Читаем Ходатель онлайн бесплатно
Ходатель
Туркин (псевд. Гаврилович) Александр Гаврилович [1870, В.-Уфалейский з-д (по др. данным — пос. Архангело-Пашийского з-да Пермского уезда Пермской губ.) — дек. 1919, близ Новониколаевска (ныне Новосибирск)], поэт, прозаик, 1-й профес. писатель Чел. Широко печатался в местных, всеурал. и всерос. изд. Занимался организацией нар. чтений в Чел., работал в «Обществе попечения о начальном образовании». В теч. ряда лет являлся постоянным ведущим рубрики «Челябинская жизнь» в газ. «Уральская неделя» (Екатеринбург). В дек. 1915 возглавил газ. «Голос Приуралья». Активно помогал становлению молодых писателей и поэтов Чел.: Ю. Н. Либединского, В. Т. Юрезанского, П. Котельникова, М. Е. Чучелова, Г. Булычева. Первый поэт. сб. «Утренник» вышел в Чел. в 1918 со вступит. ст. Т. под назв. «Свежие зерна». Детские и юнош. годы Т. прошли в пос. В.-Уфалейского з-да. Т. работал делопроизводителем в заводской конторе. С 1900 жил в Чел., сдал экзамены на звание частного поверенного, занимался адвокатской практикой. В том же году совершил поездку в Париж на Всемирную выставку. Корреспонденции о поездке печатались на страницах «Уральской жизни». Первое произв. — стих. «Умерла ты рано…» — было напечатано в 1889 в газ. «Екатеринбургская неделя». В нач. 1890 там же появились рассказы: «Рудокоп», «Крест не выдал», «У костра», героями к-рых были заводские рабочие и служащие. В 1896 очерк Т. «Страничка из прошлого» был опубл. в ж. «Русское богатство», возглавляемом В. Г. Короленко. В 1902 вышел сб. рассказов Т. «Уральские миниатюры». С 1906 Т. начал систематически печататься в столичных ж.: «Русское богатство», «Современник», «Современный мир», «Журнал для всех». В 1914 в издат. товариществе писателей в Петербурге вышла 2-я кн. рассказов Т. «Степное». Т. написано св. 400 художеств. — публицистич. произв. Только в газ. «Екатеринбургская неделя» с 1890 по 1896 были опубл. 38 рассказов, стих., миниатюр; 33 произв. — в газ. «Урал» и «Голос Приуралья». Становлению писателя содействовали его знакомство и переписка с М. Горьким, Короленко, А. П. Чеховым, С. И. Гусевым-Оренбургским, Д. Н. Маминым-Сибиряком, П. Ф. Якубовичем (Мельшиным). В сов. время произв. Т. переиздавались неск. раз. В 1935 в Свердловске вышел сб. «Избранные произведения», в 1937 — в Чел. Часть произв. вошла во 2-й т. «Рассказов и повестей писателей Урала» (1956), сб. «Душа болит» (1960) и др. По свидетельству В. А. Весновского, Т. умер во 2-й пол. дек. 1919 «на одной из станций между Новониколаевском и Мариинском от тифа». Э. Б. Дружинина
Проза / Русская классическая прозаНа Егорьевском станичном сходе горланили на этот раз особенно свирепо. Никто решительно не желал слушать других, и каждый, широко разинув рот, гневно сверкая глазами, выбрасывал, будто камни, тяжелые, иногда обидные слова… Молчаливым слушателем был только атаман станицы Гусев — грузный, красный казак, с длинными пушистыми усами. Все смотрели на красное, крепкое, как репа, лицо атамана, на его жирный, гладко выбритый подбородок и упрямо, назойливо кричали все разом, бросая слова, кованые гневом…
Станичный писарь Ивашкин, обращавший на себя внимание сизым и пухлым носом, делал вид, что пишет, но — на самом деле — рисовал на бумаге почему-то крупную блоху… И мучительно размышлял о ревизии, которую собиралось делать войсковое хозяйственное правление…
А сход все сильней волновался. Послушные до этого люди кричали так, что атаман пугливо сжимался, а писарь Ивашкин еще ниже склонялся над огромной расплывшейся блохой…
— Скоро строевых лошадей будем продавать.
— И продадим.
— Черт с ними.
— На войну, так первых нас?
— А теперь издыхай с голоду?
— Лошадей всех смотали. На ком весной пахать должны?
— Атамана запряжем: сможет.
