Читаем Крушение онлайн бесплатно
Крушение
Трагедия русского белого движения, крах честолюбивых планов ее вождей, пошедших против разрушителей России, судьбы простых людей, вовлеченных в кровавое горнило гражданской войны — тема романа Марка Еленина «Семь смертных грехов». Действие романа происходит на полях сражений, на далекой и горькой чужбине, особое внимание уделено автором первым шагам дипломатии советской страны.
Проза / Историческая прозаСемь смертных грехов. Роман-хроника. КРУШЕНИЕ. КНИГА ВТОРАЯ.
Глава первая. КОНСТАНТИНОПОЛЬ. С УТРА ДО ВЕЧЕРА
Поручик Дузик проснулся в состоянии неизбывной, злой тоски. Она не покидала его с того часа, когда он, ловко избегнув карантина, ступил на землю.
...Шли третьи сутки стояния на рейде. Было плохо с питьевой водой. Угнетала неизвестность. Внизу, в чреве «Херсонеса», гулял тиф. Турецкие фелюги и шеркеты держались поодаль. Лишь два раза в день пришвартовывались к борту союзнические катера. Привозили жидкий морковный суп, прозванный «суп-чай», немного хлеба, иногда — английские консервы, апельсины величиной с пол-арбуза — один на четверых, их неумело делили, обливаясь соком. Устраивались, ловчили. Некоторые, щедро заплатив, тайно съезжали на берег. Возникали фантастические слухи. Самый стойкий, что повезут дальше — в Египет, в Южную Америку. На вторые сутки застрелился на юте молодой подполковник. Кинулась в воду беременная женщина. Спасло ее котиковое манто, удержало на поверхности. Женщина билась в руках турецких рыбаков, плакала, кричала глазевшим с палубы соотечественникам: «Будьте вы прокляты! Будьте все прокляты!..» Ксения все видела. Лицо у Ксении было землистое, страшное. В глазах — смерть. Дузик чувствовал, что и она готова к прыжку в воду, к самоубийству, к самому дикому поступку.
Под вечер приехала французская комиссия: надменные взгляды, голубые кепи с золотым галуном, блестящие ордена. Словно в обезьяний питомник пожаловали, любопытствуют с брезгливой осторожностью, недоумевают: во что их вчерашние боевые союзники превратились. На лицах — безразличие и холод. Обступили их эмигранты, пройти не. дают. Каждый лезет. Дузик сумел вперед пробиться, смешался с французами, суетится, порядок наводит. Они его за своего приняли. Генерал говорит перед уходом: «А вы что же, м’сье? Не едете?» Дузика осенило: «Помилуйте, господин генерал. Я брата хочу с собой взять, брата с женой. У меня в городе дело, возьму его компаньоном на тысячу лир в месяц. Извольте, вот его паспорт», — и свой протягивает.
У него еще с евпаторийских времен паспорт был заготовлен — высочайшего класса фальшивка... Француз улыбается: «Да, да, м’сье, конечно, конечно. Давайте паспорт брата. Желаю успехов в делах. — И адъютанта подзывает: — Распорядитесь». Тот через минуту подает паспорт уже с печатью, разрешающей съезд на берег...
Так Дузик и Ксения очутились в Константинополе, одними из первых представителей той «севастопольской волны», что вскоре захлестнула город. Поэтому им и с жильем повезло — заплатив последние деньги за три месяца вперед, сняли они каморку на втором этаже дома мадам Клейн.
Мадам Клейн — огромная, грудастая, с сиплым голосом и темными, заметными волосками над верхней губой — приехала в Константинополь из Одессы. Мадам жаждала поместить свой капитал в надежное дело. Она умела лишь хорошо готовить и обслуживать мужа. Ничего больше Эмма не умела. Но она не боялась даже самой черной работы. Эмма купила «заведение» — небольшой домик среди многих подобных, на узкой Галатской улице, круто сбегающей с холма к Босфору. У нее служили тихие «девочки». «Девочек» было пять. Они принимали гостей в дощатых выгородках, разделявших «залу», — в узких клетушках помещалась лишь кровать, в головах было оконце. Гость, отворив тонкую фанерку, незамедлительно попадал в кровать. «Девочки» целыми днями валялись полуодетые, нечесаные, лузгали семечки, пили кофе, вышивали — ждали клиентов. Трое были русскими, «детьми эвакуаций», четвертая — армянка, пятая — немка, приехавшая из голодной Германии на заработки собственного приданого.
