Читаем Конец мелкого человека онлайн бесплатно


Конец мелкого человека

Этот рассказ-повесть написан Леонидом Леоновым в декабре 1922 года, впервые опубликован в журнале «Красная новь», 1924, № 3. В многочисленных критических отзывах о повести указывалось на связь Леонова и Достоевского, преемственность идейно-художественного мира, общность образности и стилистики. Развернутую характеристику произведения дал А. Воронский, отмечавший, в частности: «В ней (т. е. в повести) много есть от хорошо известных излюбленных мыслей и рассуждений Достоевского, но Леонов впервые показал гибель и распад старой интеллигентной подворотни дней революции, он ввел нас в паноптикум "мозга" страны. Образы Лихарева, Елкова и других хотя и навеяны Достоевским, но правдивы, художественно верны и убедительны. В частности, художник подвел черту и нашей российской интеллигентной достоевщине, хотел он того или нет» (А. Воронский. Литературные портреты, т. 1, 1928).Говоря о значении этой повести в дальнейшей эволюции Леонова-писателя, Д. Горбов подытоживал: «Мелкий человек, о конце которого сообщает повесть, в действительности не умер. Он воскрес в следующих произведениях Леонова, — воскрес, стал центральным и усложнился в своих индивидуальных выражениях» (Д. Горбов. Поиски Галатеи, с. 165).

Леонид Максимович Леонов

Проза / Советская классическая проза
<p>Леонид Леонов</p><p>Конец мелкого человека</p>I

Поздним вечером одной зимы, когда, после долгих и бесплодных поисков какой-нибудь пищи, тащился он домой бесцельно, встречен был им неожиданный человек с лошадиной головой под мышкой. Федор Андреич на месте остолбенел при мысли, что именно ему в конце концов суждено, быть может, стать счастливым обладателем упомянутой головы.

Небывалым прыжком, тяжко дыша и размахивая руками, подскочил он к неожиданному тому человеку, чтоб с разбегу предложить ему за голову мильона полтора-два. Но, очевидно, парабола прыжка была так невероятна, а вид Федора Андреича так свиреп, что неожиданный человек тот немедленно выбросил лошадиную голову в снег и, как бы с шипеньем, пустился бежать от огромного и взъерошенного человека, каким в снежном сумраке представился ему Федор Андреич. Бегал он неплохо, даже удивительная для того времени резвость была у него в ногах, — скоро и совсем исчез он в густой копотной мути завечеревшего переулка.

Федор Андреич добросовестно проводил его недоуменными глазами, а потом потуже запахнул старое свое, среднего цвета, пальтецо, подобрал лошадиную голову и, прижимая ее к себе, побежал тяжелым, гулким бегом в обратную сторону. Без особого греха можно было бы сказать, что бежал он вприпрыжку даже, если бы не противоречило это представлению нашему о наружном виде и о внутреннем состоянии Федора Андреича.

Был в отца — крутоват Федор Андреич, — был, ибо с некоторых пор вся его грузность внезапно пропала, уступив место даже чрезвычайной худобе, а жировые вместилища на щеках повисли смешно и необыкновенно жалко над немытым воротником; характернейшей чертой тогдашних настроений Федора Андреича было полное, в наружности и мыслях, пренебрежение к благообразию. Росту он был выше среднего, особых примет не имел, а просто всем видом напоминал того дикого бесполезного в конце концов медведя, о вымирании которого никто не думал, никто не плакал в ту лихую пору.

Лишь остановившись у двери своей, отдышался он первым делом, а потом постарался во мгле длинного лестничного проема, шахтой уходящего вверх, разглядеть голову, приобретенную им так счастливо и неблаговидно. Голова оказалась уже ободранной, и одного в ней глаза совсем недоставало, а другой ледяным, равнодушным зраком наблюдал высокое плечо нашего Федора Андреича.

На мгновенье задержалась тут у него неладная мысль, что ведь голову-то мог бы съесть и сам тот неожиданный и пугливый человек из Мухина переулка, но это продолжалось именно не более одного мгновения. Вслед за тем внутренний голос шепнул Федору Андреичу, что ничего безнравственного в подобном способе добывания пищи нет, да и быть не может, ибо не только глупо, но и вредно голодному разбираться в моральности своих поступков. Потому-то по приходе домой сразу и принялся Федор Андреич за варку головы без всяких самоупреков и угрызений совести.