Не надолго смолкли, умаялись. Атаман воспользовался этим и проговорил робко:
— Ссуды будут разрешены всем… Откроются столовые…
Опять, как порох, вспыхнули разом:
— Жди эти ссуды окаянные!
— К весне придут — когда подохнем!
— С нас так скоро дерут!
— В одну секунду.
— Постановить приговор — чтобы сейчас помогали.
Кричали еще долго и составляли приговор, где постановили просить кого следует о немедленной помощи казакам. И в приговор всем хотелось вписать обидные, гневные, страстные слова, но писарь Ивашкин ловко смягчал выражения, и приговор вышел деликатным и почтительным. Молча подписывали и уходили, как волки, злые и упрямые, готовые на все… Атаман следил неподвижно, а писарь звонко скрипел пером на бумаге…
Начальство собиралось уходить, когда дверь медленно отворилась и в правление, вместе с морозным облаком, вошел высокий, костлявый мужик с робким и несколько наивным лицом. На этом лице не было совсем растительности, и голубые глаза смотрели доверчиво и кротко.
Мужик низко поклонился атаману, потом писарю, потер большие, изветренные руки и потоптался на месте, моргая ясными, доверчивыми глазами. Атаман, надевая шубу, покосился на мужика и коротко спросил:
— Зачем?
Мужик полез за пазуху, достал какую-то бумагу, подал атаману и сказал тоненьким, совсем бабьим голосом:
— Мы по доверию, значит…
— По какому доверию?
— От общества, значит… по доверию… Ходатель, значит.
Атаман подал бумагу писарю. Тот пробежал и ухмыльнулся. И сказал мужику:
— Айда с господом богом.
— Да в чем дело? — спросил атаман.
— Тоже ссуду и хлеба просят. Это — разночинцы, Иван Миколаевич; живут на казачьей земле… Мы здесь ничего не можем сделать.
— Конечно, Тебе надо к земскому… Вы — не казаки. Нам своих бы прокормить… На какой статье проживаете?
— На вашей, на казачьей…
— Да где это?
— Три версты отсель: на Козьем.
— Знаю. Сколь домохозяев?
— Десять, значит, дворов…
— Хм… К земскому надо; вы не казаки…
Мужик взял бумагу, сложил ее аккуратно, сунул за пазуху и развел руками:
— Диковина. Нигде не принимают нас. Ровно не одному царю служим.
— Ну, айда со Христом, — махнул рукою писарь. — Иди с богородицей…
— Уйду, почтенный, уйду… Тоже вот ись хочем…
— Все разве слопали? — спросил атаман.
— Все зачистили — теперь у всех свистит. Скотину, значит, кончили еще осенью… Дров порубить на продажу нельзя: ваш лесок… У кого корма остались — пока этим и держатся; продают в городе. Скоро и это зачистим… Беда. Совсем беда. И не знаем — куда обратиться: везде, значит, не принимают нас. А за землю много лет платим вам… В аккурат платили.
— Вишь, вы не казачьего сословия…
— Брюхо-то у всех одинаково, господин атаман: ись просит.
— Иди, иди.
Мужик вышел из правления и медленно направился к гнедому мерину, привязанному у столба. Мерин стоял неподвижно, закрывши глаза пушистыми ресницами, отвесил нижнюю губу и дремал… Его впалые бока, острый, измызганный хребет, покрытый снежинками, и низко понурая голова с отвислой губой — точно подчеркивали, что впереди, в пляске и свисте метелей, идет черная, костлявая нужда, цепкая и нахальная, как пьяная, бесстыжая женщина. Что страшно далеко еще до ясных, солнечных дней, до кудрявой зелени, до росистых ночей в полях, когда гибкое, веселое ржание, как звон металла, дрожит за зелеными перелесками…
Мужик отвязал мерина, ласково заглянул в его грустные, слезящиеся глаза и сказал вслух странно упавшим голосом:
— Айда, Гнедко… Бают, надо к земскому…
Сел в сани и заворотил лошадь. Гнедко тяжело и не-уклюже поворачивался и, кажется, думал:
«Не привыкать, хозяин: всю жизнь ездим по начальству…»
Легонькой трусцой добрались до квартиры земского. Как раз земский принимал прошения, хриповато ворчал на то, что люди «вечно судятся», и сам он, худой, как щепка, с землистым лицом и острым кадыком на тонкой дряблой шее, производил гнетущее серое впечатление… Точно кто-то, такой ненавистный и склизлый, раздуваясь от жадности, сидел внутри человека и сладострастно высасывал кровь, краски, звучный голос, молодой нежный смех…
Когда дошла очередь, мужик подал бумагу земскому. Тот мучительно сдвинул брови, долго всматривался близорукими, глубоко впавшими глазами в написанное и, наконец, пожал худыми, костлявыми плечами:
— Не понимаю. Что это?
