Читаем Крыши наших домов онлайн бесплатно


Крыши наших домов

В творчестве известного ленинградского прозаика Евгения Воеводина особое место занимает военно-патриотическая тема. Широкое признание читателей получили его повести и рассказы о советских пограничниках. Писатель создал целую галерею полнокровных образов, ему удалось передать напряжение границы, где каждую минуту могут прогреметь настоящие выстрелы. В однотомник вошли три повести: «Такая жаркая весна», «Крыши наших домов» и «Татьянин день».

Евгений Всеволодович Воеводин

Проза / Советская классическая проза
<p>Евгений Воеводин</p><p>КРЫШИ НАШИХ ДОМОВ</p><p><strong>ТАКАЯ ЖАРКАЯ ВЕСНА</strong></p><p><emphasis><strong>Повесть</strong></emphasis></p>1

Сначала мне кажется, что я выплываю из глубины омута. Я выплываю торопливо, чтобы не задохнуться в тяжелой, со всех сторон сжимающей меня воде. Зеленоватый свет там, наверху, становится все ярче и ярче, и наконец я вырываюсь к нему. Омута больше нет. Я могу вдохнуть воздух горящими легкими и почувствовать, что жив. Жив! Прошлого для меня не существует. Но я жив, вот что самое главное.

То, что казалось мне зеленым светом, — зеленая стена перед глазами. Мне трудно, очень трудно повернуть голову, она приклеилась к подушке, но я все-таки поворачиваю голову и вижу окно. Широкое окно и дерево за ним. Это так неожиданно, что я не сразу соображаю, что именно я увидел, повернув голову.

Я не чувствую ничего. Мною владеет странное безразличие и отрешенность. Я ничего не помню, ни о чем не думаю, просто я — это какой-то человек, вдруг проснувшийся и увидевший широкое, незнакомое окно.

Погоди, сказал я себе, так ведь было всегда. Ну да, так было всякий раз, когда я просыпался после болезни и ни черта не соображал еще, но знал, что войдет мама и скажет: «Проснулся? Хочешь сладкого чаю?»

Я позвал: «Мама!» И услышал ее голос:

— Я здесь, здесь, Андрюшенька.

При чем здесь детство и болезни? Когда они были? Я же помню: сейчас мне тридцать лет, и я капитан погранвойск. Откуда взялась мама? Этих раздумий оказалось слишком много для меня, я устал от них, будто прошел сотню километров. Надо заснуть, после такого марша я имею право на большой привал. Так вот, я сейчас усну, а потом разберемся, что к чему. Я еще вынырну к этому зеленому свету, теперь-то я уже научился делать это...

Не знаю, когда я вынырнул снова. Было темно, почти темно — сзади горел свет. Я вспомнил, что здесь должна быть мама, и позвал ее. Чужое лицо возникло сбоку. Я еще не мог разглядеть его, но знал, что это чужое лицо. И женский голос тоже был чужим.

— Лежите спокойно, капитан. Вам нельзя разговаривать.

— Бросьте, — сказал я. — Где мама?

— Она спит. Устала и спит. Она не спала двое суток.

— Почему?

— Господи боже мой! Я ж говорю: вам нельзя разговаривать. Вы ранены. Понимаете? Ранены.

Теперь я вспомнил.

Я увидел рощицу и «бараньи лбы» за ней — огромные глыбы гранита, поросшие мхом и мелкими, зацепившимися за трещины сосенками. Меня всегда поражало, как эти сосенки могут расти прямо на камне. Они вызывали во мне уважение своей жизнестойкостью. Но в те минуты я цеплялся за них и лез с одного «лба» на другой.

Они были мокрыми и скользкими, эти каменные глыбы. Несколько дней кряду лил один и тот же непрекращающийся дождь, и камни будто смазали маслом. Камни не держали меня и вырывались из-под ног, как живые существа. А мне надо было бежать. Только бежать!

Сзади бежали Бронюс Балодис и Василий Егоров. Я обогнал Бронюса после того, как из-за камней треснул первый выстрел. Тогда я крикнул Бронюсу: «Назад!» и обогнал его. Я не хотел, чтобы Бронюс убил этого человека, открыв ответный огонь. Тогда Бронюс наверняка убил бы его, потому что стрелял он дай бог как из своего «калашникова».

У того человека был только пистолет. Он выстрелил три раза, и выстрелы трещали сухо, будто переламывали жердину. Так бьет пистолет. У автомата другой голос — раскатистый.

