Читаем Христос в Куэрнаваке онлайн бесплатно


Христос в Куэрнаваке

Журнал «Иностранная литература» № 5-1955

Говард Мелвин Фаст

Проза / Современная русская и зарубежная проза
<p><a l:href="">Говард Фаст</a></p><p>Христос в Куэрнаваке</p>

Прохладным ясным летним утром в Куэрнаваке, на улице Дуайта У. Морроу, что круто спускается к Старому рынку, мы с женой встретили человека, ехавшего верхом на маленьком ослике — burro, как их там называют, — и этот человек был вылитый Иисус Христос. Вы, конечно, можете возразить, что никому не известно, как выглядел Иисус Христос, но есть некий образ, сложившийся в зеках, тысячекратно повторенный на полотне и в мраморе, и вот этот самый образ мы увидели перед собой.

Человек, ехавший на осле, был индеец. На нем было старое пончо[1] и шляпа с прямыми широкими полями, из-под которых свисали пряди волос, обрамляя удлиненное нервное лицо. Выражение этого лица было скорбным, как часто бывает у мексиканцев, и прекрасные темные глаза смотрели так, словно плечи этого человека придавило бремя ничуть не легче деревянного креста. Седло под ним было незатейливой домашней работы, по сторонам луки болтались два небольших молочных бидона, и плетеные из ремешков сандалии на ногах обличали в нем крестьянина, приехавшего в город продавать молоко своих нескольких коз. Он ехал медленно и, казалось, не видел и не замечал ничего вокруг, весь уйдя в себя, в собственные мысли и заботы.

Мы невольно уставились на него, позабыв о приличиях, и когда он проехал мимо, в изумлении переглянулись — не каждый день приходится встречать живое подобие Христа верхом на осле.

Разговаривая об этой удивительной встрече, мы пошли дальше, сделали необходимые покупки и, уложив купленную провизию в корзинку, зашли по дороге домой на plaza — городскую площадь, чтобы посидеть на солнышке и выпить по чашке чудесного мексиканского кофе.

За одним из столиков, расставленных перед кафе, сидел человек, которого мы привыкли мысленно называть Изгнанником; это обаятельный человек, остроумный, приятнейший собеседник, и мы с удовольствием подсели к его столу.

Вообще так уж издавна повелось, что в Куэрнаваке всегда много изгнанников всякого рода — были тут и республиканцы, бежавшие из франкистской Испании, и немецкие антифашисты, а еще раньше — политические эмигранты из разных стран Латинской Америки; и это понятно, потому что если уж приходится жить в изгнаний, так можно ли найти другой такой прелестный, ласковый и уютный уголок, как Куэрнавака?

Но лишь в последние годы стали появляться в Куэрнаваке эмигранты из Соединенных Штатов Америки — изгнанники и беженцы, политические заключенные, отбывшие свой срок и еще не успевшие позабыть все ужасы одиночества и тюремного режима, писатели, внесенные в черный список и всюду подвергающиеся преследованиям и травле, актеры, подписавшие какое-нибудь воззвание и теперь не находящие ангажемента, художники, которых затаскали по комиссиям конгресса, и просто люди, которым невмоготу стало от страха и отвращения ко всему тому, что творится в их родной стране. Не так давно эти эмигранты из Соединенных Штатов составляли довольно большую колонию, но постепенно они разъехались: одни в поисках благ городской цивилизации предпочли поселиться в Мехико, других тоска по родине или денежные затруднения заставили решить, будь что будет, и вернуться в Штаты. Так получилось, что в то лето, когда мы приехали в Куэрнаваку, наш Изгнанник был там один. Больше в городе американцев не осталось. У него было невесело на душе — слишком много мостов сжег он между собой и родным домом, и обратный путь превратился бы для него в непроходимый лабиринт; но он маскировал свое тяжелое настроение горьковатыми шутками и едкими сарказмами по собственному адресу. Он знал, что вызывает сострадание, и ему это было неприятно. Когда мы подошли, он приветствовал нас своим обычным язвительным юмором.

Мы заказали кофе, и моя жена сказала ему: — А мы сегодня встретили Иисуса Христа; он ехал на ослике на рынок.

— Что?

Я объяснил, неторопливо попивая кофе и обводя глазами белую с зеленым, залитую солнцем площадь, старый дворец Кортеса и кольцо неправдоподобно прекрасных гор вокруг.

— Это меня не удивляет, — сказал он, — в Мексике все возможно. Вспомните, что четыре сотни лет назад эта страна была распята на кресте испанскими христианами. Свист бича служил здесь национальным гимном. Почему же вы удивляетесь, встретив Христа на улице Дуайта У. Морроу? Самое подходящее для него место.

— Так на вас это не произвело впечатления?

