Читаем Кир онлайн бесплатно


Кир

История Кира, похищенного еще младенцем смертельно оскорбленной женщиной и взращенного в непримиримой ненависти к собственным родителям, произросла из библейской истории о двух бедных самаритянках, которые с голоду сговорились съесть собственных младенцев. В общем, съели одного, а когда дошла очередь до второго, несчастная мать воспротивилась… (4 Книга Царств, гл. 5, 6). Географически действие романа разворачивается в Москве и, как говорится, далее везде, и довольно-таки своеобразно живописует о фатальном участии Кира в знаковых событиях XX столетия. Кир, история одной мести…

Статус: Завершена полностью

Семен Злотников

Проза / Проза прочее
<p>Семен Исаакович Злотников</p><p>Кир</p><p>История одной мести</p>

Копенгаген. 2013-й год. Премьера пьесы «Дурацкая жизнь».

После дружеского банкета с артистами и гостями режиссер Олуф Харальд пригласил меня в свой кабинет, где после рюмки-другой прохладного аквавита показал толстенную тетрадь с густо исписанными страницами. На русском языке.

– Сам Бог послал мне тебя, – отчего-то волнуясь, произнес Олуф. И пояснил, что с полвека назад осужденный на смерть человек по имени Кир доверил его деду Кнуду Харальду неоконченную рукопись. Историю своей жизни. Фактически исповедь. И прошептал на ухо последнее признание. Собственно, то, о чем умолчал на суде и чего сам записать не успел. Или не смог! Так что, волей судеб, заключительная глава этого исповедального повествования – может быть, самая трагическая! – была записана со слов автора, уже после его гибели. Дед Кнуд, по словам Олуфа, холодел при воспоминании о страшной тайне, доверенной ему Киром.

После ухода Кнуда Харальда из жизни рукопись перекочевала к его сыну Эрику Харальду, а затем и к внуку. Как истинный человек искусства Олуф не удержался и на собственные средства перевел исповедь Кира на датский язык и даже издал небольшим тиражом. Просто, как он объяснил, из уважения к истории, ставшей семейным преданием.

– Это, может, единственный случай в мировой мемуарной практике, – заметил Олуф, – когда книга дописана человеком, никогда не читавшим ее целиком.

Так, пробудив мое любопытство, он предложил мне подумать о пьесе, основанной на исповедальных записях Кира. Разумеется, если они меня впечатлят.

Замечу, что любое практическое предложение, исходящее от театра (тем более зарубежного), для драматурга важно и лестно. По возвращении домой я самым внимательным образом ознакомился с рукописью. И не один раз. С каждым прочтением меня все больше поражала невероятная судьба ее автора. Казалось, сам Бог послал мне такой сюжет и героя, которому невольно сочувствуешь.

Впрочем, спустя какое-то время, измучившись, я позвонил Олуфу и признался в своем бессилии написать для театра пьесу по мотивам исповеди Кира. Тут нужен Шекспир, сказал я.

Между тем эта трагическая история уже поселилась во мне и будоражила мое воображение. Размышляя о Кире, я вспоминал судьбы библейского Давида, античного царя Эдипа, новозаветного Иисуса Христа – тоже сполна вкусивших тяжких испытаний, уготованных человеку в нашем мире.

Тут, пожалуй, стоит заметить, что не все из описанных Киром исторических событий (вроде, похорон Сталина и некоторых других) так уж буквально совпадают с комментариями по ним же в учебниках по отечественной истории второй половины ХХ века. Но и тут я соглашусь с ирландским философом-пантеистом Иоанном Скотом Эриугеной, сравнившим историю людей с переливающимся множеством оттенков павлиньим хвостом. Сколько людей, полагал он, столько на самом-то деле историй!

И вот, наконец, русский вариант книги Кира публикуется в первозданном виде, без последующих «датских примесей». Естественно, с благословения любезного Олуфа Харальда.

Семен Злотников<p>1</p>

Я знаю, мне нет оправдания, и пишу эту исповедь не потому, что ищу прощения.

Нет кары, соразмерной тому злодеянию, что я совершил – пускай по неведению, пусть по злой воле.

Коварство, проклятье и рок – лишь слова, неспособные передать и сотой доли несчастий, доставшихся мне от рождения.

