Читаем Корделия онлайн бесплатно


Корделия

  (настоящая фамилия — Леонтьев) — прозаик, драматург. По образованию — офицер-артиллерист. В 1883 г. вышел в отставку и занялся исключительно литературным трудом. Внучатый племянник скульптора Петра Клодта (автора Аничкова моста в Петербурге, памятников святому Владимиру в Киеве и Крылову в Летнем саду)    

Иван Леонтьевич Леонтьев-Щеглов

Проза / Русская классическая проза
<p>И. Л. Леонтьев (Щеглов)</p><p>Корделия</p><p>(Страничка жизни)</p>

Мне кажется, как будто эта леди — дитя мое, Корделия…

Шекспир. Король Лир
<p>I</p>

…Как сегодня вижу: низкий, холодный и полутемный зал, мы — все ученики драматической школы, восемнадцати- и двадцатидвухлетние юноши, ютящиеся на расставленных перед профессорским столом стульях; вправо от нас, на диване, небольшая робкая кучка учениц и, наконец, за столом, он сам — пресловутый «Пепочка Добродеев» — импровизированный профессор дикции и драматического искусства, с обычной приторно-снисходительной улыбочкой на своем свежевыбритом менторском полнолунии.

— Госпожа Нейгоф! — выкликивает «профессор».

К столу подошла высокая, изящная брюнетка с профилем Дианы и тонкими, точно точеными руками.

— Вы что приготовили?

— Первый акт «Короля Лира»… Корделию! — чуть слышно прошептала брюнетка.

В стульях и на диване между ученицами произошло заметное движение. Выбор такой невыигрышной и в то же время первой роли со школьной точки зрения казался наивным и вместе дерзким. Сам господин профессор дикции и драматического искусства смерил юную дебютантку через очки недоумевающим взглядом и, приняв из ее дрожащих рук маленький томик, с полуулыбкой, точно обращаясь к больной девочке, проговорил:

— Извольте-с… — и развернул книгу.

Мы все злорадно переглянулись и насторожили уши. Я, сидевший к последнем ряду, хотя и был поражен красивой строгостью, отмечавшей все черты и движения дебютантки, но, сознаюсь, тоже не мог освободиться от чувства сомнения и некоторой неприязни, присущей в такие минуты большинству театралов.

Не прошло, впрочем, и десяти минут с начала экзамена, как все мое театральное злорадство растаяло быстрее снежного хлопка: я был изумлен, восхищен… почти влюблен.

У ней был нежный, милый, тихий голос —Большая прелесть в женщине… —

выразился Лир о Корделии. К этому определению мне остается только добавить, что у г-жи Нейгоф были большие, черные глаза, глядевшие зорко, как маяки, и какое-то неуловимое благородство общего тона, резко отделявшее ее от прочих учениц; скандовавших стихи буднично и неодушевленно, точно прописи. С первых строк роли:

Я так несчастна…Моя любовь не скажется словами.Я, государь, люблю вас так, как мнеМой долг велит — не больше и не меньше… —

с первых же строк, произнесенных мягким, грудным, немного слабым голосом, точно светлый дух шекспировской Корделии невидимо прошелестел между нами — до того правдиво и задушевно прозвучал этот вызов… И чем далее, тем обаяние росло все более и более. Я тогда не давал себе отчета — было ли то проникновение истинного таланта, или просто случайное совпадение настроения с изображаемым типом, — для меня, двадцатидвухлетнего, юноши, в ту минуту было ясно одно; что передо мной стоит необыкновенно прекрасная девушка, которая говорит необыкновенно прекрасным голосом необыкновенно прекрасные стихи… Мало-помалу я очутился совершенно во власти этого голоса и этих стихов… Низкий и полутемный зал вдруг посветлел и широко раздвинулся; учеников и учениц уже нет, а это — все придворные кавалеры и дамы, составляющие королевскую свиту, и я с удивлением замечаю, как на профессорской лысине Добродеева сверкает великолепная корона и он сам уже не Пепочка Добродеев, монотонно подающий свои реплики, а седобородый и строптивый Лир, громящий с высоты трона бедную Корделию. А ни в чем не повинная, опечаленная Корделия стоит тут же, около трона, и, обливаясь слезами, прощается с сестрами:

