Читаем Костёр в белой ночи онлайн бесплатно
Костёр в белой ночи
У этой повести, написанной в годы «развитого социализма», была странная судьба: она дала название художественному фильму, снятому, однако, по другому произведению писателя, также она дала название книге, но сама была изъята из неё «целомудренными» редакторами. Однако позже это произведение увидело свет. В основе повести – романтическая история трудной любви столичного жителя, учёного, кандидата наук и северной девушки-«дикарки». «Костёр…» преисполнен тонкой эротики и целомудренности, а также красот северного края в пору волшебных белых ночей. В оформлении обложки использована авторская работа Ольги Гринёвой.
Проза / Проза прочееБыл двенадцатый час ночи, и солнце, только что скрывшееся за чёрной грядкой тайги, всё ещё багрово умывало запад. А на востоке, словно дыра в небе, низко-низко над горизонтом зависла полная луна.
Белая ночь, короткая белая ночь нежно обнимала землю. Где-то далеко внизу едва слышно плескались волны. С чего, и не понять – полное безветрие. И этот плеск был как колыбельная.
Михаил стоял на Камешк'e, вглядываясь в белую пустоту улицы, где одиноко горящий фонарь словно бы углублял эту пустоту, долго и терпеливо, пока не начинали слезиться глаза, смотрел за реку.
«Неужели всё это не кажется мне?! Неужели всё это существует в яви? – думал Михаил. – И я могу спуститься к пристанькам, отчалить лодку и уйти навстречу закату, который уже не закат, а восход. Как мало надо человеку, чтобы ощутить в своём сердце счастье».
А разве белая ночь, Авлакан, алый, а теперь уже багровый, закат, спящее Буньское и тот дом у пристаней, отсюда его и не разглядишь, и та девочка… девочка, которая всё ещё живёт в сердце, – разве этого мало?
Михаил присел подле сосен, стараясь разглядеть что-либо живое за рекой, в лугах, заросших кустарником и мелколесьем, где холодно отсвечивали блюдца озёр, и этот холод, казалось, подбирался сюда, на Камешок, и волновал и трогал лёгким ознобом тело. Луга были пусты и мертвы.
Белый туман медленно поднялся над рекою, сначала недвижимо повисел над водою, полнясь и возрастая, потом вдруг разом сдвинулся и поволокся по течению.
Сереньким полусветом наполнилась ночь, но улица, дома, деревья стали яснее и отчётливее.
Михаил смотрел туда, куда плыл туман, густо клубясь на плёсах и словно бы стаивая на Ярмангских шиверах. И дальше смотрел Михаил, за окатистые вершины Ярманги, где едва угадывалась седловина хребтика Каняк, и ещё дальше, силясь представить весь путь, который предстояло пройти ему этой белой ночью, утром и наступающим днём.
Только нынче прилетел Михаил в Буньское. Возвращаясь из Монголии, он неожиданно для себя отметил остановку в Иркутске, купил билет на север и уже через четыре с половиной часа был на Авлакане. Его не забыли, его помнили тут, потому что он всегда охотно откликался на редкие письма бывших друзей, встречал их в Москве, устраивал в гостиницы, а нет – тащил к себе домой, принимал всегда хлебосольно и от души.
В Буньском ему были рады, и он был рад такому случайному и такому неожиданному для него самого и для других приезду. Ничто, казалось, не изменилось в этом краю, но самое главное: все были на месте, и все были живы, только стали чуточку постарше, чем и разнились от тех, прежних. Но эта разница, кинувшаяся в глаза при встрече, как-то сразу же стёрлась, и он воспринимал своих друзей совсем так же, как в том, теперь уже очень далёком времени.
А вечером за ужином Ручьёв, словно бы невзначай, обронил фразу, от которой совсем уж неожиданно сжалось сердце, заныло в какой-то сладкой тоске, и он, стараясь не выказать волнения, разлил по стаканам водку и предложил выпить за память: «За добрую память обо всём добром и светлом!»
Его поддержали, шумно чокнулись и выпили. А Ручьёв, по своему обыкновению чуть боднув головой, вторично чокнулся с Михаилом, сказав привычное:
– Быть добру!
Спустя полчаса Михаил, близко наклонившись к Ручьёву и помня обронённую им фразу, спросил:
– А что, Иван Иванович, Асаткан снова работает в Тэтэре?
