Читаем Хоровод онлайн бесплатно


Хоровод

Герои рассказов интересны тем, что их жизнь не замыкается кругом своих сверстников. Как и в жизни, молодые рядом со старшими: работают вместе, помогают друг другу. В рассказах много размышлений о нашем времени, о месте молодого человека в жизни, о любви.

Римма Михайловна Коваленко , Антон Александрович Уткин , Родриго Гарсия-и-Робертсон , Айзек Азимов

Фантастика / Советская классическая проза / Научная Фантастика / Фэнтези
<p>Хоровод</p><p>ХОРОВОД</p>

Томка притащила меня на художественный совет и, по-моему, сделала что-то не то. В глазах у членов совета сразу засветился вопрос: это еще кто такая? Даже моя отважная Томка смутилась.

— Они принимают тебя за инкогнито, наверное, за инспектора из высшей инстанции, — шепнула она и тут же положила мне на спину руку, поцеловала в ухо, продемонстрировала наши родственные связи. Кажется, впустую. Сама она здесь была случайным гостем, ну, если не совсем случайным, то, во всяком случае, необязательным. Появилась главная художница Томкиной фабрики, поздоровалась со мной за руку, и мое присутствие в этой комнате, пересеченной по диагонали узким столом, никого уже больше не удивляло.

Ходить со взрослыми детьми куда бы то ни было, даже в гости, не говоря уж о художественных советах, не стоит. Я это давно знала. Но Томка жила в такой уверенности, что этот день станет ее триумфом, что я просто не могла не пойти.

Председатель художественного совета, пожилой человек с легким облачком серебряных волос, занял свое председательское кресло и тоже уставился на меня грустным взглядом умной овцы.

— Половина изделий, — начал он свою речь, — как всегда, напрасно совершает путешествие к этому многоуважаемому столу. Вот этот дутый браслет, да простит он меня, я вижу в шестой или в одиннадцатый раз. И эту брошь тоже. Изделия эти вечные, на прилавок они, без всякого сомнения, проникнут, но как бы мне с ними больше не встречаться?

Две женщины из нашего угла, в котором сидели представители фабрик и артелей, поднялись и подошли к столу. Я думала, они воровато схватят свои изделия, но не тут-то было. Одна надела браслет на свою полную руку и протянула ее председателю.

— Побойтесь бога, Адам Петрович, это же современная вещь! Все дело в том, что вы не женщина.

Другая взяла свою брошь, ничего не сказав, и вид у нее был, как у оштрафованного хоккеиста: с судьей не спорят, но какое свинство все-таки!

Мне понравилась невозмутимость председателя и членов совета. Никто из них не улыбнулся, не повел бровью, когда дама, что надела браслет, не смогла от него освободиться: он сразу так въелся в запястье, что снять его мог уже только автогенный аппарат.

— Адам смотрит на тебя, — шепнула Томка, — что бы это значило?

— Это я на него смотрю. Помолчи, пожалуйста.

Томка притихла. Адам Петрович, все так же поглядывая на меня, продолжал:

— Беда наша в том, что все мы великие гении, непризнанные таланты. Но искусство не рождается в детском саду. Не потому, что человек там мал годами, а потому, что живет на готовых харчах и готовых мыслях. Есть такая мудрая восточная поговорка: блажен, кто едет на своем коне по своей дороге. И все-таки не всякий, кто проехал на своем коне по своей дороге, оставил след.

Кое-кто из членов художественного совета поглядывал на часы. Видимо, слова председателя и то дело, ради которого собрался худсовет, могли обойтись друг без друга. Дело сверкало на столе разноцветными каменьями, сияло лаковыми крышками коробочек и шкатулок, резными боками деревянного зверья. Томкины платки затерялись в высокой стопке — образцы шелковых платков принесли на утверждение представители трех фабрик.

Томка изнывала от молчания.

— Вон тот, что спит, знаешь, какая раньше у него была фамилия?

Я посмотрела туда, куда глядела Томка, и увидела лысого старого мужчину в очках, прямо сидящего за столом с закрытыми глазами. Если он и спал, то это был в высшей степени кроткий и благопристойный сон.

