Читаем Короткометражные чувства онлайн бесплатно


Короткометражные чувства

Александр Иличевский отзывается о прозе Натальи Рубановой так: «Язык просто феерический, в том смысле, что взрывной, ясный, все время говорящий, рассказывающий, любящий, преследующий, точный, прозрачный, бешеный, ничего лишнего, — и вот удивительно: с одной стороны вроде бы сказовый, а с другой — ничего подобного, яростный и несущийся. То есть — Hats off!» Персонажей Натальи Рубановой объединяет одно: стремление найти любовь, но их чувства «короткометражные», хотя и не менее сильные: как не сойти с ума, когда твоя жена-художница влюбляется в собственную натурщицу или что делать, если встречаешь на ялтинской набережной самого Моцарта. А может быть просто стоит перенестись в юность и встретиться со своей душой, экс-возлюбленным и странным ангелом?.. Высочайший эмоциональный накал, блистательная языковая игра, подлинность чувств, тонкая ирония — каждый найдет в книге Рубановой что-то свое.

Наталья Рубанова

Проза / Современная проза
<p>Наталья Рубанова</p><p>«Короткометражные чувства»</p>ThankYou.ru: Наталья Рубанова «Короткометражные чувства»

Спасибо, что вы выбрали сайт ThankYou.ru для загрузки лицензионного контента. Спасибо, что вы используете наш способ поддержки людей, которые вас вдохновляют. Не забывайте: чем чаще вы нажимаете кнопку «Благодарю», тем больше прекрасных произведений появляется на свет!

<p>КОРОТКОМЕТРАЖНЫЕ ЧУВСТВА</p><p>Мать-героиня</p>

Пять звуков притупляют слух.

Дао дэ цзин

Перед абортами она перечитывала «Москву-Петушки». Особенно нравилась ей глава «Храпуново-Есино» — та самая глава на девяностой странице вагриусовского издания, облитого много лет назад пивом. «Все пили, запрокинув голову, как пианисты…» — прочитала она, улыбнувшись чему-то; на этой самой улыбке ее и позвали под нож.

Из больницы она выходила, как расстрелянный воробей, растерянно сжимая в руках двести полос формата 70x90/32 — очень удобного, кстати, формата — и покупала шоколад да шкалик коньяка, оставляя антибиотик на вечер. Но «Дао, которое может быть выражено словами, — как она все еще помнила, — не может быть настоящим Дао». Или Имя. Или множество других вещей и явлений, ей знакомых и не.

Понимая, будто третий нож — лишний, она ничего не пересчитывала, а только снова перелистывала страницы: в том необыкновенном пространстве Митрич верещал свое, уже классическое «И-и-и…». Ей тоже хотелось вот так, вслед за ним: «И-и-и!», потом «У-у-у!», потом «А-а-а!!!!!!» — но так не могла.

На такси — после шкалика V.S.O.P. — не осталось. В метро было как обычно; она вообразила фантастичную картинку — кто-то встает, уступая ей место, а через какое-то время даже подумала, будто вот он, этот парень…

В это время видавший виды дамский круп в чем-то цветастом обогнал ее и самодовольно шлепнулся на сиденье, едва не испортив воздух в спешке.

Она закрыла глаза и попыталась представить фрак, бабочку и рояль. Черно-белый изыск не только в исполнении. Пингвина, так и не научившегося летать.

Ей никогда особенно не нравился «Исламей» — просто техничная штучка; просто интересные мелодии; и вообще — слишком спортивно. Собственно, исполнение не вдохновило ее и тогда. Но, по большей части, было всего лишь досадно, что все превращается в очередную «Санта-Барбару», а чужие человечьи детеныши, бегающие по улицам, не вызывают ничего, кроме недоумения.

Она держалась обеими руками за поручень, флегматично ничего не изображая. Чьи-то локти, туловища и ноги задевали ее, чей-то запах резко ударял в нос, чьи-то голоса пытались заглушить гротескный набор нот, звучавший в ране: теперь рваная музыка появилась и в хрупком пространстве тела физического.

Она снова открыла книжку, прочитав про каркающих ерофеевских ангелов, вымя и херес. И упала.