Я перебегал от камня к камню и знал, что этому человеку не уйти: граница уже перекрыта.

Должно быть, я поскользнулся, хотя могу дать голову на отсечение, что продолжал бежать. Я бежал, а сосны начали заваливаться набок, словно их спилили враз и они валились все вместе. Это последнее, что я помнил...

— А все-таки, — сказал я незнакомой женщине, — его взяли?

— Кого? — спросила она и спохватилась: — Прошу вас, не разговаривайте!

Я замолчал. Женщина куда-то ушла, и я разозлился на нее. Ведь она ушла нарочно, чтобы мне не с кем было разговаривать! Но теперь-то я знаю, что́ со мной и откуда это знакомое с детских лет ощущение выздоровления. Стало быть, это не сосны падали, а я сам. Но я должен был знать: взяли того человека или Бронюс все-таки не выдержал?..

Я попытался приподняться, и тогда что-то ударило в грудь, может быть, даже очень больно, но я не успел почувствовать боли, теряя сознание.

После, открыв глаза, я увидел маму. У нее было круглое лицо и гладко зачесанные назад седые волосы. Она поседела давно, я помню ее всегда седой. Она поседела, когда погиб отец. Мне было тогда три года, а я помню, как он звал ее: Луна.

— Луна, — сказал я.

— Спи, спи, Андрюша.

— Нет, — ответил я. Говорить мне было трудно, слова застревали где-то на полдороге. — Чепуха. Заживет. Как на собаке. А того... взяли?

Впрочем, откуда она может знать, взяли или нет?

— Андрюшенька, прошу тебя...

— Теперь чепуха. Теперь можно. Ты прилетела?

— Конечно прилетела. Разве я могла не прилететь?

— Могла, — сказал я. — Если нелетная погода.

Она засмеялась, как смеялась всегда — негромко и почему-то очень счастливо, будто я сказал ей что-то такое, от чего она сразу стала счастливой. А я всего-навсего поспорил с ней.

— Спи.

Она положила мне свою руку на голову, провела по волосам, и я почувствовал, что засыпаю. Не хочу и все равно засыпаю, как тогда, давным-давно, в детстве, подчиняясь ее приказу и ее ласке.

Еще одно пробуждение.

На этот раз я долго не открываю глаза, словно оттягиваю это удовольствие. И слышу шепот — оказывается, даже шепот у разных людей разный!

— Когда проснется, позовите, пожалуйста, меня.

— Обязательно.

Это мама, это ее шепот.

— Я уже проснулся.

— Очень хорошо. Не разговаривать, капитан!

Вот он, длинный, сухой, очкастый человек. В прорези халата зеленая армейская рубашка и, зеленый галстук. Он высится надо мной белым столбом, и только где-то под потолком его совиная голова с круглыми очками. Его глаз я не вижу — очки выстреливают в меня солнечными бликами. Я всегда побаивался врачей и сейчас почувствовал ту же привычную робость.

— Вы должны лежать совершенно молча. Это для вашего же здоровья. Можете предаваться воспоминаниям или извлекать квадратный корень из десятизначных чисел. Ясно? А теперь все-таки скажите несколько слов. Как вы себя чувствуете?

— Хорошо.

— Боли есть?

— Где?

— В грудной клетке, справа.

«Ага, значит, он попал мне в грудь!»

— Нет.

— Слабость?

— Да.

— Голова кружится? Тошнит?

— Нет.

— А хорошо на этом свете?

— Да.

— То-то же... У вас здоровье молоденького бычка, сударь. Лежите и поправляйтесь.

Он еще раз метнул в меня солнечный зайчик и ушел. Я остался лежать и поправляться. Мама была рядом. Я мог вспоминать и извлекать квадратные корни. Для этого, видимо, у меня впереди очень много времени. Если человек ранен в грудь, если вызывают мать, если по ночам дежурит медсестра, если нельзя разговаривать... Словом, если учесть все это, — мое дело кислое.

Так что же, буду вспоминать...

«Алма-Ата улица Мира 33 квартира 7 Лободе Антонине Сергеевне. Получил новое назначение завтра выезжаю Ленинград все хорошо целую крепко Андрей».

Я не сообщил матери всю правду. Ничего хорошего в том, что я получил новое назначение и уезжаю в Ленинград, не было. Я просто не хотел расстраивать ее. Да и что изменится, если я напишу, что для меня этот перевод в другой округ не только неожиданность, но неожиданность неприятная?