— На меня теперь вообще мало что производит впечатление. Живя в изгнании, неизбежно становишься циником. Но любопытно слышать такие вещи от людей, считающих себя материалистами.

— А в том, что мы видели, нет ничего нематериального, — сказала моя жена. — Это был индеец верхом на осле.

— Правильно, на самом деле это был индеец, — возразил Изгнанник. — Но видели-то вы, по вашим же словам, Христа.

Разговор продолжался, Изгнанник добродушно поддразнивал нас, пока нам не стало неловко за наши домыслы; в конце концов мы, чуть ли не оправдываясь, признали, что все дело тут в игре воображения. Несколько дней прошло, и мы вообще об этом забыли. Потом как-то раз мы повстречали на улице доктора Арно Серенте; в разговоре я пожаловался на беспокоивший меня большой нарыв, и доктор предложил мне зайти к нему в амбулаторию, чтобы его вскрыть. Нарыв, казалось мне, дело пустяковое, пройдет и так, но я знал, что доктор Серенте любит поговорить о положении в Америке и вообще в мире, а собеседник он был очень интересный и своеобразный, и потому я пообещал, что приду в тот же день.

Когда-то он тоже приехал сюда изгнанником, но это было давно, так давно, что он сам как будто позабыл об этом; он сроднился с Куэрнавакой, а свою мечту вернуться когда-нибудь в родную, любимую Испанию спрятал, схоронил где-то в самых глубинах своего существа. Теперь его жизнь наполняло другое — маленький черный чемоданчик, хлопотливая беготня по визитам, мексиканские бедняки, которых он лечил бесплатно, потому что им нечем было заплатить ему, и спившиеся американские толстосумы, с которых он брал втридорога и тем обеспечивал себе средства к существованию.

Он был капитаном в испанской республиканской армии, и под конец ему пришлось в числе тысяч других вместе с женой перейти Пиренеи. Его долгая Одиссея завершилась в Мексике, и все его имущество к этому времени составлял надетый на нем костюм, в карманах которого нельзя было обнаружить ни одного пенни, франка или сентаво. Но с тех пор прошло пятнадцать долгих лет, далеко позади осталось даже то время, когда он практиковал в глухих индейских деревушках, добираясь туда верхом на муле, потому что в тех краях нет ни шоссе, ни грунтовых дорог, ни хотя бы проселочных. За эти годы он, как принято считать, преуспел: теперь у него был уютный дом, своя амбулатория и медицинская сестра, помогавшая ему принимать больных, он ел три раза в день и узнал приятное ощущение полного кармана.

Испания жила в его памяти точно далекий сон, но, как во сне, образ ее туманился и расплывался; и мало-помалу Серенте свыкся и примирился с тем, что он здесь навсегда. В потаенном уголке души он бережно хранил заветное «Придет день, и я вернусь», но этот день не был обозначен на листках календаря.

Его амбулатория помещалась в кирпичном оштукатуренном домике тотчас же за рынком. Из темной, закопченной, обветшалой прихожей вела лестница на площадку второго этажа, заменявшую собой приемную. Здесь стояла длинная скамья и два стула, и стопка растрепанных американских и испанских журналов помогала вам ненадолго уединиться со своей бедой.

Я пришел сюда около трех часов пополудни. Какой-то человек сидел, пригорюнившись, в уголке приемной, и в этом человеке я узнал хозяина ослика, индейца с лицом Христа.

На этот раз я мог внимательно и подробно разглядеть его уже не в колдовском освещении утреннего солнца, и я убедился, что наше первое впечатление было верным: передо мной в старой, поношенной одежде индейца-труженика сидел живой Иисус Христос.

Когда проживешь некоторое время в Мексике, скорбное выражение лица, так часто встречающееся у мексиканцев, начинает казаться чем-то обычным, таким же обычным, каким оно является для них самих; однако некоторые утверждают, что нигде на свете не встретишь таких красивых лиц, как темные, изрезанные морщинами лица индейских обитателей этой злополучной страны, а потому и скорбь, написанная на этих лицах, — совсем особая скорбь. Она ощущается как что-то наносное, противоестественное, чуждое душе народа, созданного для солнечной, счастливой жизни, и кажется непостижимым, что отпечаток скорби может быть так глубок. Глубок был он и на этом лице, и мне так захотелось проникнуть в его тайну, что я обратился к индейцу и, безбожно коверкая испанский язык, спросил, ожидает ли он тоже приема у врача.