— Он, когда женился, взял фамилию жены. А настоящая его фамилия Околелых. Ему семьдесят пять лет, у него уже дочка пенсионерка.

— Томка, умоляю тебя, замолчи, нас выгонят.

— Знаешь, что он говорит, когда уходит в отпуск? «Я опять еду в этот ужасный распутный Крым».

Она стихла только тогда, когда на столе появилась стопка платков. Не просто замолчала, а обмерла, и я вслед за ней почувствовала страх, какой, наверное, бывает перед всяким приговором. К столу вышла главный художник фабрики, сняла верхнюю треть платков, развернула один, приложила к груди и танцующей походкой, как манекенщица на подиуме, прошлась вдоль стола. Платок был из атласа, слежавшиеся складки крестом делили рисунок на четыре части, я в волнении не заметила, что за цветы на нем были нарисованы.

— Это Маринкин, — сказала Томка. — Я ей говорила: не лезь в атлас. Молчу.

Она вовремя замолчала; спящий старик открыл глаза, поправил очки и изрек:

— Кисти. В таком старинном материале у изделия должны быть кисти.

Главный художник закивала, что означало: кисти будут. Старик повернул голову к женщине, ведущей протокол, и завершил судьбу платка словами:

— Вторая категория.

Только четвертый платок пробудил его окончательно. Он попросил положить его перед собой на столе, снял очки и стал водить головой слева направо, словно читал невидимый текст. Наконец откинулся на спинку стула и сказал:

— Халтура. Безобразие. Собрание сочинений всех веков и народов.

— Тоже Маринкин, — сжалась Томка, — хорошо, что не пошла. А я ее тащила. Какой ужас!

— Почему он один оценивает платки, а остальные молчат? — спросила я у Томки.

— Еще заговорят. А он тут единственный специалист по батику.

Заговорили, когда подошла очередь Томкиных платков. Главный художник фабрики разложила платки на столе, сдвинув в сторону деревянных зверей. Сидевшие в углу поднялись, вытянули шеи. Мне тоже хотелось подняться, но я боялась, что члены совета увидят фальшивое спокойствие на моем лице и обернут его не в пользу платков. Томка тоже не поднялась. Если бы кто-нибудь обратил на нас внимание в ту минуту, то сразу бы понял: сидит автор платков рядом с мамашей. И мамаша хороша, лучше не бывает: притащилась делить лавры со своим взращенным талантом. Но, слава богу, на нас никто не смотрел. Соседи из нашего угла постояли и вернулись, на свои места. Художественный совет минут пять молчал. Главный художник Томкиной фабрики стояла возле председателя и глядела в окно, вид у нее был непроницаемый.

— Это хорошо, — вдруг сказала женщина с родинкой над бровью. В одну секунду она превратилась в моих глазах в красавицу: такая естественность, ни пудры, ни краски, такие умные усталые глаза. — Это хорошо, — повторила женщина, — потому что прекрасно. Предлагаю высшую категорию.

И тут раздался задыхающийся от возмущения сиплый голос — недаром подлинная фамилия его владельца была Околелых:

— Позвольте! Позвольте! Кто это говорит? По какому поводу? И что это такое? — Он вытянул руку ладонью кверху и повел ею в сторону платков.

Что это такое, лучше всех в этой комнате могла бы объяснить я. Это был триптих — три платка под общим названием «Приглашение к чаю». На самом большом, центральном, была изображена матрешка, не простая, а загорская, хитрая, властная, этакая могучая трактирщица. Борис, Томкин муж, как увидел ее, так сразу предсказал: «Эта Матрена не пройдет художественный совет. Это же наша соседка из второго подъезда, которая носит на руках своего мужа». Соседка действительно прославилась тем, что однажды вытащила своего благоверного из очереди в винном отделе и на руках дотащила до своего пятого этажа. Томка расплакалась: «Пусть лучше соседка, чем подсолнухи, которые отцвели в прошлом веке». И Томка и Борис закончили один институт. На Борькиной дипломной работе красовались подсолнухи, на которые падала тень самолета. Самолетов в прошлом веке не было, а подсолнухи с тех пор наверняка не изменились. Но Томка била его всякий раз этими подсолнухами, когда они ссорились.