…«Пингвин» снился ей до с амой даты, тупо высеченной после тире на сером камне, заросшем травой, а потом засыпанном снегом. Будто бы сидела она-вся-не-она за роялем и бесшумно трогала клавиши, которые, если… могут озвучить рахманиновскую ми-бемоль-мажорную прелюдию. В этот момент дверь со скрипом улыбнулась, и вошел он — в синей своей рубашке с коротким рукавом — и как-то по-хозяйски, слишком запросто, поцеловал, заставив задрожать серебряную фенечку в ложбинке ее шеи. Приоткрыв веки, она заметила, слегка смутившись, что только один глаз у него закрыт, что он за ней как будто смотрит…

Потом, после сна этого, долго не хотелось возвращаться в реальность. Увы? К счастью? — она ничего больше не умела — только егои музыкумогла, да еще разве на роликах по Воробьевым — лет тысячу назад.

Его «Исламей» завершал концертный сезон, а она медлила зайти в артистическую. Он вышел в курилку сам, будто почуяв что-то — ей, во всяком случае, всегда слишком хотелось верить в его чутье.

Окликнул.

Улыбнулась — трогательно-вежливо; в глазах онемеченные слова застыли. Он казался холеным и уставшим. «Ему пойдет седина», — подумала она, представив на миг постаревшего солиста, никогда толком не прислушивавшегося к ее игре в их ансамбле. Этот вид исполнительства — игра в ансамбле — был ему предельно чужд. Перед секундой всегда — прима, секунда всегда — диссонанс (особенно — резкая для чьего-то уха, привыкшего к классическим гармоническим оборотам, секунда малая; а в их ансамбле — как раз малая, м.2). «Ёжик голодный по лесу идет, цветов не собирает, песен не поет» — так на двух нотках учили ее в детстве отличать секунду малую, звучащую резко-узко-б ольно, от большой — более широкой и «коммуникабельной» по отношению к ближайшему благозвучию терций и других консонансов: с большой секундой (б.2)ассоциировался «сытый ежик», как раз цветы собирающий и песенки поющий… Но ей всегда больше всего нравились септимы да тритоны, запрещаемые в дикие времена ц ерковкой как «бесовские», и аккорды с расщепленными терциями, а еще — параллельные квинты. Много позже ЦМШ, уже в консе, она долго спорила с профессором по композиции; впрочем, своей «техники» изобрести ей так и не удалось: она просто была немного талантлива(нет ничего ужасней) и легка на подъем, а он…

Пальцы, одинаково легко выигрывающие как всевозможные трели в пьесах французских клавесинистов, так и откупоривающие не- и дорогие бутылки или трясущие ее за плечи, — теребили пуговицу рубашки под бабочкой. «Ерунда, из зала не видно», — он нагнулся и поднял пуговицу.

Курили, смеялись, говорили о Стравинском: она как раз поигрывала его «Пять пальцев» — Восемь легчайших пьес на пяти нотах.

«Ну, мне пора», — перед третьим звонком ушел.

Она сидела в четвертом ряду. Ломило виски, горели щеки, а пульс…

Тчк: если бы Бунин, героиня непременно покончила бы с собой, а герой застрелился (возможны варианты).

Однако не Бунин. Однако хотя пианист и продолжает «обыгрываться», девочка наша все равно погибает: от той самой пресловутой тоски, существовавшей всегда — до и после «Темных аллей». Однако качественный состав тоски не изменился, несмотря на прокрустово ложе требований эпохи к человеку — «холодному термоядерному реактору, излучающему и поглощающему лептонную плазму», прочитала она где-то.

Под подушкой у нее лежала «Москва-Петушки», много лет назад облитая пивом. На 93-й странице было подчеркнуто: «Все пили, запрокинув голову, как пианисты».

«Она всегда улыбалась, споткнувшись об это», — подумал он и, закусив губу, посмотрел за окно артистической: там, на улице, сам не зная куда, шел да шел себе никчемный летний дождь.

<p>ЛЁРА</p><p>Записки на туалетной бумаге</p>

Я рос счастливым, здоровым ребенком…

Б. Б. Н., «Лолита»

ЛёРА… Солнце моего бога.

