт интеллектуальной независимости в крайне тяжелых условиях и как свидетельство о лагере, но и вносит существенный вклад в интерпретацию самого произведения Пруста. Еще при жизни автора, в 1987 году, увидел свет французский оригинал. В 2006 году был опубликован перевод на немецкий, в 2012-м — на испанский, в 2015-м — на итальянский, в 2018-м — на английский и на японский языки. В том же году перевод на русский, сделанный Анастасией Векшиной, вышел в 11-м и 12-м номерах журнала «Новая Польша».
А теперь Чапский возвращается в Петербург, город своей молодости.
Это эссе о Прусте было прочитано зимой 1940/1941 года в холодной трапезной бывшего монастыря, которая служила нам столовой в лагере для военнопленных в Грязовце, СССР.
Мне не хватает точности, субъективность этих страниц отчасти объясняется тем, что у меня не было никакой библиотеки, ни одной книги на эту тему, — последнюю книгу на французском языке я видел перед сентябрем 1939 года. С относительной точностью я старался воспроизвести лишь воспоминания о творчестве Пруста. Это нельзя назвать в прямом смысле литературным эссе, скорее воспоминанием о произведении, которому я был многим обязан и которое боялся больше никогда в своей жизни не увидеть.
Нас было четыре тысячи польских офицеров на десяти-пятнадцати гектарах в Старобельске, под Харьковом, с октября 1939 Д° весны 194° года. Там мы пытались взяться за какой-нибудь интеллектуальный труд, который помог бы преодолеть наше уныние, тревогу и защитить мозги от ржавчины бездействия. Кто-то принялся вести военные, исторические и литературные семинары. Наши тогдашние хозяева сочли это контрреволюционной деятельностью, и некоторые докладчики были немедленно отправлены в неизвестном направлении. Несмотря на это, семинары не были приостановлены, но стали тщательно конспирироваться.
В апреле 1940 года весь Старобельский лагерь был небольшими группами депортирован на север. В то же время эвакуировались два других крупных лагеря, Козельский и Осташковский, всего пятнадцать тысяч человек. Почти единственными, кто из них уцелел, были четыреста офицеров и солдат, собранных в Грязовце под Вологдой в 1940–1941 годах. Нас было семьдесят девять человек из четырех тысяч старобельских пленных. Все остальные наши товарищи из Старобельска бесследно исчезли.
До 1917 года Грязовец был местом паломничества, там был монастырь. Монастырская церковь стояла в руинах, взорванная динамитом. Залы были заставлены деревянными нарами, вонючими клоповыми койками, на которых до нас жили финские пленные.
Только здесь мы после многочисленных прошений в разные инстанции получили официальное разрешение читать наши лекции, при условии, что будем каждый раз предоставлять текст на предварительную цензуру. В маленькой битком набитой комнате каждый из нас рассказывал о том, что лучше всего помнил.
Историю книгопечатания читал замечательной памяти библиофил из Львова, доктор Эрлих; история Англии и история переселения народов были темой докладов аббата Камиля Кантака из Пинска, бывшего редактора гданьской ежедневной газеты и большого любителя Малларме; об истории архитектуры нам рассказывал профессор Сенницкий, преподаватель Варшавского политехнического института, а лейтенант Островский, автор превосходной книги об альпинизме, сам неоднократно поднимавшимся на вершины Татр, Кавказа и Кордильер, вел с нами беседы об истории Южной Америки.
Что касается меня, я прочел серию лекций о французской и польской живописи, а также о французской литературе. Мне повезло, что я тогда выздоравливал после тяжелой болезни, а потому был освобожден от всей тяжелой работы, кроме мытья большой монастырской лестницы и чистки картошки; я был свободен и мог спокойно готовиться к вечерним беседам.
Я все еще вижу моих товарищей, скучившихся под портретами Маркса, Энгельса и Ленина, измученных работой на морозе, достигавшем сорока пяти градусов, слушающих лекции на столь далекие от нашей тогдашней действительности темы. В то время я с чувством думал о Прусте в его перетопленной комнате со стенами, обитыми пробковым деревом, который был бы, наверное, немало удивлен и тронут, узнав, что двадцать лет спустя после его смерти польские военнопленные после целого дня, проведенного в снегу, нередко на сорокаградусном морозе, увлеченно слушают про герцогиню Германтскую, про смерть Бергота и про все, что я мог вспомнить из прустовского мира точных психологических открытий и литературных красот.