– Нет. – Ручьёв чуть дольше обыкновенного поглядел в глаза Михаилу. – Нет, она и не возвращалась в Тэтэре. Она тогда ушла из района. Ты же знаешь…
Как же не знать об этом, когда Асаткан так неожиданно покинула дом. Нет, не уехала – покинула, ушла в тайгу, откочевала, как это делали её пращуры. И тайга приняла её, упрятала, скрыла.
– Вернулась, однако, уже как года три. Работает в промхозе, в оленеводстве. У неё большое стадо, с ним и кочует. Тоже и охотничает. И соболька добывает, и белку. Иногда видимся. О своей прежней работе и слушать не хочет. «Мне, Иван Иванович, среди людей одиноко». Видал, как понимает! – Ручьёв говорил всё это тихонько, чуть улыбаясь. И от этой улыбки на душе Михаила становилось тревожно и нехорошо.
– Одна живёт? – неожиданно для себя спросил он.
– Почему одна? – Ручьёв поддел вилкой и потянул в рот целиком солёный груздь, смачно разжевал его и ещё с полным ртом продолжал: – Дети у неё. Двое. Мальчик лет десяти да девочка, однако, лет восьми. Вроде как бы и муж есть. И такая это, брат, запятая, что никак в строку не идёт. Какой он для неё муж! Пьянь подкопытная. Бич, одно слово. Отрыгнула его экспедиция, выкинула. А она его подобрала, в тайгу увела и живёт с ним. Глохлов пьянь эту выселить собирался, да из-за неё и оставил.
– Ты о ком, Иван Иванович?.. Об Аркашке? Да-да, затих парень-то, навроде перевоспитала его Ася.
– Перевоспитала… Поди, вырвется из тайги-то, с глаз уйдёт и за старое… Она подобрала, а он прилип пока. Вот и живёт у чужого костра. Ты сколько у нас не был, Михаил Иванович? – Ручьёв снова боднул головой.
– Десять лет…
– Десять лет! Ой ли! Ну и времечко катит. А кажись, вчера. Ну и ну! Спасибо, что не забываешь. Твоими стараньями куда как легче охотнику в тайге стало. Охотник добро помнит. О твоей записке в правительстве знают. Что над новыми нормами ты работал – знают. Что на мировом рынке соболишку нашего поднимаешь – знают. – Ручьёв, весело играя глазами, загибал палец за пальцем. – Ишь, за десять лет какой кулак получился. Добро люди долго помнят. Жаль, что ты на все наши приглашения без внимания. Десять лет не был!..
– Так ведь работа, Иван Иванович! Институт на плечах.
– Знаем! За то и уважаем тебя, Михаил Иванович! За работу уважаем. Спасибо, что приехал. Нечаянно, но всё-таки приятно. Мы тебе рады. Видишь… – Ручьёв повёл рукой над столом, как бы собирая всех за ним сидящих.
– Вижу! – Михаил не то чтобы поёжился, а какой-то холодок прошёл по телу, подумал что-то сказать такое Ручьёву, отчего прошла бы нахлынувшая вдруг тоска, но ничего не нашёлся сказать.
А Ручьёв, словно бы и ещё добавил тоски, уже только ему, неслышно в общем застолье, сказал:
– Десять лет прошло… А какая девка была, Михаил Иванович! Вот ведь и сам, наверное, не ожидал ты, когда она из Тэтэре-то… – Ручьёв, будто бы и не желая этого, как-то так насильно улыбнулся, отчего глаза его стали грустными, и Михаил, положив ему ладонь на руку, тоже тихо, но так, что всё закричало в нём, попросил:
– Не надо об этом, Иван Иванович. Знаешь ведь, это не просто так было… Не просто так.
Опять через стол потянулся с полным стаканом Глохлов. «Милый, всё понимающий Матвей Семёнович. Поймал, уловил, что в том разговоре надо поставить точку. Какой же ты хороший человек!»
– А ну давай, Михаил Иванович, выпьем за твой приезд! Случайных приездов не бывает. Случайные люди бывают. А мы на земле хозяева. За приезд твой! За дороги. В Японии бывал?
– Был.
– Во! Расскажешь. Моя Дуня в Японию собирается.
Опять шумно чокались, желая Михаилу дорог. И он, чувствуя, что начинает пьянеть, нашёл руку Ручьёва и сказал:
– Я ведь в этом не виноват. Не виноват я, Иван Иванович. Это она… – и осёкся, чувствуя, как горький комок подкатывается к горлу.