— Голова! — сказал мне мой начальник заставы майор Быльев. — Другой бы на твоем месте на одной ножке прыгал. Заставу дают! Капитана присвоили!

На моем месте действительно надо было радоваться, ведь здесь я оставил много печального. Прошлой осенью от меня ушла жена. Лида всегда была честной и сама сказала, что уходит к другому человеку.

Я любил Лиду давно, еще с курсантских лет, и она уехала со мной на границу, оставив дом, родных, институт. Возможно, я был невнимательным, какими всегда оказываются мужчины, когда любимые становятся их женами. Я не носил ей цветов, хотя на границе их прорва. Но не мог же замполит возвращаться на заставу с какими-то там васильками-незабудками! Теперь я понимаю, что это ерунда и никто даже не хихикнул бы мне вслед, случись такое.

Дело, конечно, не в цветочках.

Я понимаю: ее угнетала тишина, а она любила большие города. У нас же белка жила в скворечнике и сбегала вниз, когда я выходил из дому. Белка забиралась на мое плечо и ждала леденец. Однажды к заставе подошли кабаны и перепугали Лиду. Еще бы! Косули паслись сразу за оградой.

— А может быть, тот, другой, и впрямь лучше меня, и это главная причина? Лида часто ездила в Брест за покупками, на консультации в институт, на сессии — вот тогда, должно быть, и познакомилась с ним.

Когда она объявила мне, что уезжает, я ушел из дому; мне неприятно было оставаться с ней, прячущей слезы. Она сказала:

— Если захочешь, напиши.

— Я не захочу.

— Брест. Главпочтамт, до востребования.

— Я не захочу.

Вернулся — Лиды уже не было, но в квартире долго еще стоял запах ее духов и вещей.

Казалось, скоро забуду. Была и нет, и нечего думать о ней. Я не ушел в отпуск, глушил тоску дорогой. Пятнадцать километров в день, дождь там или снег, мороз или весенняя ростепель — пятнадцать километров вдоль границы, вдоль Буга, за которым — уже на польском берегу — высились шпили костела и труба маленькой фабрики.

Но боль не ушла, она забралась внутрь и жила во мне живым существом. Я все-таки любил жену, и она снилась мне. Она была моей первой женщиной, и я никогда не хотел другую. Брось, повторял я, это же измена, в конце концов. Еще Шекспир писал: «О женщина, имя твое — Непостоянство». Ну дрянь, ну гадина, ну стерва... И тут же возражал себе: нет, и не дрянь, и не гадина, и не стерва. Просто полюбила, вот и все. Это право каждого человека — любить. У нас нет детей. Вот если бы у нас были дети, она тысячу раз подумала бы. Да и так, наверно, перемучилась, прежде чем решилась уйти. Не очень уж все это просто, наверно.

И вспоминал, как она помогала мне стягивать сапоги, до колен вымазанные дорожной глиной, — по полпуда глины на каждом. И тащила чайник — скорей, скорей горячего! Она засыпала над книгой, ожидая, пока я вернусь. Она хорошо знала, как нелегок мой труд.

Я шел и вспоминал, и гнал от себя воспоминания, а они лезли, назойливо, как весенняя мошкара, да хуже, чем мошкара, потому что от них нельзя было отмахнуться. Один только раз я почувствовал облегчение. Возвращаясь с границы, дал здоровый крюк и вышел к старой кряжистой сосне. Когда-то, еще до войны, чьи-то добрые руки укрепили на ее макушке тележное колесо. Кто-то хотел, чтобы прилетали аисты, селились на этой сосне, выводили потомство. Началась война, немцы пришли сюда в первый же день. И — рассказывали очевидцы из соседних сел — согнали пленных мостить дорогу. Немцы уже устали убивать просто так, им надо было пощекотать себе нервишки, убивать с фантазией. Кто-то из них сообразил загонять пленных на колесо. «Прыгай!» Человек прыгал, в него стреляли влет, как в утку на охоте. Не прыгал — тоже стреляли. Раненых добивали на земле.

Где-то в этих краях погиб мой отец.

Аисты никогда не селились и не селятся на этой сосне, они облетают ее стороной, и никто не может объяснить почему.

Только в тот день мне стало легче. Просто своя собственная боль показалась ничтожной в сравнении с тем, что я мог увидеть лишь мысленным взором.