Пережитое мною с трудом способно поместиться в судьбе обычного человека.

О, если бы мне до всего намекнули, что ждет меня впереди, – я бы тут же сказал: перебор!

И тогда бы взмолился: увольте!

Теперь, когда все позади, остается вопрос, ответ на который, возможно, получу по ту сторону жизни: за что мне были посланы такие испытания?..

<p>2</p>

Сразу должен предупредить случайного читателя этих записок, ищущего отдохновения или веселья: увы, ни того, ни другого он в них не найдет – разве что голую правду о жизни, не приукрашенную одеждами художественного вымысла.

В тесной клетке без окон, с двойными стальными дверями самой зловещей тюрьмы Дании – фантазии не идут на ум: не до них мне!

Навряд ли разумно с моей стороны пытаться вернуться к истокам собственной жизни и заново переживать ее ужасы, но – все же это лучше уныния монотонного ожидания конца…

<p>3</p>

Итак, меня зовут Кир, и родился я не сегодня.

Лист с дерева случайно не слетает – и уж тем более имя к человеку так просто не прилепляется.

Как ни лестно мне было представлять себя некой далекой реинкарнацией древнего победоносного царя Кира, привет мне скорее был послан от Кира – святого мученика.

Родного отца я в глаза не видел – почти всю свою жизнь, до того самого рокового дня…

Мать моя посвятила мне жизнь: замуж не шла, мужчин или подруг до себя не допускала и даже на работу – дворничихой в нашем дворе – отлучалась исключительно по ночам, покуда я спал.

Сразу скажу, что она на меня никогда не кричала.

Тем более даже пальцем не тронула.

Но и доброго слова – увы! – от неё я не слышал.

Мы с нею практически не разлучались.

Общались едва односложно и по необходимости.

И пользовалась она преимущественно повелительными глаголами, я же – неуверенными наречиями.

Сестер или братьев мне Бог не послал, о чем я не раз сожалел.

Любая попытка обзавестись дружочком в образе кошечки или щенка (молчу про соседских детей) матерью моей пресекалась решительно и на корню.

– Посторонние нам ни к чему, Кир! – произносила она тягуче, пронизывая меня, как рентгеном, тяжелым взглядом своих немигающих глаз цвета дождевой воды, и прибавляла: – Ради тебя одного, Кир, живу, уж поверь!

Полные света слова – ради тебя одного живу! – отчего-то при этом звучали с угрозой.

В первый класс я пошел в восемь лет, с опозданием на год – все по той же причине: мать моя не желала со мной разлучаться.

Но и там я садился у окна, чтобы она могла меня видеть, стоя через дорогу от школы, в скудной тени засохшего ясеня.

Во все мои ученические годы она ни разу не отлучилась с поста у мертвого дерева.

И сколько её ни просили не мучить меня и себя – она продолжала стоять, как стояла, и неотрывно глядела в мою сторону.

Поскольку все просьбы и мольбы ничем не кончались – в конце-то концов её и оставили в покое.

Не раз и не два доводилось мне слышать: «вот мать!», «вот безумная мать!», «вот не мыслит жизни без сына!», «вот это любовь!».

Люди ошибались…

Я и теперь, спустя вечность, мог бы вспомнить любую морщинку на её некрасивом и непроницаемо угрюмом лице, по памяти перечесть следы от царапин, порезов или ожогов на её крепких, жилистых руках и даже число заусениц вокруг обкусанных ногтей – но я не припомню, когда бы она из-за меня потеряла голову.

За годы, что мы с нею прожили в тесной каморке, я много раз видел, как она улыбалась во сне, но – никогда наяву.

Безумной она не была и хотела всегда одного: не потерять меня из виду!

И потом, на протяжении всей моей жизни, её безмолвная тень неизменно следовала за мной, и не было дня или мгновения, когда бы я не ощущал её присутствия – находился ли я рядом или за тысячи километров от неё…

<p>4</p>

Я так никогда и не спросил у неё: любила ли она меня хоть сколько-то и хоть когда-нибудь (должно быть, из боязни услышать: нет!).

По той же причине, наверно, и сам я не пытался определить свое чувство к ней – если можно назвать этим словом мое состояние абсолютной зависимости от неё.