Заботьтесь об отце:Его вверяю вам я… —

умоляет она.-

Но если б онМеня любил, ему бы я нашлаПриют, быть может, лучший…

Тут уж я ничего не различаю, потому что слезы застилают мне глаза… Но вот по зале проносится одобрительный шепот, и я просыпаюсь от моего театрального сна… Госпожа Нейгоф кончила и, трепещущая, раскрасневшаяся, стоит перед господином профессором в ожидании решения своей участи. Господин профессор — иезуит каких немного — не торопясь снимает золотые очки, аккуратно закрывает книгу и тоном, каким безучастные прокуроры дают свои заключения, произносит:

— Вы очень и очень недурно декламируете стихи… Я не впаду в преувеличение, если скажу, что у вас есть задатки. Скажу более, я даже уверен, что путем неустанной практики, путем изучения высоких образцов и строгой работы над собой вы можете прийти к весьма солидным результатам. Повторяю еще раз — вы премило прочли Корделию, премило, — слюбезничал Добродеев, возвращая «Корделии» книгу и давая тем понять, что экзамен кончился.

— Merci, — опять чуть слышно прошептала Нейгоф, опустила растерянно руку в карман за платком, выронила портмоне и окончательно сконфузилась. В мгновение ока я очутился около нее и поднял портмоне. Она мягко улыбнулась, поблагодарила и вскоре исчезла из залы так же незаметно, как сначала появилась. Но впечатление, оставленное ею, было неизгладимо, и с той минуты, как она ушла, для меня пропал всякий интерес к дальнейшим драматическим испытаниям.

Равнодушно внимал я, когда к столу подошла маленькая стриженая ученица, прозванная в школе «лысым зайцем», и торопливо, почти одним духом прошепелявила знаменитый монолог Иоанны д'Арк: «Простите вы, холмы, поля родные!» Равнодушно лицезрел я, вслед за «лысым зайцем», пушкинскую «Русалку», воспроизведенную с огромным турнюром и резким польским акцентом некоей г-жой Вильчинской — напудренной дамой, находящейся в разводе с мужем и ревновавшей к лаврам Федотовой и Ермоловой. То же похвальное равнодушие сохранил я и в последовавшей затем «сцене у фонтана», разыгранной с настойчивым ударением на о и притоптыванием каблуками в сильных местах, с тою же г-жой Вильчинской, Кузьмою Блошенко, двадцатидвухлетним донским казаком, прибывшим с Дона с предвзятою целью — «насобачиться театральному действию», как он сам благодушно признавался в товарищеском кружке.

Но чаша моего терпения, наконец, переполнилась, когда на сцену появился мой сосед и однокурсник Меморандов, имевший слабость изводить публику бесконечными отрывками из шекспировских трагедий. Это был уже немолодой человек, чрезвычайно высокого роста, с превосходными усами, но совсем без бровей, безнадежно бривший свой подбородок, чтоб сохранить посильную иллюзию в ролях «первых любовников». Читал он раздирающе монотонно, с какими-то необъяснимыми подчеркиваниями, почерпнутыми им у одного немецкого трагика, которого ему случалось видеть в ранней юности. На этот раз Меморандов рапортовал монолог Отелло перед венецианским сенатом. В моих ушах до сих пор отдается это уныло однообразное гудение:

Она меня за муки полюбила,А я ее за состррраданье к ним…

Что еще более меня возмущало в данном случае — это отношение Добродеева. Другой на его месте при подобной декламации вскочил бы со стула, хлопнул книгой и бог знает чего бы наговорил, а он — как ни в чем не бывало — снимет и протрет не торопясь свои очки и со своей, обычной улыбочкой промямлит: «Я погрешил бы против истины, если бы стал утверждать, что ваша дикция вполне совершенна. Но это, однако, не отнимает у меня права надеяться, что путем неустанной работы и научения высоких образцов вы со временем достигнете той точки, когда»… и т. д., и т. д.,- словом, очевидной бездарности почти то же, что и бесспорному дарованию. Правда, благодаря этой дипломатической манере он завербовал себе много поклонников и еще более поклонниц, по преимуществу дутых самолюбий, щекотливых к малейшему намеку на обличение; но зато бедное искусство оставалось при пиковом интересе. В особенности мне было обидно за талантливую Нейгоф. Вот кого, казалось мне, следовало отличить, ободрить, согреть сочувственным словом — дарование тут просвечивало явно, само собой… Даже Миша Толоконников, тот самый Миша Толоконников, который, случайно прочитав шекспировского «Гамлета», глубокомысленно поведал нам, что, «на его взгляд, это положительно недурная штука!», и который считался в школе образцом узколобия и бестолковщины, даже тот почувствовал чтение Нейгоф.

— Вот это дак так!.. — шепнул он мне на ухо, дабы не возбудить злословия соседей. — Есть что-то, понимаешь, эдакое… ну, ты меня понимаешь?

Я, разумеется, его понимал; ничего не понимал только почтеннейший Добродеев, который и процедил вместо теплого напутствия свое казенное: «Очень мила».

О, я весь горел теперь желанием еще раз скорей увидеть эту таинственно скрывшуюся Корделию и высказать ей мой юношеский восторг.

Я жил в то время на Петербургской стороне и совершал мое путешествие к центру города, где помещалась школа, в коротеньком пузатом дилижансе, слывшем под прозвищем «кукушки» и являвшемся в страдную пору мокропогодицы и разводки мостов настоящим благодеянием. Дело было осенью, мокротень стояла убийственная, и по окончании занятий я отправился к Дворцовой площади, к месту стоянки спасительных «кукушек».

Каково же было мое удивление и вместе с тем радость, когда в глубине полутемной «кукушки» я различил знакомую стройную фигуру… мою таинственную Корделию. В бархатной, ловко стянутой шубке, хорошенькой бобровой конфедератке, надетой чуть-чуть набок, изящная, щеголеватая, гордо цветущая, она, казалось, все освещала вокруг себя: и скучливый пасмурный день, и убогую внутренность дилижанса, и двух коричневых старушек с узлами, примостившихся у самого входа…

Нейгоф меня узнала, и мы очень скоро разговорились. Первым делом я, разумеется, выразил г-же Нейгоф мое искреннее восхищение по поводу ее превосходной декламации. Слушая мои восторженные похвалы, она очень мило волновалась и по окончании восторгов тревожно вскинула на меня свои чудесные черные глаза.

— А как вы думаете, скоро поставят «Короля Лира»? — спросила она. — Мне хотелось бы поскорей выступить на сцене… ужасно хотелось бы поскорей!..

Я был умилен этой женской наивностью и деликатно намекнул ей, что осуществление ее желания мыслимо лишь в очень отдаленном будущем, так как средства нашей школы позволяют ставить лишь небольшие отрывки пьес и то таких, которые не требуют особенной обстановки.

Нейгоф это известие явно огорчило и, как видно, немного раздражило.

— Вы знаете, ведь я была сначала на курсах пения, — заговорила она детски-обиженным тоном, — у Корси… У меня очень недурное контральто… Я ведь только оттого и вышла, чтобы перейти в драму. Мне это посоветовала Надежда Николаевна… Синеокова… Она положительно уверена, что я здесь скорее чего-нибудь добьюсь. Вы не знаете разве Синеоковой?

— Нет, не знаю.