Да, я должен был радоваться, что уезжаю отсюда.

— Знаю я те места, — говорил мне мой начальник заставы. — И комары там жрут точь-в-точь как у нас. Разве что водички кругом побольше — болота. А в общем, правильно, что едешь!

В Ленинград поезд пришел ранним утром. Моросил мелкий холодный дождик. Толпа приехавших растекалась, и я остался один на привокзальной площади. В Ленинграде я был впервые, и то, что открылось мне в этой площади, было унылым: какой-то канал, закрытые облезлые ларьки, серые дома, будто насквозь пропитанные влагой. Дождик лил и лил, уже через несколько минут моя шинель набрякла и отяжелела.

Здесь у меня есть мой друг. Мы вместе окончили школу и пошли в училище — еще там, в Алма-Ате. Переписывались редко, я даже не знал, где он живет: Ленинград, в/ч номер такой-то, вот и все. Но я знал, что он работает в порту на контрольно-пропускном. пункте. В управление мне было еще рано. Оставалось одно: взять такси и ехать в порт. Вдруг Максим окажется там?

Я не ошибся (или просто повезло): я позвонил на КПП, и вдруг в трубке раздался заспанный голос:

— Капитан Субботин слушает.

— Ну слушай, слушай, — сказал я.

— Кто это? — очень строго спросил Максим.

— Капитан Лобода. Если, конечно, вы, капитан Субботин, еще помните такую фамилию.

— Не может быть! Где ты?

— Да здесь, в проходной.

Вот когда он заблажил не своим голосом:

— Андрюшка! Стой на месте. Я мигом! Сейчас...

Я стоял, поставив к ногам тяжелый чемодан, курил и смотрел. Отсюда, от проходной, хорошо был виден порт. Над пакгаузами и складами поднимались корпуса судов, мачты, дымки, а над ними двигались, легко плыли стрелы кранов. Я не заметил, как на меня налетел Максим. Как положено, мы помяли друг друга.

— Старый черт!

— От такого слышу.

— Почему не сообщил, что приедешь?

— Зачем?

— Встретил бы честь по чести.

— С почетным караулом?

— Ага. И с оркестром. Где Лидка?

Вот оно!

— Лиды нет, Максим.

Он пристально поглядел на меня, еще не понимая, что я сказал. Пришлось коротко объяснить, что случилось. Он выслушал меня молча и спохватился:

— Чего ж мы тут стоим? Пойдем, пойдем, никаких пропусков тебе не надо. У меня два часа свободного времени.

Я шел, осматриваясь с любопытством. Просто я никогда не видел настоящего порта. То, что открылось мне у проходной, теперь выглядело иначе. Все словно бы выросло. Меня давила огромность кранов и кораблей; легкими казались только чайки, которые летали над водой, вскрикивая протяжно и печально.

— Это здорово, что ты приехал! — говорил мне Максим. — Остановишься у меня. Я освобожусь в двадцать ноль-ноль, позвоним Нинке, пусть закатит пирог с корюшкой! Погоди, а зачем ты приехал? В отпуск?

— С этого надо было начинать, — засмеялся я. — Приехал принимать заставу.

— На тихую жизнь, стало быть?

— Почему?

— Граница нынче не та, старик, — авторитетно заявил Максим. — Настоящее дело теперь у нас. Не веришь? Я тебе такое покажу и расскажу — ахнешь! Кстати, можешь сегодня встретиться еще с одним другом.

— С кем же?

— Володька Семенов здесь.

— Где здесь? В порту?

— Нет, он в госбезопасности, майор. И все такой же — помнишь?

С Володькой мы учились в Алма-Ате, потом он уехал в Москву, и мы потеряли его из виду. Как это у Симонова: «Встретиться — это здорово, а писем он не любил». Мы все не любим писать.

Володька был длинный, рыжеватый, с сухими, как солома, разлетающимися волосами, длинным носом и уныло оттопыренной нижней губой. Кроме того, у него были бесцветные глаза, и его охотно брали статистом на киностудию, когда снимались фильмы о войне: он всегда играл «фрицев».

КПП занимал небольшое двухэтажное здание возле самого причала. Солдаты-пограничники в плащах прошли мимо нас по коридору — должно быть, сменялись наряды.

— Сейчас найдем чего-нибудь пожевать — говорил Максим, стягивая шинель. Я увидел его орденскую планку — Красная Звезда — и удивленно спросил:

— Это за что?

Похожие книги