Тут и сказалось прирожденное неуменье Федора Андреича и сестры его обращаться с лошадиными головами. Во-первых, не был положен в котел лавровый лист или другое что-либо пахучее. А во-вторых, улучив подходящую минутку, когда сестра вышла ненадолго, кинул он на глазомер горстки полторы соды в котел, в видах экономии пары-другой поленьев, так как сода весьма способствует быстрому развариванию совершенно твердых предметов.

Сода была уже непростительным промахом. Получилась в котле этакая лошадиная каша дикого цвета и мыльного запаха, да и голова-то, в довершение всего, оказалась с душком, впрочем, Федор Андреич и сестра его ели с таким удовольствием, что только потом обратили внимание на вкусовую причудливость блюда. И потому, в меру посмеявшись необычайности ужина, они провели остаток вечера в беседе, наполненной воспоминаниями.

После беседы Елена Андреевна прилегла часика на два в своей комнатушке, не раздеваясь: стоял на квартире у них зверский холод, а в три нужно было ей идти занимать масляную очередь. Были-то жестокие в смысле масляном и хлебном времена.

Вслед за ее уходом и произошел с Федором Андреичем припадок. Во время сна стал у него в груди пошевеливаться дикий хрип, и в привычной тоске налетевшего смерчем удушья медленно похолодели концы пальцев. Его разбудило собственное же дыханье, рвавшееся знойно и бешено, как через барьеры обезумевший конь. Федор Андреич рывком раскрыл глаза и не увидел окна, синеющего ночью.

Мрак висел в комнате острой, ясно ощутимой пылью. Потому-то стало его дыханье клокочущим и быстрым, как дым, пробегающий в широкий дымоход при хорошей буревой тяге.

Сперва показалось, что правой стены в комнате нет, а вместо нее длинный, пугающий черным коридор. Федор Андреич мучительно пошарил там обострившимся взглядом, и, когда наткнулся взгляд его на нечто, пошевелившееся спиной, больно и сильно укололось сердце о знакомый неумолимый шип.

Он колыхнулся всем телом, кольнуло вторым больным уколом в сердце, — хотел закрыть глаза, но они, разбухшие жестоко, не закрывались. Все нервы натянулись до предела, за которым разрыв, и тогда без труда различил Федор Андреич на дрожащей неспокойной синеве окна, ромбически скошенного и налитого ночью, четкий силуэт прокрадывающегося ферта. Казался неслышным и скользким шаг его, направленный к нему по кривой из коридора, — отчетливо рисовалась знакомая лошадиность в линиях широкой фертовой челюсти и высокого не по-хорошему лба.

— Здравствуй, — отрывисто сказал ферт, подходя шага на полтора и пристально всматриваясь в лицо Федора Андреича, сморщенное мукой. Тогда сердце его, ущемленное тоской, прыгнуло куда-то в пустоту, и синее окно с маху задернулось черной занавеской.

II

Фамилия Федору Андреичу была Лихарев, а лет ему было… Затруднительно сказать, сколько было Лихареву лет.

С того самого дня, как над Россией прозвенело стальное крыло небывалых сотрясений, и понеслась она из мрака в иную, огнедышащую новь, где, подобно быкам, ревут громовые трубы, земля стала в двенадцать раз быстрей обращаться вокруг солнца, а дома и люди, по той же причине, научились стариться скорее ровно в двенадцать раз…

Вследствие таких причин, если Лихареву до начала, скажем, поры этого медного быка было пятьдесят два, то в дни рассказа нашего было ему пятьдесят два с пребольшущим хвостиком.

Эти свои пятьдесят два не истратил Федор Андреич как ни попадя, впустую, без следа. Длительным напряжением ума и воли он так глубоко проникнул в неисповедимые глубины палеонтологической и других, родственных этой, наук, что, пожалуй, и жил все время там, в допотопном где-то, считая настоящее за нестоящее отражение тех невозвратных времен.