Ручьёв словно бы и не слышал его слов, потом как-то встряхнулся, прицелился куда-то в угол взглядом и, поразмыслив, ответил на рукопожатие.
Решение ехать к Асаткан пришло неожиданно. И Михаил, забрав ключи от райкомовской лодки и наскоро покидав в рюкзак кое-что из продуктов, ушёл из дома Ручьёва, прихватив спиннинг.
– Авлакан зовёт, – объяснил собравшимся.
– Пусть едет! Ему надо!
– Надо, надо, – поддержал Глохлов.
– Шутка ли сказать, десять лет не был. – Михаил улыбнулся всем какой-то растерянной, даже жалкой улыбкой.
– Ты не хмельной ли? – Ручьёв внимательно поглядел в лицо. – На воде, однако…
– С чего хмелеть-то, Иван Иванович? Да и не сразу я на воду. Поброжу по Буньскому.
– Ну-ну! Перечить не будем.
Компания расходилась, и Михаил, улучив минуту, незаметно через Ручьёвский огород, задами вышел в проулок и, долго плутая по кривым его коленам да подколенникам, выбрел наконец на Камешок.
«А не мальчишество ли это? Вот так разом решить и заявиться? Может быть, и впрямь играет в голове хмель?» – думал он, сидя под соснами, ощущая в себе причастность к этой вот скале, берегу – ко всему, что творилось вокруг. А всё больше и больше наливающийся восходной кровью запад звал его, тянул за хребтик, чернеющий у самой кромки восхода.
– Поеду! Сколько же можно таскать в себе это! Должен быть конец! Точка. Вот увижу и пойму: всё это придумал сам… И нет ничего… И не было… Может быть, и нет – сейчас нет… Но было! Было!
Михаил встал, поднял с земли рюкзак, кинул его за плечи, взял в руку спиннинг.
Кто-то неверным шагом пересёк улицу, бормоча себе под нос, и это бормотание хорошо было слышно в белой ночи. Потом визгливо крикнула калитка, и ухнула входная дверь. Михаил подумал, что, может быть, в том доме. И пошёл вниз по улице, набавляя шагу, будто тот дом мог убежать от него.
«А может быть, и нет того дома», – думалось.
Нет, он стоял там же и ничуть не изменился, этот старый дом, который от старости давно уж перестал быть старым.
Три его окна смотрели на улицу, и, как тогда, не было на них ставенок. Приходилось в белые ночи завешивать их одеялами, да они и сейчас совсем так же висят на окнах. А наличники, как и тогда, не крашены и пообтрухли. Сколько жил в этом доме Михаил, столько и собирался покрасить наличники, да так и не нашлось времени.
А ещё одно окно выходило во двор. Из него были видны заплот с кое-как прилаженными жердями, берег с круглыми камнями и сам Авлакан.
Это окошко – в маленькой комнатке, отгороженной крашеной заборкой и печью от остального дома. Там к подоконнику был прибит стол – тяжёлый щит, собранный из хорошо струганных досок. За ним работал Михаил…
Как хорошо и легко работалось тогда. Он писал свою диссертацию, ничего не тяготило его. Он задумывался над страницей, слушая тишину и улавливая в ней её присутствие, и от этого становилось ещё светлее и уютнее.
В той комнатке, присунутый к печи, стоял широкий топчан с удобной постелью, покрытый широкими медвежьими одеялами. Одеяла были подбиты красным в жёлтый рисунок ситцем с подшитыми такими же цветастыми пододеяльниками. Это единственное, что взял он с собой в Москву. Долгое время упорно отвоёвывал им место в московской квартире. Ссорился с женой, когда та выталкивала «экзотику» в прихожую, на старый бабкин сундук. Год назад Лиза отдала их дворничихе Пане, а та из благодарности не взяла пяти рублей за уборку квартиры.
Михаил подошёл поближе к дому, остановился у ворот. Ворота, как и тогда, криво висели на верейных столбах. В створную щель был хорошо виден заросший муравою двор, косая стайка, пустая собачья конура и вешало у крыльца. На нём всегда болтался плащ Михаила, ружьё, а зимою ещё и камусные лыжи с оленьей паркой. Ничто не изменилось ни в облике дома, ни во дворе.
