Читаем Крысилово онлайн бесплатно
Крысилово
Две прощальные повести.
Проза / Новелла / Рассказ / Современная проза / Эссе, очерк, этюд, набросокНонна СЛЕПАКОВА
ДВЕ ПРОЩАЛЬНЫЕ
ПОВЕСТИ
КРЫСИЛОВО
Знойным июльским вечером проломили в политических дебатах голову буяну и пропойце Борьке Дремину, техреду “Пилы-Рыбы” и несгибаемому демократу. Домой, на Осоавиахимовскую, 4, Борьку притащили сослуживцы, подобравшие его возле привокзального шалмана, ныне “Паба” и форума наших упертых пилорамских коммуняк.
Дальше Аня с детьми уже сами поволокли Дремина в райбольницу на соседней улице Художественной Самодеятельности. Семье не привыкать было впихивать стенающего и матерящегося кормильца в вечно открытую для воздуха дверь приемного покоя, которая радушно лоснилась во тьме и кустах синими масляными стенами и красными огнетушителями коридорчика перед зловещей белизной
Пока Аня таскала с колонки воду, разогревала бак на общей кухне, привычно и ловко раздевала мужа и смывала засохшую кровь со все еще сильного, белого, лишь слегка оплывшего к сорока годам тела, ей и в голову не приходило, что живым она видит это тело в последний раз. К утру Борька был мертв. Нестарый, крепкий, а не вынес рядового алкашеского повреждения. Видно, сказалась изнеженность предков, Борькино знатное и по недавним советским временам сомнительное происхождение от помещиков Дреминых. Руины их имения еще виднеются на Чвящевской пустоши, вблизи Погострова. В первые годы брака среди Борькиных вещей попадались занятные дворянские штукенции — перламутровые веера, золоченые портбукеты, бисерные кошельки и крошечные ларчики для неведомо чего. Наверное, для таких вещиц, как серьги Борькиной прабабки — с настоящими волокнистыми сапфирами в оправе из мелких
С похоронами щедро помогли пилорыбцы. Коллектив в газете был дружный, и оказалось, в Борьке души не чаял. Каждый, вручая деревянные или даже зелененькие, рассказывал Ане, Витьке и Симке, какой он у них был замечательный, заводной и странный. И смерть принял хоть и безвременную, но тоже несомненно заводную и замечательно идейную: один против целой кодлы оппозиции, прямо в ее гнезде. Двенадцатилетнему Витьке втайне льстило, что никто уже не зовет отца Борькой — только Борисом. А главред Эдуард Промельчинский открыл семье еще одно: Борис у них был и талантлив: скрытно писал роман из истории Пилорамска, летал даже в московскую Ленинку за материалами. Уже с полгода, наблюли сотрудники, Борис между делом что-то набирал на компьютере, но набор от пилорыбцев архивировал, — раскрывать архив они не умели.
Следствия никакого не было: Борис и в милиции завсегдатай, знают там его. В пьяных драках милиция у нас исстари не копается. Несчастный случай в состоянии алкогольного опьянения, и все тут. Промельчинский переговорил с похоронным бюро и бесплатно выбил оба наших ритуальных автобуса; на бока их при свадебных перевозках накладывают алые рейки с алыми же фанерными бантами, а при скорбных — черные. На похороны Ане с лихвой хватило редакционных пожертвований. Пока Борисово тело лежало в морге райбольницы, поминки Ане помогли готовить жены четырех пилорыбцев и соседка по дому, телка Клаудиа (Клавка), пришедшая стряпать в высоко шнурованных сапожках и колготках с лайкрой. Носила их по жаре,
Похоронили Бориса на Погострове. Это округлое скопление хорошо упитанных деревьев среди Чвящевской пустоши, близ руин Дреминского поместья — одинокой обгорелой стены барского дома с пустыми окнами и ворот конюшни с уцелевшим барельефом лошадиной головы.
Имя старого кладбища состоит из слов “погост” и “остров” — оно именно островом сочно темнеет и круглится на пустоши, где меж железяк, скелетов машин, ржавых бочек и прочего хламья лишь местами, клочковато, как монгольская борода, шершавится жесткая от жары трава. У кювета вдоль шоссе Москва-Свинеж, отгораживающего пустошь и Погостров от Пилорамска, радуют зато глаз высоченные зонтики с великанскими соцветиями, в начале лета — белыми, а теперь бурыми, высохшими до сыпучего побрякивания семян.
Старинные могилы с памятниками и ажурными крестами остались только в глубине кладбища, вокруг церкви. А по краю Погострова, где все большие деревья погибли, шеренгами сереют типовые стелы. Наше
Когда рядом, на аэродроме Пилорамское Поле, не ревут самолеты, слышно, как на раковинах под стелами шелестят и дребезжат пожухлые ленты, пластик, жесть, пышная сборчатая бумага искусственных цветов, а со старых хвойных венков осыпаются рыжие иголки. С лохматых, мрачно замшелых выворотней громадных елей, что свалила памятная гроза позапрошлого года, нет-нет да и свисают берцовые и реберные кости, пористые, словно уже и не костяные, а из гипса или пемзы — и тоже, кажется, шуршат. От сухого кладбищенского подшумливания такая тоска берет, что горе, слезы и причитания выглядят здесь лишними и неприличными.