Федор Андреич умел работать, почти не уставая, как хороший семижильный вол. А если припомнить попутно, что и дарованьем не был он обижен, станет понятным, почему научное имя его ценилось так высоко у нас и как будто даже за границей. А за год приблизительно до медного быка Лихарев, гуляя на закате в окрестностях одного курортного городишка, нашел в рыжем, размытом овраге некоторый камень серого цвета, неприличной формы, без запаха и как будто с носом даже. Находка эта так вдохновила Лихарева, что он, ни минуты не медля, перетащил камень к себе и, водворив его на почетное место между фотографией матери и гипсовым Томсеном, в ближайшую же ночь начал писать обширный по размерам и значению для человечества труд о климате мезозойской эпохи.

Труд этот, который, к слову сказать, должен был вызвать крупнейшие толки, а может быть, и раскол в ученых кругах, подвигался успешно, и вдохновенный Лихарев, кроме всего прочего, ухитрился даже восстановить новое ископаемое неслыханной величины по совершенно ничтожным и весьма своеобразным данным окаменелости. Об этой работе Федора Андреича много в свое время говорили, ожидая появления ее в свет с непрерываемым интересом. Однако к самому моменту окончания, когда к печати были готовы почти все двадцать два листа, быками заревели трубы, и вся сокрушительная суть мезозоя стремительно надвинулась на тихое бытие города в самых характерных особенностях, подробно описанных Лихаревым.

Одновременно участились припадки сердечной болезни. Да и все здоровье Федора Андреича, требовавшее основательной поправки где-нибудь на теплом берегу голубого моря, перестало позволять ему, как прежде, просиживать ночи напролет за изучением носатого камня. Что-то с кровью оторвалось внутри, что-то утерялось навеки, — стал камень жить своей мезозойской жизнью, а Лихарев настоящей и сильно неладной своей. Не подоспей сестра вовремя, — давно перестала бы ползти к зениту лихаревская звезда.

Елена Андревна в первой молодости была печальной, но там, внутри, очень жизнеодаренной, как все печальные девушки, — жила у тетки в провинции, писала белые стихи про королевичей, у которых во лбу звезда, и про всякое тому подобное… И все ждала она неустанно одного такого, чтоб пришел издалека и сжег душу ей горячей лаской всю, без жалости и без остатка.

Но время шло, — «бурьянами одиноких лет стала зарастать девушкина душа, как зарастает нежилой, весь белый, над рекою старый дом», — так описывала она себя в своем дневничке той поры. Негаданно стукнуло ей двадцать пять, потом сразу двадцать семь, потом три года подряд твердила всем и сама старалась верить, что ей двадцать шесть. Ясно обнаружилась бесцельность бытия ее здесь, на подлунной. Потом ударило тридцать, и тут она заметалась. «Никому я не нужна… а королевичи перевелись, а завтра мне тридцать…» — горько записала она в той же толстой своей тетрадке, набухшей невыплаканными слезами, невысказанными обидами, несбывшимися снами. Тогда, гуляя с подругами, совсем нечаянно ушла она за сосновую рощу, где безвестно куда струилась железная дорога, и там, едва зашлепало вдалеке гулкое дыханье паровоза, легла на рельсы. А в поезде попортилось что-то, как на грех, и паровоз остановился шагах в сорока от лежавшей на рельсах. Получилось смешно, фальшиво и целительно поэтому.

Спокойная, сутулая немножко, встала Елена с земли, уже холодевшей вечерне, и медленно пошла домой, где ждали ее за веселым самоваром. Больше она не пела песенок про королевичей, больше не ложилась на рельсы. Годы, мелькавшие доныне, как встречные поезду, в широком поле, поезда, стали неторопливыми, перестав быть непосильной ношей для Елены.

Как раз это исцеление Елены от мечты как нельзя лучше поправило неважный быт Федора Андреича, старшего брата, профессора, вылитого отца по нелюдимости, по серьезности отношения к жизни, по непокорному спереди клоку волос, вздыбленных седым фонтаном. Этот медвежий человек, погруженный в глухие льды и безбурные затишья допотопных пор, не любивший никого, кроме своих ископаемых чудищ, жил одиноко и тускло, если поглядеть со стороны, как живут многие проходящие жизнь бочком, чтоб не задеть никого и самому не ушибиться.

