Читаем Кровь онлайн бесплатно
Их супружеская жизнь считалась примерной. Пани Мушка беззаветно любила мужа, безгранично во всем ему верила и по примеру своих прабабушек, на дневниках которых выработалось ее мировоззрение, рабски подчинялась его воле.
Он тоже был идеальным супругом.
Так прошли целые годы без единого облачка неудовольствия.
Странное только у нее было имя: „Мушка“.
И странная, но дивно прекрасная внешность: высокий рост, бледный дантовский профиль, темно-каштановые матовые волосы и черные, как бурная ноябрьская ночь, глаза.
Выл знойный июньский день, когда в роскошный дворец Евстафиев вошло несчастье. Хозяина принесли домой на носилках общества скорой помощи.
Он лежал бледный, с закрытыми глазами, и из рассеченной раны струилась кровь.
Его понесли недавно купленные им молодые лошади, разбили карету а его некоторое время протащили по мостовой, о камни которой он и рассек череп.
Роскошные покои их дворца наполнились скорбью и рыданиями; в жилище, устроенное утонченным сибаритизмом для сладкого
В спальне царил полумрак.
Ночь.
За драпировкой, за которой стояла кровать больного, почему-то вдруг стало необыкновенно тихо.
— Должно быть спит...
Она нервным движением головы откинула назад ниспадавшие ей на лоб и на щеки волосы. Отбросила за спину греческие рукава своего капота, обнажив при этом роскошные беломраморные руки и бесшумно опустилась в качалку.
Время от времени ее взгляд останавливался на циферблате стенных часов, тогда по ее лицу волною быстро сменяющихся теней проносилось беспокойство...
Консилиум врачей предписал больному абсолютный покой. Ничем ненарушимый покой был главным, даже единственным условием спасения. Его жизнь для нее столь же дорога, как и собственная, нет, стократ дороже... Дороже жизни отца и матери, и всех людей в мире...
У нее побелели губы и затрепетали почти немым шепотом...
— Стах!..
Она почувствовала острую боль в глазах, и по ее щекам потекли первые за эти часы мук и волнений жгучие капли. Потекли и сейчас же высохли.
Она не умела плакать... грудь ее затрепетала от сухих, силой воли сдерживаемых рыданий.
А в мыслях у нее блуждал лишь один мучительный вопрос:
— Когда же наконец этот доктор приедет?
Но странное дело: этот рыжий горбун, бывший прежде домашним врачом в доме ее родителей, одновременно лечивший и развлекавший их, человек, которого она с детства привыкла видеть ежедневно, ее первый учитель и товарищ детских игр, был в данный момент единственным в мире лицом, возбуждавшим в ней какую-то непонятную, ни на чем не основанную антипатию.
Может быть потому, что с мыслью о нем в ее уме соединялось неоформленное, полусознательное представление о причиненной ему обиде. Могла ли она когда-либо предполагать, что то, что составляло предмет шуток всего дома, впоследствии станет для нее источником угрызений совести...
Она теперь удивлялась, что в такую минуту, когда жизнь ее мужа висела на волоске, она могла думать об этом... А однако, мысль о нем и то далекое эхо собственной вины не исчезали, но, напротив, ярче прежнего выступали на ряду со скорбью и опасениями за дорогую жизнь...
Лет десять тому назад, когда она была еще совсем юной девушкой, полуребенком, женский инстинкт подсказал ей, что доктор ее любит. Она громко, по-детски, поделилась этим открытием со всеми домашними и вызвала ураган смеха... Этот смех остался где-то в глубине ее души, как воспоминание о чьей-то обиде, как эхо свиста бичующих кнутов...
Столько лет прошло... а эхо все возвращается................
Она с жгучим нетерпением поджидала его.
Во время консилиума муж ее на минуту пришел в себя и выразил желание иметь при себе только его... Каприз больного — закон, впрочем, он действительно был одним из лучших врачей в городе.