Здесь я хотел бы поблагодарить двоих моих друзей, лейтенанта Владислава Тихого, теперь редактора польской версии журнала Parade в Каире, и лейтенанта Йоахима Кона, врача нашей армии на итальянском фронте. Им двоим я диктовал это эссе в нашей холодной и зловонной столовой грязовецкого лагеря.
Радость от возможности участвовать в интеллектуальном усилии, доказывавшем, что мы еще способны мыслить и реагировать на духовные явления, никак не связанные с окружающей реальностью, окрашивала в розовый цвет часы, проведенные в большой трапезной бывшего монастыря, на этих странных «прогулянных уроках», где мы погружались в мир, казавшийся тогда утерянным для нас навечно.
Нашему пониманию не поддается, почему именно мы, четыреста офицеров и солдат, были спасены из тех пятнадцати тысяч товарищей, исчезнувших без следа где-то у полярного круга или в сибирской глуши. На этом мрачном фоне часы, проведенные за воспоминаниями о Прусте и Делакруа, кажутся мне самыми счастливыми.
Это эссе — лишь скромная дань признательности французскому искусству, которое помогало нам жить эти несколько лет в СССР.
И. Кону и В. Тихому — посвящаю
Эти страницы — записанные моими друзьями в Грязовце лекции, скорее даже рассказы о Прусте, прочитанные в лагере во время так называемого французского лектория, который я вел в 1940–1941 годах.
С того времени прошло почти восемь лет, к Прусту я почти не возвращался, но тот писатель, о котором я здесь говорю, — это мой Пруст, ставший моим за многие годы чтения и еще больше за два года неволи, когда я думал о нем, не имея под рукой не только его произведений, но и ни одной хоть сколько-нибудь непосредственно связанной с ним книги. Все подробности его жизни, все цитаты, помещенные здесь, я вынужден был черпать из памяти.
Не уверен, что в том, что я тогда говорил, не было деформации Dichtung und Wahrheit[1], вызванной дистанцией, пробелами в памяти и довольно специфическими условиями.
Эти лекции стали для меня самого неожиданностью, только там я понял, что значит так высоко ценимая Прустом, единственно важная и продуктивная для него в творческом отношении «непроизвольная память» (mémoire involontaire). Я понял тогда, насколько усиливается эта память в отрыве от книг и газет, от миллиона мелких интеллектуальных впечатлений нормальной жизни. Вдали от всего, что могло бы напоминать о мире Пруста, мои воспоминания о нем, которые поначалу казались мне чрезвычайно скудными, начали неожиданно и бурно разрастаться со словно не зависящей от меня силой и точностью.
Этот мой Пруст совершенно сросся уже теперь с Грязовцом, где нам было разрешено собираться в определенные часы на запрещенных в Старобельске, а в Грязовце разрешенных лекциях и докладах — в низкой и темной комнате старой избы. Эту избу из толстых бревен, проложенных мхом, построил когда-то набожный странник, чтобы провести в ней остаток жизни у подножия грязовецкого монастыря, взорванного после революции большевиками, старого монастыря XVII века, в остатках которого в мое время на многоярусных деревянных койках, населенных мириадами клопов, разместили триста поляков, в основном офицеров.
Я с благодарностью вспоминаю моих товарищей — помню, на этих французских лекциях о литературе их собиралось около сорока; когда смеркалось, они приходили в эту избу в фуфайках, в мокрых сапогах, часто после долгой работы в снегу и на сильном морозе. Вместо прежних икон и горящей под ними
Потом в большой монастырской трапезной, нашей столовой (где обычно воняло грязной посудой и капустой) я диктовал часть этих лекций моим лучшим друзьям, которым и посвящаю эти страницы.
Пруст, писатель без тени пропаганды, злободневности, «краткосрочного» утилитаризма или политической демагогии, подарил нам часы чистой радости и мысли.
В только что опубликованных отрывках из дневника Мориака я нашел абзац от 19 ноября 1933 года:
«Я выхожу из комнаты, где успокоился Марсель Пруст. Он перестал страдать вчера, 18 ноября. Прекрасное лицо уснувшего человека. Эта уродливая квартира (meublé sordide) свидетельствует о престранной аскетичности, которой достигает писатель в своем пароксизме. Какое обнажение творца через его творчество. Он жил только ради него. „Когда закончу мое произведение, тогда буду лечиться“, — говорил он Селестине[3]. Отказывался от еды, никого не принимал. В ночь с пятницы на субботу диктовал Селестине „впечатления от смерти“, говоря: „Это мне пригодится для смерти Бергота“. Поль Моран сказал мне: „Нельзя создать столько существ, не отдав им своей жизни“».