Второй этаж заведения Эммы Клейн, где она занимала две лучшие комнаты, сдавался внаем с пансионом («Чтоб не готовили у себя в каморках: не приведи господь, зажгут дом!»). Поручик Дузик и Ксения жили в угловой. Из разбитого окна всегда дуло, виднелся кусочек лазоревого пролива, косой парус рыбачьей шхуны, иногда паром, ползущий на Скутари. Потолок протекал. Сквозь крупные щели в полу постоянно доносились бесстыдные звуки — смех, стоны, скрип кровати. Поначалу острое любопытство приковывало Дузика к полу. Но после того, как Ксения внезапно застала его за этим занятием и зло посмеялась над ним, поручик сумел заставить себя отказаться от «домашнего театра», а потом и возненавидел его — похожих друг на друга гостей, наглые звуки, требовательные мужские голоса, одни и те же слова на всех языках мира. Дузику казалось: там, внизу, валяется один ненавистный стоязыкий мужик, в спину которого хотелось выстрелить.
Денег не было. И заработать их казалось невозможным. Да Дузик и не умел ничего. Он часто ловил себя на том, что способность думать о будущем вернулась к нему, вероятно, потому, что с ним оказалась Кэт — милая, растерявшаяся, подавленная, — и он почувствовал себя ответственным за нее. Кэт очень беспокоила его. Целыми днями она бродила по городу — искала своих, возвращалась в темноте, утомленная, почерневшая от чужого горя и страданий, от своих истаявших надежд. Куда девалась прежняя Кэт?! Женская, девичья беззащитность зримо проступала в ней. Каждый вечер поручик ждал: она сломается, совершит нечто непоправимое. После того как неделю назад пьяный французский моряк изуродовал лицо одной из «девочек» и ее отвезли в больницу, а одна из каморок опустела, Дузик опасался, что Кэт просто спустится вниз и, не рассуждая, займет место в заведении Клейн, откуда уже нет обратного пути. Размышляя о Кэт, Дузик понимал, что не может вновь стать бандитом. Он должен искать выход, пока был оплачен кров и пансион.
При мысли о том, что надо встать, побрызгать на лицо вонючей водой из кувшина, съесть каждодневную, чуть теплую рисовую кашу с гнилыми фруктами — неизменный завтрак и ужин, выдаваемый хозяйкой постояльцам, — Дузик зажмурился от ненависти к самому себе. Покосившаяся, продавленная кровать, на которой спала Кэт, была пуста. Ушла! И записки не оставила. Дузик пошлепал в угол, посмотрел через щель вниз — «девочка» принимала клиента. С мстительным удовольствием Дузик помочился на коротко стриженный, седоватый затылок клиента и стал одеваться, не реагируя на отборный русский мат, несшийся снизу. Есть не хотелось: во рту стойко держался набивший оскомину вкус пресно-гнилой каши, съеденной вчера вечером. Ругая на чем свет стоит скупую немку, которая скорее удавится, чем истратит лишний грош, он вышел на скрипучую деревянную галерею, опоясывающую дом по второму этажу, и зажмурился от яркого солнца.
— Эй, там! Вы! Вашу мать! — послышалось снизу.
Не успел Дузик опомниться, как рядом оказался худой, полупьяный седой человек неопределенного возраста, в одном белье, страшный.
— Веди! — яростно приказал он Дузику, хватая его за шиворот. — Туда! — и потащил его по галерее в комнату, продолжая материться.
— Кто вы? Что? — упирался Дузик. — Оставьте.
— Оскорбляют, сволочи! Убью!.. Я Белопольский — князь и офицер! — Он толкнул ногой дверь каморки, заглянул туда. — Сбежали мерзавцы, — сказал устало.
— При чем здесь я? И я — офицер, — возмутился Дузик. — Вы не имеете права! Извольте отпустить меня.
— Проваливайте!.. К черту!.. — Страшный человек, качнувшись, скатился по лестнице и исчез...
Дузик спустился со второго этажа, еще не зная, куда направиться, и остановился.
Рядом в окне, медленно пережевывая тягучую халву, лежала немка. Дузику вдруг очень захотелось халвы, захотелось так же бездумно полежать рядом, помять огромные коровьи груди, покрутить эту бабу в кровати, пошлепать ее по ягодицам, укусить в жирную складку па затылке. Почувствовав его взгляд и его желание, немка открыла кукольные голубые глаза и сказала вопросительно-приглашающе:
— Herein?[1]
Дузик хотел улыбнуться, сказать что-нибудь ободряющее, комплимент какой-нибудь, но войти к немке-соседке было подлостью. Злость на все и вся вновь захлестнула его, он грязно выругался, обозвал ее свиньей и торопливо зашагал вниз по улице, невесело размышляя о том, что заразить эту немку, а через нее все человечество и тем самым отомстить всем, — пошло, дурно и неумно.
— Schwemots Kerl![2] — крикнула ему вслед немка...