Никто почти и не плакал. Пилорыбцам, мужикам, не подобало. Аню же целиком заполонило ощущение, нет, даже слово, которое она беспрестанно слышала или вроде читала в себе:
— Сколько я вам должна, батюшка?
— У нас расценка двадцать, — потупясь, пробормотал молодой батюшка.
Аня, торопливо порывшись в сумке, выхватила оттуда пятьдесят.
— У меня только такие, батюшка, извините.
Из-за ее плеча протянулась рука Промельчинского с двумя десятками, но батюшка успел плавно и деликатно перенять бумажку Ани и утопить где-то в рясе. О сдаче и помину быть не могло. Надлежало расплатиться с Октавиевной, кладбищенской сторожихой, по слухам, ворожейкой и бессовестной воровкой. Она, говорят, продает на шоссе цветы со свежих могил, если не отломать у гладиолусов и флоксов стебли по самую головку. Аня выдала ей деньги для бригады могильщиков, и старуха жалобно и уютно заканючила:
— А и мне бы, вдовушка-Аннушка, чуток. Это ведь я в конторе выпросила местечко, чтобы вот здесь, лицом к Дреминской усадьбе. Памятник с портретом отгрохаешь, так твой благоверный прямо на нее, природную, глядеть и будет.
Кладбищенский офис у нас в городе, а на Погострове безраздельно правит из своей сторожки Октавиевна, определяя места и командуя могильщиками, даже самим их могутным бригадиром, суперменом и бывшим штангистом Пашей Твердиным. Аня отдала ей невостребованные священником десятки.
Тринадцатилетняя Симка стояла рядом с матерью, не то что не плача, а чуть не наслаждаясь происходящим. Она впервые оказалась в центре внимания такой толпы взрослых, глядевших на нее, жалея и умиляясь. Симка все похороны непрерывно меняла им на потребу лицо: то сурово сжимая губы и зримо сдерживая скорбь, то — дитё же еще! — искривляя рот углами книзу при полном отсутствии слез. Иногда же, сделав заботливые глаза, поддерживала под локоть мать или ласково утирала щеки единственной плачущей, тетке отца из соседних Гусевиц. Симке, впрочем, казалось, что пожелтевший и как-то сплющившийся покойник, которого, слава Богу, наконец-то опустили в яму и закопали — вовсе не отец, а какой-то предмет, чужой и страшноватый, но необходимый как раз для того, чтобы она меняла лицо. А предстояли еще и поминки с блинами, киселем и
Витька постарался встать подальше от могилы. Во-первых, он опасался, что с ним при всех заговорит Октавиевна. Недавнее сближение с этой ворожейкой и воровкой — любя поиграть словом, Витька сливал их в
Ане давно не нравилась стойкая Витькина тяга к Чвящевской пустоши. Она считается у нас местом поганым и опасным — заминированная в войну и до сих пор как следует не разминированная. Тут не раз подрывались пилорамские и гусевицкие козы, клочки которых так, незарытые, и сгнивают прямо на пустоши. Здесь же громоздятся всхолмления городской автосвалки и просто свалки: сквозь их ароматы и проезжают по узкому проселку к Погострову ритуальные автобусы. Витька к ароматам давно принюхался — бывало, целыми днями валандался на Чвящевской. И часто находил здесь ценнейшие вещи — машинные винтики-шпунтики, спидометры, обрывки дермантина с автомобильных сидений, а то и невывернутый из машинного остова бардачок с начатой пачкой “Мальборо” — Витька уже победил тошноту и при случае покуривал. А куря, он обычно залегал у кювета под бурыми зонтиками и пялился на ревущее шоссе — презрительно промаргивал “Жигули” и уж тем более “Москвичи”, жадно впивался в темно-зеркальный блеск иномарок, в лаковую и недвижную, как вода на глыбком месте, непроницаемую закопченность их стекол. Сидевшие за этими стеклами были таинственны, всемогущи и притягательны. Витька безошибочно различал мерсы, вольвы, аудии и таврии — напрактиковался. Побаиваясь воровжейки, он все же забредал порой и на самое кладбище, и уже основательно изучил крайние могилы.
Октавиевна давно приметила Витьку в окно сторожки, выдвинутой на пустошь из круга Погострова. Но заговорила с ним впервые только с месяц назад. Он как раз на самой границе кладбища винтики-шпунтики на ладони перебирал.
— А кто это у меня тут похаживает, да все руками потрагивает? — грозно- ласковым распевом Бабы-Яги окликнула его воровжейка, и впрямь похожая на Бабу-Ягу со своей длинной метлой и широченной лопатой, — она чистила свой дворик.
Витька уловил нотку угрозы и запретительства и вмиг выплеснул навстречу особый тон, который, подражая отцу, давно уже выработал для стариков, собирающихся бранить и учить. Издевательский, но вежливый — неуязвимый.