Она откинула драпировку.
Опустилась на колени у постели больного и еле заметным движением губ коснулась его безжизненной руки.
Вдруг ее поразило неожиданное открытие: она заметила, что пальцы этой руки были холодны как лед, а ногти подернулись мертвенной синевой... Похолодев от ужаса, она наклонилась над его лицом, посмотрела на губы — он дышал...
Это успокоило ее.
Поднимаясь осторожно с колен, она услыхала за собою какой-то еле слышный шорох, словно крадущиеся шаги по ковру.
Свет радости зажег ее глаза...
Доктор!
Поклон. Смешной, угловатый поклон горбуна, — она отвечала легким наклонением головы.
Спустя минуту они оба уж сидели; она — на низенькой удобной кушетке, он — в нескольких шагах от нее на стуле. Она глядели на его рыжую, кудрявую голову, почти совсем ушедшую в острые, угловатые плечи, на серые проницательные глаза и весноватое, покрытое редкой растительностью лицо... Наряду с каким-то неясным, необъяснимым чувством страха, в ее мозгу непроизвольно воскресали картины детства...
Наконец, он заговорил:
— Ну что, как ваш муж?
— Спит...
— Когда он приходил в себя?
— Вчера вечером.
— У него жар?
— Кажется, нет. Впрочем, не хотите ли посмотреть его?
— Хорошо, сейчас. Эти часы слишком громко идут, — они всю комнату наполняют своим тиканьем, а между тем не только здесь, но и в соседней комнате должна быть абсолютная тишина, от этого зависит жизнь вашего мужа.
Она вздрогнула...
— Простите, княгиня, что я так грубо это вам сказал... но это мой долг.
Она чувствовала, что почва ускользает у нее из под ног.
— Стало быть положение Стаха опасно? — прошептала она как-бы про себя.
— Все зависит, сударыня, от вас. Вы должны во всем беспрекословно слушать меня, — отвечал он с какой-то загадочной улыбкой.
— Приказывайте, — я буду вам, повиноваться.
В ее голосе звучала безграничная покорность.
Она осторожно на цыпочках прошла в другой конец комнаты, где в резном ореховом шкафчике за стеклом находились большие старинные часы. Она остановила их...
— Здесь слишком светло, — снова прозвучал повелительный шепот доктора.
Она еще ниже опустила свет в лампе. Теперь полумрак стал совсем непроницаемым, тяжелым таинственным.
— Дайте мне, пожалуйста, свечу и, если можно, с зеленым абажуром.
Она хотела что-то спросить у него, но чтобы сделать это тихо, надо было приблизиться к нему, так как он стоял в нескольких шагах от нее. В темноте она подошла к нему совсем вплотную...
— Извините... я тут стою, — шепнул он.
Она почувствовала, что вся кровь прихлынула ей к лицу, и в душе она благословляла царившую в комнате темноту.
— А свет не повредит ему? Ведь, вы, доктор, говорили...
— Я просил вас дать мне свечу с зеленым абажуром, впрочем, как же иначе, ведь, надо мне исследовать его!
— Свечу и все, что вам может быть нужно, вы найдете на ночном столике у изголовья кровати.
Когда он отошел и скрылся за драпировкой, она почувствовала, что у нее подкашиваются ноги.
Чувство безграничной нежности, любви и отчаянья сплелись в ее сердце тесным узлом и заставили затрепетать с ног до головы, а губы ее снова беззвучно прошептали:
— Стах...
За драпировкой мелькал желтоватый свет свечи и скользила тень доктора.
Спустя несколько минут он вышел из-за драпировки, держа в руках свечу, желтоватое пламя которой озаряло его лицо целой гаммой светотеней.
— Мне нужно с вами серьезно поговорить, — начал он еле слышным шепотом, — не сесть ли нам вот там, в уголку.
То, что было в ней до сих пор неуловимым, туманным предчувствием, теперь стало чем-то живым, почти осязаемым, — выползло из нее и предстало во всем своем омерзительном ужасе...