Я только денно и нощно помнил о ней (помнил, не вспоминал!) и всегда был предельно чуток к любым её проявлениям в мой адрес – будь то недовольный вздох, выражение глаз, нечаянное касание или окрик.

Еще в раннем детстве я пристрастился мысленно рисовать насекомых, птиц, зверей, каких видел и знал; всякий раз, помню, я пририсовывал к туловищу муравья, стрекозы, кошки или вороны до боли знакомую женскую голову.

Или, решая задачу, я выходил на дорогу из пункта «А» и всегда точно знал, кто движется мне навстречу из пункта «Б».

Я мог бесконечно петлять и кружить – мы с ней неизменно встречались!

Когда я разглядывал в микроскоп икринки лягушек, первое, что я представлял – её на моем месте у окуляра и себя на предметном столике на месте икринки: холодный зрачок её глаза с другой стороны микроскопа, многократно увеличенный, казался мне фантастическим чертовым колесом.

Смотрелся ли я в зеркало, или глядел на огонь, или заглядывался на облака – всюду мне рисовались знакомые черты…

<p>5</p>

Жизнь состоит из бесконечного времени, наполненного иллюзиями и заблуждениями, и редких прозрачных мгновений ясности и простоты.

Иногда я отчетливо понимал, что иначе как гипнотическим мое состояние не назовешь.

На неё, как на солнце, я не мог глядеть: у меня темнело в глазах.

Любое слово, произнесенное ею, казалось откровением, содержание которого мне предстояло разгадать.

Для меня было важно, что и как она обо мне подумает, и если я чего и страшился больше всего на свете – так это её разочарования во мне.

Поступки, которые я совершил в этой жизни (как и проклятья, что я заслужил!) – я совершил только потому, что она так хотела.

И все мои устремления, сколько их было, получается, не стоили ломаного гроша!

И всего лишь недавно я по-настоящему осознал чудовищный план моей жизни, рожденный в её изощренном мозгу.

Она фактически прожила мою жизнь вместо меня.

Я был в этом мире всего лишь слепым орудием в руках смертельно оскорбленной женщины, жаждущей отмщения…

<p>6</p>

Ютились мы в дворницкой – девятиметровой комнате под самой крышей.

В квадратном окошке плавало небо, по сто раз на дню менявшее краски и настроения – от безоблачно-синего или радостно-розоватого до уныло-серого или тоскливо-свинцового.

На грязной стене надо мной в черной деревянной рамке висела старая семейная фотография с изображенным на ней огромным семейством, и сразу под нею тушью коряво начертанное, грозное пророчество от самого Исайи: «Выпьешь до дна чашу ярости моей!»

Пока я был маленький, я не понимал, для кого оно предназначалось, а когда наконец осознал – уже было поздно…

Перевернутый вверх дном ящик из-под египетских фиников служил нам обеденным столом, на старой косолапой вешалке висели мои самопальные парусиновые штаны, рубашонка из линялого ситца да захудалое пальтецо, а также два её платья, большого размера мужской пиджак, который она надевала по важным поводам, дырявый ватник и рабочий комбинезон.

Питались мы в основном черствым хлебом и пили воду из крана.

Спали на полу, на газетах; газетами и укрывались.

Отопление в нашем крошечном жилище не работало.

Тепло в служебном помещении жилищной конторы нам бы ничего не стоило, но мать моя его принципиально отключила.

Голод, как это ни странно, терзал меня меньше, чем сырость и холод. (Впоследствии, нежась на райских перинах фешенебельных дворцов и отелей, я закрывал глаза и вспоминал мою всегдашнюю детскую тоску по солнцу!).

Электричества у нас не было по той же необъяснимой причине, что и тепла.

Раз в году, 31 февраля, в день поминовения её невинно убиенной семьи, зажигалась самодельная свеча, похожая на древесный обрубок с обвислыми сучьями, и мы оба, каждый в своем углу, терпеливо следили за тем, как она догорала.

Как бы я ни уставал за день, ложиться мне разрешалось не раньше полуночи; новый же день начинался до света.

Когда мать моя смыкала вежды – я плохо представляю себе до сих пор: покуда я спал, она мыла четыре подъезда нашего тринадцатиэтажного дома, подметала двор и улицу, выносила мусор в ржавый, раздолбанный контейнер; плюс зимой разгребала завалы снега.

Похоже, она не спала вообще.

Похожие книги