Матрешка на следующем эскизе подобрела, это была особая доброта, идущая от силы, а не от мягкости. Она такой и получилась на центральном платке: хитрая, властная, но в то же время с притягательной силой щедрости. Чашки с блюдцами, окружавшие ее, излучали покой и радость, матрешка обещала приглашенным к чаю не только хорошее угощение, но и свою защиту. На платке справа те же чашки окружали самовар, а на третьем — маленькие матрешки выстроились хороводом вокруг чашки с блюдцем. Но главным на этих платках, как объяснили мне Борис и Томка, были не предметы, а цвет: золотистый, синий и вишневый. Сполохи этих цветов переливались, и казалось, что матрешки, самовар и чашки живут своей, отделенной от мира, праздничной жизнью.

— Что это такое? — вопрошал возмущенный специалист по батику. Ладонь он все еще держал ковшиком, но уже поставил локоть на стол.

— Это сувенирный набор, — с высокомерным укором, стараясь не растерять свою непроницаемость, ответила главный художник. — Тема раскрыта под девизом «Приглашение к чаю».

— При чем здесь тема? — Специалист по батику уже не сипел, а шипел, как старый паровоз, набирающий скорость. — Кем вы себе представляете наших покупателей? Ротшильдами? Змеями Горынычами?

— При чем здесь Змеи Горынычи? — поинтересовался председатель.

— При том, что у покупателя пока еще одна голова, а не три и не двенадцать.

— Не обязательно утверждать набором, — сказала женщина с родинкой. — Каждый платок самостоятельно решает тему, имеет индивидуальную ценность.

— И почему это изделие надо непременно носить на голове? — спросил молодой человек, сидевший рядом с председателем. — Такого рода платки могут быть рекомендованы в комплекте как украшение интерьера кухни или зала в кафе.

— Все можно, — не сдавался специалист по батику, — ими даже можно украсить дирижабль. Но фабрика, которая представила образец, насколько мне известно, выпускает только платки. Я, например, не хотел бы, чтобы моя жена ходила с самоваром на голове.

Его жена, подарившая ему свою фамилию, могла уже носить на голове что угодно. Но жуткое дело, он убедил меня: не самоваром на голове своей жены, а Ротшильдами и Змеями Горынычами. За всю свою жизнь я никогда не встречала женщину, которая бы купила сразу три даже самых красивых платка.

Томка сидела сникшая, волосы упали и закрыли лицо. Я знала, что ее сейчас нельзя трогать. Сейчас она сидит и ищет виноватых в своей беде. Я буду первая, если попробую ее утешить. «Это твоя затея, чтобы я шла на фабрику! Борька никого не слушал — и уже в Союзе художников. А я поднимаюсь в шесть утра, тащусь на электричке — куда? Что я рисую? У меня ребенок трех лет. Но разве у ребенка есть бабушка? Я это все поломаю, я еще обрету себя». Потом будут слезы, а через час вопрос: «Неужели тебе ни капельки меня не жалко?»

— Мы снимаем эту работу с обсуждения, — сказал председатель, — но отметим в протоколе ее художественную состоятельность. — Он повернулся к главному художнику фабрики и спросил у нее: — Автор молод?

— Да, — ответила та.

— Через неделю начнется отбор для молодежной выставки. Порекомендуйте автору показать выставкому эту работу.

После этих слов автор встала и, не взглянув на меня, пошла к двери. Пошла — не совсем, точно, до двери было шага три, Томка поднялась и тут же скрылась за дверью. А я осталась. У меня не хватило пороху последовать за ней. На Томкин стул села главный художник фабрики. Так мы и сидели рядом до конца обсуждения, чувствуя неловкость оттого, что нечего нам сказать друг другу.