Нет, кончик языка не совершает, как писал классик, пути «в три шажка вниз по нёбу»: ведь у тебя два шажка,Л"e-РА, хотя ты и была Л"e, просто Л"e — «грех мой, душа моя». [1]Но на нимфетку не тянешь, богомерзкая Л"e,отвратительнейшая де. [2]Я устал от тебя смертельно: последнее время ужасал уже один твой вид, а дотронуться, а коснуться твоих щек или ушек и подавно оказывалось невмоготу.

Л"e-РА: непонятная, непостижимая, ненасытная. Же?.. Де?.. Иногда ты напоминала заблудившегося в подвальных лабиринтах подростка, запертого там высокоморальными ро [3]«для вразумления»: из лучших, разумеется, побуждений. Но сколько бы я ни сажал тебя в клетки, ты всегда удирала. Нагло тряхнув пепельно-серыми… [4](о, последнее время я их ненавидел. Как и твою серую юбку, омерзительно узкую. Как и… да что говорить! Твоя идиотичная, болезненная любовь к пепельным оттенкам, приводившая тебя, Л"e, в серый восторг, меня бесила… Но сама ты серостью, увы, не была, увы).

Увы?!.. Не была?!..

Сейчас-то кажется, будто время от времени — периодами — я действительно тебя ненавидел: ты, Л"e, была ведь немного «того» и сама это понимала. [5]Однако признание уродом собственного уродства — чудо, и я, конечно, терялся. Мне часто оказывалось слишком тяжело в тебя, так скажем, «въехать». «Врубиться», если использовать ихязык… Да, именно так: «въехать», «врубиться», потому как понять [6]то, что ты вытворяла, мой мозг отказывался. Черт, черт, черт!.. Когда я начинал говорить, ты, Л"e, надевала любимую масочку, невинно-дерзкую такую, и шелестела: [7]«Слётов, уймись, а?» Да видела ли ты хоть что-нибудь за проклятыми красками? Серые твои одеяния всегда были заляпаны; от серых волос всегда пахло серым [8](да-да, именно так), а из кармана всегда торчали — зачем? может мне объяснить кто-нибудь, нет? — куски чертовой серой бумаги!

Твоя небрежность, Л"e… Твой идиотизм… Дао Винни-Пуха и всех-всех-всех наших чудо годностей, они же «рай в шалаше».

Л"e-РА! Солнце моего бога! Два шажка по небу: оставим же классика с его «нёбом»…

Зеркала ненавидела. У нас под конец только одно и осталось, в ванной — треснутое, темное, всегда занавешенное, будто в доме покойник (и к этому япривык). Ты никогда в него не смотрелась, Л"e: действительно, зачем — ты ведь зеркала ри-со-ва-ла, ну не смешно ли — рисовать зеркала?!..

И каждое… Черт, но что я понимаю в твоих картинах?! Ты изображаешь то, чего нет. Плюс — сладчайшая музычка! — включаешь Шнитке и Шёнберга (прочитал на первом диске). Еще — Хиндемита с Сати (прочитал на втором диске и записал четыре фамилии в ежедневник). Дерьмо, все — дерьмо… Но ты постоянно слушаешь их:Шнитке, Шёнберга, Хиндемита, Сати. Запираешься. Дерьмово! Как все дерьмово! В такие минуты я не представляю, насколько больше шансов у картины твоей быть написанной, чем у вен — быть вскрытыми… Что делаешь ты, богемная сука, чем занимаешься, возлюбленная моя?

Молчишь. Всегда молчишь.

А в зеркалах отражались, как ты, Л"e, объясняла мне, убогому, «убитые людьми звери, убитые людьми люди, убитые людьми миры»: я ничего не видел. [9]«У тебя другая оптика, Слётов», — усмехалась ты: что я мог возразить? Мне-то, по правде, казалось, будто ты, Л"e, не написала ничего стоящего. То есть вообще ничего, понимаешь? И я не представлял, кто бы вдруг захотел купить чертову мазню! И если раскиданные по холсту части тел, изувеченные скрипки и горящие клавесины, облака в разрезе (!), глиняные зеркала и юродивые — искусство, то… Ладно.