Вдруг тетка в провинции умерла. Жить одной стало Елене невмоготу в этой «суконной дыре, где в трехоконных домишках, похожих на керосинки, войлочные души, как мухи, сидят, — где лишь раз в неделю кудрявым колокольным трезвоном прерывается утробный храп…» — так с пафосом горечи и стыда описывала она теткин город на последней страничке законченного дневника. Сестра послала брату телеграмму: «еду», — брат ответил: «место найду». И вот Елена Андревна прочно водворилась в бытие профессора Лихарева, сделавшись ему столь же необходимой, как стакан крепкого чая по утрам, как пузатая стеклянная чернильница, верная собеседница лихаревских ночей.

Они переехали на Шестаковскую улицу, в нижний этаж большого безалаберного дома, населенного всякою людскою мелочью. Квартирка им попалась небольшая, и комнаты, заставленные чем попало, деревянным, на гвоздях, бедно и раскосо глядели на улицу, длинную-длинную, скучную-скучную, кривую, Шестаковскую.

Федор Андреич неладно зажил в последнее время, хотя и помогал Лихаревым переходить через этот медный кусок времени некий Исаак Иванович Мухолович. Стерся ныне из памяти душевный облик этого человека, столь утомительно-подвижного, что рябило в глазах, в проштопанной фуфаечке под пиджаком, с постоянным мешочком благодетельной пши в руке. Растроганный однажды приношением Федор Андреич высказал ироническую мысль, что имя его сохранится в веках как покровителя палеонтологической науки.

III

Утром, когда проснулся, было очень холодно, и мокрая сыпь на потолке и на стене, защищающей от улицы, заметно усилилась. На замерзших сплошь окнах выпукло заплелись расцветшие за ночь диковинные мезозойские цветы, — разноцветно играло в них холодное декабрьское солнце. Тут как раз дверь щелкнула ключиком, Елена из очереди пришла.

Оказалось, масла в очереди не дождались, а выдали всем по фунтику крупки неизвестного происхождения.

Сидели в то утро и пили чай, покуда трещали над керосинкой и дымили вкусно ржаного теста рваные куски. Федор Андреич жаловался на ночную историю, рассказывал ее колко во всех, за исключением ферта лишь, подробностях, и получалась такая из его слов видимость, что именно Елена виновата во всей истории своим несвоевременным уходом.

Елена давно свыклась с мыслью, что брат, всего себя отдающий науке, естественно, имеет право быть иногда немножко несправедливым, и молчала, решив, однако, осторожно надоумить брата сходить к врачу.

— Ты, Федор Андреич, — она так и звала его, Федор Андреичем, а Федей очень редко, — ты пошел бы к врачу! Вот Елков, он давно познакомиться с тобой хотел, мне Бибихины говорили, даже зайти собирался. — Лихарев молчал и хмурился. — Ты ужасно похудел за последние дни, как-то опустился весь…

Насупясь глядел Лихарев, как пар из чайного стакана, такой приятный по утрам, правда, отдающий пареной морковью, подымается обильно к потолку. Ржаной колобок лежал возле, — из разломанной обугленной корки уныло выглядывало непропеченное кислое тесто.

— Э, не в том дело! — с тоскою, чтоб отделаться, ответил Федор Андреич. — Тут твоему Елкову делать нечего, тут уехать надо. Уехать к теплому морю, подальше от греха уехать, — повторил он, возвышая голос, но тотчас же стих. — У нас от головы-то осталось что-нибудь? — спросил он, о чем-то соображая. — Ты бы подогрела мне к вечерку, я пройтись пойду.

Елена казалась смущенной:

— Керосин у нас, Федор Андреич, весь вышел. На вечер-то, пожалуй, и хватит. Я вот насчет завтра хотела тебя спросить, как… — Она закашлялась и порозовела.

Лихарев зябко потер руки.

— А Мухолович не приходил еще? — Уже не тоска, а раздражение промелькнуло в голосе у Федора Андреича. — Удивляют меня подобные люди: шляются, распинаются в любвях к наукам — черт бы их брал!.. а как вплотную, то и не разобрать тогда, — где ему, Мухоловичу твоему, начало и дряни рыночной конец!

Елена попробовала робко, но горячо вступиться за Мухоловича:

Похожие книги