Когда заседание закончилось и все поднялись со своих мест, в просвете между головами я опять увидела глаза председателя художественного совета. Это был все тот же взгляд, грустный и внимательный, похоже, что Адам Петрович ждал от меня чего-то. Главный художник сложила платки своей фабрики в чемоданчик и ушла, я тоже поглядела на дверь, потом на Адама Петровича, и женская моя натура взяла верх — нет, то было не любопытство, скорей деликатность, не могла я повернуться и уйти, оставив этот странный взгляд без ответа.

— Вы что-то хотите мне сказать?

Он кивнул, поглядел на женщину, которая вела протокол, и тем же своим грустным настойчивым взглядом попросил ее уйти. Она поняла его сразу, собрала листки и вышла из комнаты. Адам Петрович сел на свое прежнее председательское место и, уже не глядя на меня, спросил:

— Я не ошибся? Вы… — он назвал мою фамилию.

— Да.

— У меня к вам просьба…

Просьба его была выполнимая, хотя вряд ли в нашем архиве сохранились те материалы, которые его интересовали. Не стоило посылать столько загадочных взглядов ради такой простой просьбы. Может быть, его удивило, что архив заинтересовался работами местных художников? Это не столько удивительно, сколько смешно.

— Я здесь случайно. Дочь привела. Это ее платки наделали здесь столько шума.

— Интересная работа.

— Могут взять на выставку?

— Вполне.

— А после выставки ваш совет сможет еще раз вернуться к ним?

— Вряд ли.

— Значит, фабрика их выпускать не будет?

— Не будет.

Он сидел за столом, положив перед собой руки с длинными сухими пальцами. Тяжелые веки прикрывали глаза, шея устала держать голову, и подбородок коснулся груди. Я поднялась, попрощалась и вышла.

Бывают дни, которые будто выпрашиваешь у судьбы. Я этот день выпросила. Не было бы ничего такого в моей жизни, если бы поехала, как и должно сегодня было быть, в библиотеку. Статья моя продвинулась бы на две-три страницы, и я бы сейчас шла к автобусной остановке с чувством выполненной работы, а главное, со спокойной совестью. Так нет же — сошла со своей дороги, забрела в чужой лес и теперь блуждаю в трех соснах, пытаюсь выбраться. Томка бросила меня. Ей было плохо, обидно, она поднялась и пошла. А человека, которого привела с собой, — забудем, что я ее мать, — просто человека, пошедшего за ней ради нее, бросила.

Я шла и думала о Томке. Хотелось быстрей прийти домой и с порога спросить: «Знаешь, с чего начинается предательство? С того, что забывают о другом человеке во имя себя. Сначала забывают, потом намеренно не помнят, а если вспоминают, то для того, чтобы подставить его под удар вместо себя». И тут же слышала в ответ веселый Томкин голос: «Я уже давно твержу — нужен магнитофон. Пропадают такие речи».

Они действительно мечтают о магнитофоне. За пятьсот рублей. С двумя стереофоническими колонками. Если такое случится, охватят музыкой квартир восемь нашего почтенного, спокойного дома.

— Ты не считаешь, что вы с Борькой пропустили все сроки, когда без магнитофона нет жизни? — спросила я, едва Томка заикнулась о двухстах рублях — «триста мы наскребем». — Магнитофон — это от пятнадцати до восемнадцати, потом человек уже сам старается что-нибудь сказать. Собственным голосом или делом оглушить пространство.

— А Енька? — спросила Томка. — Ведь растет же, все канет: и голос его, и словечки.

Слово «Енька» вышибает меня из седла. Томкин сын сам себе дал это имя, до двух лет у него заедало с шипящими. У меня не только любовь к Еньке, это еще и чувство вины, которое мне внушили его родители. Я только считаюсь бабушкой, одно название, пользы от меня ноль целых ноль десятых. Когда Енька вырастет, то, конечно, будет гордиться, что бабка его — доктор наук, директор одного из самых больших архивов, а что эта бабка не выстирала ему ни одной пеленки, этого он помнить не будет, это целиком останется на моей совести.

Похожие книги

Другие книги Римма Михайловна Коваленко