Кривые, узкие улочки, сбегающие к Галатскому мосту, были уже полны жизни. Собственно, она никогда и не затихала здесь. Это был район притонов, бесчисленных публичных домов, сомнительных кофеен и обжорок. Тут всегда бурлила толпа. Толкались турки в красных фесках, шотландцы в юбках, негры в шароварах, итальянские солдаты с перьями на шляпах, французские моряки с красными помпонами на беретах, поджарые англичане и, конечно, русские — военные и гражданские, одетые кто во что горазд. Вертелись под ногами стаи голодных бродячих собак. Истошно кричали продавцы воды и сластей, кафетджи, торгующие кофе на тротуарах. Сложная смесь запахов плова и шашлыка, пота, жареной рыбы и овощей, гнилых фруктов и всевозможных отбросов стойко держалась в этих непродуваемых улочках Галаты.
А выше шумела всегда праздничная улица Пера — центральная магистраль Константинополя. Лучшие здания города, посольства и миссии, почты и банки, богатые магазины, полиция, караулы, нарядная публика. Звенел трамвай, сновали авто. Страсти и грязь Тартуша, казалось, не доходили сюда.
Большое золотое солнце, как глазок яичницы, поднималось над Скутари, высвечивало холмы и город. Теплело. Дузик не спеша брел по узким ступенчатым улочкам и переулкам, спускаясь к Золотому Рогу, без любопытства поглядывая по сторонам. Стамбул смотрелся точно город из сказок Шехеразады: стремительные пики минаретов, белые воздушные султанские дворцы, сбегающие беломраморными ступенями к самой воде, белопарусные разбойничьи яхты, впаянные в неподвижную лазурь Босфора. А рядом — рукой можно дотянуться! — по-прежнему шла иная жизнь. Демонстрировали себя белые, коричневые, желтые и черные проститутки; согнувшись, несли на спинах невероятные тяжести носильщики-хамалы; верткие молодые люди торговали тайно кокаином, «золотом» и «приличными девочками»; из домов с утра до утра неслись крики, проклятья, шум драк.
Дузик миновал здание бывшей немецкой почты и направился к Галатскому мосту. Возле него было особенно многолюдно: тут толпились беженцы — униженные, растерявшиеся, никчемные, не умеющие ничего и готовые на все. Он вышел к мосту и увидел уже не раз виденную им по утрам картину — чернокожие сенегальские стрелки гнали в Стамбул сотни полторы людей, задержанных в течение ночи, показавшихся кому-то подозрительными. Для соблюдения порядка город был разделен на шесть участков. В трех патрулировали французские войска, в двух — английские. Порядок в одном должны были поддерживать итальянцы. Русских переводчиков при патрулях не было. Естественно поэтому, наиболее подозрительными при ночных облавах оказывались русские беженцы, их хватали, по нескольку раз обыскивали, конфисковывали что хотели. У военных забирали оружие, даже у тех, кто мог доказать свое право находиться в городе. Ну а тех, кто не мог, — препровождали в тюрьму, а затем на пароходе «Поти» вывозили в неизвестном направлении. Межсоюзная полиция не в силах была разобраться с этими обезумевшими беженцами, понять, кого считать благонадежным или хотя бы лояльным, кого нежелательным. Союзники оправдывали издержки своей полицейской службы тем, что под видом беженцев сюда заслано большое число большевистских агентов.
Толпа, окруженная рослыми сенегальцами, брела понуро, обреченно, безучастно. Мимо Дузика проходили военные и штатские, мужчины и женщины, старые и молодые. Ему показалось даже, мелькнуло в дальнем конце ряда грубо вытесанное, характерное лицо капитана Дубинина, начштаба их Орловского отряда. Нет, это был не Дубинин: показалось, конечно. Капитан Дубинин расхаживает теперь по Елисейским полям. Или махнул за океан, где можно прожить без риска и не встретить ненароком кого-нибудь из своих бывших подчиненных, обнищавших донельзя...
Дузик ступил на широкий — метров пятьдесят — Галатский мост. Здесь было еще многолюдной — словно две манифестации шли навстречу друг другу стесненные тротуарами с решетками и фонарями на столбах. Дико кричали ослы. Медленно продвигались повозки и коляски. Возвышались над толпой плетеные заспинные корзины виртуозов носильщиков, большие черные зонтики турок в европейском платье и непременных красных фесках, выделялись люди в белых балахонах, женщины в темном, закрытые с ног до головы. Под ярким солнцем толпа казалась одетой необыкновенно пестро и красочно, точно на оперной сцене. Тут же продавали цветы и сласти, сновали вездесущие мальчишки с газетами, важно прогуливались толстые, равнодушные полицейские. К самой воде подступали неказистые, грязные строения — склады, что ли, или мастерские; вода была грязная, масляная, в слабом течении медленно плыли дынные и арбузные корки, гнилые фрукты, всевозможный сор и отбросы. Возле моста — по обе стороны — скопище лодок, гребных и парусных, катера, крытые полосатыми тентами, прогулочные яхты, допотопный паром с длинной закопченной трубой.
Солнце рассеивало негустой утренний туман над морем. Слева зримо, как на фотографической пластинке, проступали очертания азиатского берега — Скутари, корабли на Босфоре, гололобые холмы.