Михаилу захотелось поднять закладку на калитке, войти во двор, подняться на крыльцо и, не стучась, пройти в сенцы. Он даже сделал шаг к калитке, но в это время кто-то вышел из дома, торопливо прогромыхал по заступочкам, и Михаил увидел заспанного мужика. Тот быстро пересёк двор, скрылся за стайкой, недолго побыл там и вышел. Босой, в серых подштанниках, он широко, выворачивая скулы, зевнул, повозился пятернёй за гашником, как истый и давний курильщик, всласть откашлялся, снова зевнул и, пощерившись на небо, не спеша пошёл в дом.
Как-то нехорошо шевельнулось в груди Михаила сердце, и он наладился прочь от дома к пристанькам.
«Почему так устроен человек? – думал он, спускаясь к реке. – Вот, казалось бы, не вспоминалось, не трогало сердце давно забытое жилище, а увидел его, и будто бы нахлынуло прошлое. Позатаилось оно в яви, а вот пришёл ты – узнало, возникло извне, обступило незримо, коснулось сердца».
И дом этот, старый, покинутый навсегда, снова стал роднее родного. Но появился новый хозяин, и всё разом рухнуло, всё исчезло.
Такое уже было когда-то с ним. Тогда он учился на первом курсе. Их студенческая агитбригада приехала в город, где родился Михаил и где прошло его детство. Выступали в пригородных колхозах. Михаил вёл конферанс, читал почти не звучавшего тогда со сцены Есенина. А Восьмого марта был заключительный концерт в городском ДК. Многие тут ещё помнили его родителей – учителей старой школы, а кое-кто знал и его, как-никак до своих шестнадцати прожил он здесь. Ему аплодировали, больше всех кричали «бис!», «браво!», «давай ещё!». Концерт прошёл хорошо, и в этом, он знал, была его заслуга. За кулисы пришли девушки и пригласили «артистов» на праздничный ужин в районную столовую.
Ребята до этого уже договорились отметить женский день своей компанией, и на вечер к работникам ГОРПО согласился пойти только Михаил. Он хорошо помнил одну из девушек, она даже нравилась ему. Михаила посадили с Лерой, так звали девушку, попросили что-нибудь почитать, и он снова на какое-то время оказался в центре внимания. Потом его забыли. За столом стало безразлично шумно, никому не было дела ни до женского дня, ни до вечера, ни до Есенина, а тем более до Михаила. Даже Лера на какое-то время забыла о госте. Михаилу стало жалко себя, и он нерасчётливо выпил подряд три почти полных стакана. А потом вдруг осознал себя где-то меж пивных бочек. Он прижимал к стене Леру и целовал её в губы. Потом он плакал на груди у буфетчицы тёти Муси и, кажется, тоже пытался целовать её, окончательно потеряв себя, очнулся среди необъятной перины. Он лежал на высоко взбитой подушке вверх лицом. Подушка была влажной и горько пахла. Утробный этот запах ощущал он на лице и на руках, всё вокруг казалось липким, грязным.
Вдруг он разом узнал и потолок, и маленькую комнатку в два окна, и берёзу за ними, и куст черёмухи, облепленный снегирями. Он узнал свою комнату в маленькой родительской квартирке по Вокзальной улице.
Вошла Лера, и он крепко закрыл глаза, прикинувшись спящим. Она по-хозяйски что-то стала передвигать в комнате, потом принесла таз и принялась мыть пол, вроде бы стараясь не так сильно шуметь и в то же время желая, чтобы Михаил проснулся. Он следил за ней через смеженные веки, не понимая, зачем она тут, и неожиданно понял, что тут давно живут другие люди.
Михаил ощутил, что по вискам его катятся слёзы, они накапливались где-то в самых уголках глаз и скатывались по вискам за уши.
Лера перестала возить по полу тряпкой. Выпрямилась, гибкая в талии, вытерла руки передником, повязанным поверх явно чужого халатика, спросила удивлённо:
– Ты чё, жених?
– Жалко…
– Кого?
– Дом этот.
– Ты чё пьян, что ли?
– Пьян, – грубо ответил и отвернулся к стене.
– Похмелися, – просто сказала Лера.
– Ты где спала?
– С тобой, что ли?! Ты вон тут разрисовал всё в честь Восьмого марта, – тоже грубея, выпалила Лера и, согнувшись, зашаркала тряпкой.
– Ты чего злишься? – примирительно сказал, повернувшись к ней лицом. И уже весело: – А где я, Лер?