— Вы мне разрешите, княгиня, — говорил он очень сдержанным, почти шипящим голосом, — сделать маленькое отступление? Я хотел бы коснуться некоторых событий, имевших место несколько лет тому назад...
— Нет... — прервала она, — нет, потому что это не имеет ничего общего с болезнью моего мужа.
— Может быть, между тем, что я намерен сказать вам и болезнью вашего мужа нет непосредственной связи, но, однако, от того, выслушаете ли вы меня и как отнесетесь к моим словам, зависит его жизнь.
Она к своему удивлению заметила, что слова доктора пе были для нее неожиданностью, и делая над собою усилие, с плохо замаскированным отвращением, отвечала:
— Я слушаю вас...
— Я только считаю своим долгом предупредить вас, что мы должны избегать всякого шума; состояние больного покамест еще таково, что малейшее волнение, неожиданное пробуждение — и все будет кончено... Я говорю вам это, как врач, и советую помнить, что...
— Не трудитесь напоминать мне, я лучше других помню, как следует себя вести в присутствии больного... Я только раскаиваюсь, что не ушла отсюда, пока вы исследовали мужа.
— Вы не могли этого сделать.
— Почему?
— Я думаю, вас интересует хоть немного мое мнение о состоянии больного.
Горячая волна облегчения прокатилась по ее груди.
— Ах, так вы о муже хотели поговорить со мною? Да, разумеется... Я не поняла вас...
— А вы думали о чем?
В его голосе послышался сдерживаемый смех.
— Я?.. Я ничего не думала...
— Я постараюсь помягче сказать вам это... Вы ошиблись... Вы думали, что я стану говорить об одном ненастном ноябрьском дне. О дне, который давным-давно отошел в вечность. Да, давно, давно это было... По крайней мере, мне кажется, что с тех пор медленно проползли столетия... Мы различным образом измеряем время? Неправда ли? Для вас эти несколько лет пронеслись, как краткий солнечный день... Для меня они состояли из тысяч мучительно длинных ночей... Вы знаете?.. ночей... таких, как эта, выпавших и вам сегодня в удел! Нет, — еще более ужасных...
Она встала.
— Позвольте, доктор, проститься с вами и поблагодарить вас. Следуемый вам гонорар вы завтра получите у нашего кассира. До свидания...
Он захохотал сдержанным, язвительным смехом.
— Вот она — княгиня до конца ногтей!.. Ты платный наемник, орудие, и баста! Но вы забыли об одной незначительной мелочи... Его жизнь... Что будет с ним?
В его голосе звучала неумолимая, недопускающая никаких сомнений уверенность.
А она не в силах была пошевельнуться и широко раскрытыми от ужаса глазами глядела туда, где черным пятном вырисовывалась драпировка алькова.
— А знаете ли вы, что один лишь я могу спасти его? Знаете ли вы, что мозговые болезни моя специальность? Целые года усидчивого адского труда! На прощанье я вам напомню лишь последние слова, произнесенные вашим мужем перед потерей сознания! Он не сказал вам ни одного ласкательного слова, не произнес даже вашего имени, — нет! Он, руководимый инстинктом самосохранения и одушевляемый жаждой жизни, потребовал моего присутствия, моей помощи! Он чувствовал,
У нее закружилась голова, мысли спутались в мозгу, и она одно лишь чувствовала, что должна во что бы то ни стало удержать его, хотя в то же время сознавала также, что вместе с ним она удержит какую-то отвратительную, надвигающуюся на нее гнусность...
Словно смертный приговор блуждало у нее в мозгу слово, в смысл которого она не могла поверить.
Беззащитная...
Он медленно направился к двери. Шатаясь, как пьяная, она последовала за ним; мучительные, беззвучные, не смягченные слезами рыдания разрывали ей грудь. Однако, она силой воли подавила их и с трудом произнесла:
— Останьтесь... пожалуйста...