— Нет, я жду дочку, — ответил он и объяснил, что дочь его сейчас в кабинете вместе с матерью и что она очень больна. В нем чувствовалась та почти неправдоподобная кротость, которая свойственна многим простым людям Мексики, и он готов был доверчиво открыть свое сердце всякому, кто хоть с грехом пополам мог объясняться на его языке. Голос у него был звучный, приятный, — ласковый голос, и даже если бы он не сказал мне сразу, что его дочурка ему дороже всего на свете, не трудно было распознать в нем человека, который любит детей. Девочке двенадцатый год, рассказывал он, других детей у них с женой нет, и в этом одновременно и счастье их и несчастье. Несчастье потому, что у кого нет сына того ждет печальная старость, особенно, если он — мелкий земледелец, все имущество которого составляет бревенчатая хижина, клочок земли да несколько коз и только усердным трудом удается извлечь из всего этого хоть маленький доход; но все-таки это и счастье тоже, потому что можно сосредоточить на единственной дочке всю свою любовь, а когда ребенок видит много любви и ласки, объяснял он мне, он растет, как одинокий цветок в плодородной долине, красивым и полным сил.

Не все в его речи было мне понятно, потому что я плохо знаю язык, но я сразу все понял, когда мать с дочерью вышли из кабинета Серенте: девочка была так хороша, что у меня дух захватило при взгляде на нее, да и мать еще не утратила красоты своих молодых и более счастливых дней. Обе были напуганы этим визитом к доктору, да и вообще обстановка врачебного кабинета внушала им страх, но ни этот страх, ни влажный блеск горя в глазах у матери не портили, скорее, напротив, еще подчеркивали их удивительную красоту. Они сели на скамью, дожидаясь, когда выйдет отец и глава семьи, которого Серенте попросил зайти к нему в кабинет. Я не решался заговорить с ними. Я только сидел и время от времени поглядывал на них; но вот вышел отец и, прежде чем уйти, унося в себе свое горе, выполнил долг вежливости, сказав мне:

— До свидания, сеньор, всего вам хорошего.

Они стали опускаться по лестнице, а меня Серенте вызвал в кабинет.

С нарывом скоро было покончено. — Послушайте, Арно, — сказал я. — Этот человек, который только что был у вас, никого вам не напоминает лицом?

— Лицом? Да нет, по-моему, индеец как индеец.

Я рассказал ему о нашей встрече на улице Дуайта У. Морроу и о том впечатлении, которое у нас возникло.

— Хорошо быть писателем — замечаешь то, чего нет на самом деле. Вероятно, это необходимо.

— Не более необходимо для писателя, чем для врача.

— Так, может быть, все дело было в ослике?

— Беда многих людей, не исключая и писателей, в том, что они вообще разучились что-либо замечать.

— Должно быть, вы в интересах своей профессии стараетесь замечать как можно больше; ну, а мы, ради спокойствия душевного — как можно меньше. Но довольно об этом. Жена просила узнать, свободны ли вы завтра — мы хотели бы пригласить вас к обеду. У нас будет один молодой профсоюзный лидер из Мехико, очень порядочный и галантный человек, который давно хотел с вами познакомиться.

— Что это у вас, у мексиканцев, за манера употреблять слово «галантный» совершенно не в том смысле, который ему соответствует? — спросил я довольно ворчливо.

— Во-первых, я, увы, не мексиканец, а испанец, а, во-вторых, в нашем языке это слово сохраняет свой исконный корневой смысл — «доблестный, отважный». Только при переводе оно его теряет — то ли потому, что у вас не находится такого слова, которое исчерпало бы все его значение, то ли потому, что понятия отваги и обходительности не сочетаются в представлении североамериканцев.

— Ладно, я не собираюсь вступать с вами в дискуссию по семантике. А обедать мы к вам придем с удовольствием, потому что у вас прелестная жена, чудесный сад и всегда все очень вкусно.

— Вы отличаетесь от других североамериканцев, — сказал он с улыбкой, — тем, что намеренно говорите обидные вещи, тогда как у них это получается непроизвольно. Словом, ждем вас завтра в семь часов.

Я пообещал, что мы придем, и стал прощаться. Но перед уходом я спросил его, что с той девочкой, которую он осматривал до меня; надеюсь, сказал я, что ее болезнь не серьезна.

— К сожалению, очень серьезна, — сказал Серенте.

— О! Но ее, конечно, можно вылечить?

— К сожалению, едва ли, — невозмутимо возразил он.

— То есть как, — значит, она, по-вашему, безнадежна? Боже мой, Арно, но как же вы можете так спокойно говорить об этом?

— А как мне еще говорить? Ведь я врач и имею дело с больными не от случая к случаю, а двенадцать-пятнадцать часов в день. И многие из этих больных умирают. Здесь, в Мексике, больше, чем где бы то ни было.

— Вы хотите сказать, что эта девочка умрет?

— К сожалению, да.

— Нет, нет, это невозможно. Не может быть, чтобы такое юное и прекрасное существо было обречено на смерть.

— Дорогой мой североамериканский друг, — терпеливо ответил он, — при чем здесь юность и красота? Девочка очень серьезно больна.

Похожие книги