Когда из мастерской в коридор просачивались все эти шнитке, — душераздирающие шнитке,— ужасные! — мне хотелось выломать дверь. Онемечить пространство, отнимающее у меня мою Л"e. Изрезать картины, сломить, сломать, убить мою Л"e… Мою единственную Л"e…

Ты часами играла на губной гармошке: я плохо разбираюсь в стилях (потом, когда ты ответила на мой вопрос, я записал кантрив ежедневник). Часами сидела, глядя в одну точку. Ты, Л"e, возможно, находилась «в образе», который должен был отразиться в очередном «шедевральном» зеркале.

Когда же ты откладывала гармошку, мне казалось, будто и губы у тебя серые!

Тебе было, в сущности, наплевать на тряпье: ты не являлась «правильной женщиной», так скажем, с точки зрения «среднестатистического обывателя-самца», как любят выражаться иные ушибленные на голову феминистки (хм, но кто тогда я, если не самец-обыватель? кто?): «Я не хочу никого обслуживать, Слётов». А еще ты, Л"e, частенько разгуливала по дому без одежды — помнишь? Не могу сказать, будто мне совсем уж это не нравилось, и все же прикрываться следовало почаще: в квартире плохо топили.

Однако… на выход, Л"e! На подиум нашего гнездышка, далекая возлюбленная! Ведь у тебя, модели: серые брюки (3 шт.), серая юбка (1), серый свитер (4), серый халат (2), серое платье (1), серый плащ (1), серое пальто (2), серые чулки (5)… — сбрасывай! [10]И не то что у тебя не водилось ничего другого, нет-нет: я не скупился, я как раз хотел отдать всё…Но ты, вот именно ты, «во всем» и не нуждалась, по-прежнему предпочитая — цитирую тебя же — «минимализм элегантного цвета» (записал в ежедневник). Боюсь, даже ярко-желтый тут же стал бы серым, надень ты что-нибудь «веселенькое»: а не серыйли воровал краски у когда-то мира? Не серыйли волкукрал тебя? Черт! Я действительно не знал! Господи…

Я не сумасшедший. [11]

А иногда, Л"e, признаюсь, я думал, будто вообще — вовсе — не знал тебя. Никогда. Слишком часто ты казалась чужой. Посторонней. Даже, может, потусторонней. Да, все просто: ты не от мира сего, да, да, да, но — сорри! — как-то. Месяца. Полтора. Ты. Спала. Одна. В своей. Мастерской. Не позволяя. Даже. Дотронуться. До. Тебя. Рассуждала. О. Фригидности. О. Том. Что. Постель. Вызывает. В. Тебе. Ужас. Отвращение. И. Что. Тебе. Позарез.Нужно. Заняться. Творчеством.Оно. Типа. Твой. Наркотик. Без. Него. Ты. Типа. Погибаешь. [12]

И — браво! — ты совсем не расположена меня видеть. И — бис! — просишь оставить тебя одну.

Одну, одну-у-у!!

Ты на полу. В тонких серых чулках и поясе: больше ничего нет. Ты, Л"e, такая манкая! Но я удержался. И прикрыл дверь. Даже уехал на выходные! А когда вернулся, застал тебя с какой-то натурщицей. Ты редко рисовала людей, а тут — обнаженная девица в интерьере: кувшин, виноград, кальян… Довольно п ошло. Девица, слегка прикрытая пепельным шелком и сигаретным пеплом: ты рисовала ее, Л"e, подумать только!

Меня ты встретила чересчур ласково, как бы извиняясь за постороннюю; были «ужин» — пельмени: конечно, ты не могла запомнить, что их нужно бросать в кипяток, а не в холодную воду. Смеясь, Л"e, ты кормила меня с вилочки слипшейся массой; ел я с омерзением, но улыбался. Я ведь был счастлив, Л"e!

За что я терпел все это, скажет мне кто-нибудь, нет? За что, ради чего отказался от другой, привычной жизни — по-че-му? Разве можно любить тебя, Л"e?! Женщина ли ты?

Похожие книги