На последнем слове у нее оборвался голос, — осталось лишь движение побелевших уст, да слабое подобие шепота.
— Меня прогнали и... я ухожу...
— Прошу вас...
— Нет!
— Умоляю...
— Остаюсь...
Она вернулась на прежнее место и забилась поглубже в угол кушетки.
Он сел напротив нее и заговорил свойственным ему отчетливым шепотом:
— Этот ноябрь! Понимаете ли вы, по крайней мере, что такое бессонные ночи? Ах, да — понимаете, на вашу долю сегодня выпала бессонная ночь... Беспокойство за жизнь дорогого существа — его жизнь... Но в этих ваших страданиях есть все-таки светлый луч, есть надежда, а там где есть хоть слабый проблеск ее, там нет отчаянья... этого настоящего... этого беспросветного, неизлечимого отчаянья! Отчаянья, которое каждую ночь человека превращает в настоящий ад... Наклоняется над ним неумолимое, как судьба, и спрашивает: „зачем ты живешь, несчастный?“ Есть люди, лишенные права даже грезить о сказке, называемой счастьем, ибо они этими грезами создадут себе сущий ад... Ибо они попадут в когти безумия и преследуемые насмешками и издевательствами, бичуемые презреньем, загрязненные унижением пойдут за этой сказкой... Эти люди — проклятые парии судьбы, к числу этих людей принадлежу и я...
— А кто был моей грезой, моей сказкой, моей погибелью?
— Я хорошо знал, что я жалкий, искалеченный рыжий урод, я знал, что я низкого происхождения, хуже того, мое происхождение было позорно, ибо и простолюдины имеют родителей, а я про себя знаю только, что я сын женщины — в отцовстве никто не хотел признаться... что я...
Он оборвал и умолк.
Среди глухой тишины слышалось лишь ее громкое, ускоренное дыхание...
— Когда я впервые — вы помните?— случайно обнаружил мое чувство к вам, вы это сообщили всем, как нечто безгранично смешное, а я нашел в себе настолько силы воли, чтобы смеяться вместе с другими... я был остроумен... я даже строил препотешные рожи, ко всеобщему удовольствию хватался за грудь и т. д. Словом, я притворялся, что притворяюсь.
— И это длилось годы... годы... Все верили этой комедии, одна лишь вы знали, что это
— В день вашего обручения один из ваших кузенов, представительный молодой человек, „скроенный по мерке портного“, изволил заметить меня, подошел ко мне и, желая, повидимому, по обыкновению позабавиться на мой счет, спросил:
„Ну, что-же вы, доктор, удручены горем сегодня?“
Я первый раз в жизни вышел из своей роли и должно быть странно поглядел на него, потому что он побледнел... Но тотчас же я овладел собою и расхохотался, он тоже стал хохотать... Он был добродушен, как все дураки...
— „Вы великолепный актер, доктор!“ — воскликнул он, не сознавая, какую истину он случайно произнес.
— Я увидал вас... Вся окутанная белой, гладкой, не обезображенной никакими украшениями тканью, вы прошли возле меня, задели даже мою руку, но не соблаговолили взглянуть на меня... Лицо у вас было бледное, взволнованное, глаза как бы подернутые какой-то дымкой, полу-закрытые веками...
— Вы уж исчезли, а я все еще глядел... все еще видел вас!
— Вдруг меня пробудил громкий хохот. Уловили мой полный молитвенного экстаза взгляд и опять сочли это паясничеством.
Я хохотал вместе с ними.
Вот до какого героизма может довести нас так называемое мужское тщеславие!
Кто-то попросил меня сыграть. Я согласился. Все последовали за мной в соседнюю комнату.
Когда я садился за рояль, я чувствовал себя совершенно разбитым, и лишь только пальцы мои коснулись клавишей, я утратил способность владеть собой. Я не мог дольше таить в себе переполнявшие грудь чувства...