— Известная любительница… Ее в Петербурге все знают. Она в прошлом году играла в пользу каких-то слепых «Нищие духом» и произвела просто фурор. Я не видела, но говорят, что просто удивительно. Вот Надежда Николаевна мне и посоветовала перейти в ваш кружок. Как вы думаете, это хорошо, что я перешла?

Я, разумеется, стал уверять ее, что она не могла ничего лучшего придумать, как перейти в драму, так как ее чтение Корделии обличает в ней недюжинный талант; но в то же время не счел нужным скрывать настоящее положение дел: кружок существует всего третий год, членов немного и средства школы крайне скудны. Кроме того, директор и основатель «Кружка друзей театралов» Авенир Васильевич Неупокоев держится исключительно старинного репертуара и этим отвлекает от спектаклей платную публику; вообще, человек совсем непрактический, помешанный на французском репертуаре и слепо доверяющий во всем своему приятелю и однокашнику Петру Ивановичу Добродееву. Петр же Иванович или, как его окрестили ученицы школы, «Пепочка» уже по самой своей комплекции мало расположен к движению, и вот отчасти причина, почему за три года дела кружка так мало продвинулись вперед. Впрочем, Пепочка взялся за профессуру исключительно по добродушию и из приязни к Неупокоеву, так как по официальному положению он отставной интендантский майор и упражнялся на подмостках лишь в ранней молодости.

— Во всяком случае, — утешил я ее, — «Кружок друзей театралов» — учреждение далеко не бесполезное, потому что ученические спектакли собирают прессу и литераторов, и мало-мальски выдающееся дарование имеет все шансы быть замеченным. Конечно, и здесь не без интриг, но где их не бывает! — заключил я меланхолично, накануне еще обойденный главной ролью в предстоящем спектакле.

— Каким же образом вы попали в этот коварный кружок? — улыбнулась Нейгоф.

Я тоже улыбнулся.

— Просто… по объявлению в газетах прочел как-то, что в городе Санкт-Петербурге в такой-то улице, в таком-то доме изготовляют превосходных актеров, и, как только прочел, сейчас же бросил гимназию, отца и матерь и прилепился к искусству…

— А вы сами не петербургский?

— Нет, я южанин, керченский уроженец… Родители, разумеется, были против такого шага, как все родители; в особенности отец — тот совсем на меня ожесточился: хотел чуть ли не проклясть… Если бы не помощь матушки, так я бы мог очутиться совсем в безвыходном положении!..

Моя спутница подняла на меня большие, удивленные глаза.

— И вы все это перенесли из любви к театру?

— Вдвое бы перенес, если бы это было необходимо, чтоб поступить на сцену… Театр в настоящее время для меня все — вся цель, вся радость жизни. Вам, конечно, может быть, покажется странным, что ради театра я отказался, так сказать, от семьи и от материального благополучия; но вы не поверите, какая это непреодолимая страсть — страсть к театру… это вроде… как склонность к вину!..

— Нет, это мне не покажется странным, — задумчиво заметила Нейгоф, — я сама часто спорю с maman по этому поводу…

И разговор побежал еще быстрее, еще сочувственнее. Судьба явно покровительствовала нашему сближению, потому что в дилижансе на этот раз не было никого, кроме двух помянутых старушек с узлами. Коричневые старушки витали всецело в области жареного цикория и лампадного масла и нимало не мешали нам витать в области искусства. А «кукушка» тряслась себе да тряслась, дождь слезился по дребезжащим стеклам, и под шумок этой немолчной дорожной музыки так хорошо говорилось, так славно чувствовалось… Очнулись мы уже далеко за Николаевским мостом, то есть, собственно говоря, очнулась г-жа Нейгоф. Оказалось, ей давно пора было выходить.

— Нет, вы скажите мне совершенно серьезно: действительно у меня Корделия вышла недурно? — переспросила она, опускаясь на подножку дилижанса.

— Удивительно!

— Merci… — она пожала мне руку и назвала свой адрес. — Заходите как-нибудь к нам… Maman будет очень рада!..

<p>II</p>

Похожие книги