— Это доверие, ваше благородие: ходатель я.
— Какое доверие?
— От общества, значит, полномочие, ваше благородие… На пропитание домохозяев хлопочу. Доверие, значит, мне, Антипу Ветошеву…
— Не понимаю.
Настоящая неподдельная тоска звучала в голосе у земского. Как будто совсем не читал прошения, не вдумывался в слова мужика, а все мучительно слушал, как тот пухлый и жадный, притаившийся внутри, сосал жизнь по каплям и сушил, как зной раскаленный — степь, — молодость, смех звонкоголосый… Слушал и как лунатик спрашивал:
— Вы… крестьянин?
— Так точно. Из хрестьян будем… Вятской губернии…
— Вятской?
— Так точно.
— Как зовут?
— Антипом, ваше благородие, Антипом, а фамилия — Ветошев…
— Вы просите помощь?
— Так точно. Потому, значит, скоро караул будем кричать: ни хлеба, ни кормов. А до весны еще тю-тю, ваше благородие…
— Так. А где вы живете?
— У казаков на статье… На казачьей, значит, земле: на Козьем.
Земский взглянул на мужика немного прояснившимся, понимающим взглядом и сказал:
— Надо у казаков просить: вы на казачьей земле живете…
— Просили — отказывают…
— Почему?
— Вы, дескать, не казаки, а хрестьяне и прочие: разночинцы, значит… Отказали.
— Так ведь и я ничего не могу сделать — поймите. Нам приказано кормить только своих крестьян, своей губернии и уезда…
— Мы давно все здесь живем, ваше благородие: которые лет двадцать. И все хозяйство, значит, здесь и деньги за землю здесь платим… С родины, значит, мы берем только пачпорт и подати туда взносим…
— Нельзя нам. Вы Вятской губернии?
— Так точно.
— Вот там и обязаны дать вам ссуду и кормить… Вот туда и поезжайте.
— Давно не живем там, ваше благородие. И хозяйства там нетути…
— Ничего не могу.
— Так… помирать, что ли, нам?
— Все умрем…
И серая тоскующая тень опять набежала на землистое лицо земского. Сухо кашлянул в руку, подал бумагу обратно и почти прошептал:
— Обратись в уездный съезд: там, быть может, разберут это… А я не могу. Поймите — не могу: со своими тошно становится.
Повернулся и тихо побрел куда-то, в глубину комнат, сгорбленный, хилый, с острыми плечами.
Антип хлопнул руками и вышел к лошади. Долго стоял на месте, опять хлопнул себя по бедрам и проговорил:
— Н-н-ну. Прямо… сироты. Ни отца, ни матери…
Гнедой слушал, грустно мигал слезящимися глазами и качнул головой, точно поддакнул:
«Да, сироты…»
На Козьем заволновались крепко, когда узнали, что Антип приехал ни с чем. И нельзя было подумать, собственно, что в этих старых избах, брошенных кучей в степи, все-таки горят человеческие жизни, звучат страстные голоса… О, как хотелось злой, степной пурге засыпать снегом все живущее здесь. Рыхлыми, снежными днями, такими скучными и сонными, пурга коварно пряталась где-то в перелесках, слегка шуршала мерзлыми прутьями и вспыхивала за снежным курганом… Все искала радость жизни земли, чтобы задушить эту радость, но крепко спала измученная земля и грезила о звонком и свежем. И пурга, злая от этого, набиралась силами к ночи, собирала вокруг себя ветры, куталась в кружевные снежные ткани и, как женщина, охваченная сладострастьем, плясала и кружилась в степи… Сшибались молчаливые деревья в перелесках, гудели пьяные голоса вихрей, но в старых избах, брошенных кучей в степи, все-таки переливалась человеческая жизнь.
Да, на Козьем заволновались сильно. Все почти собрались в избе у Антипа и жадно слушали то, что говорил «ходатель». Слушали — и серые измученные лица бороздились гневом. А железная печка, точно не зная ничего, бурно рокотала веселым, пламенным звоном и, раскаленная докрасна, кричала в длинную трубу о чем-то своем — и странно сживался этот огненный крик с хохотом безумной метели.
— Так. Значит, мы не люди, — первым отозвался Яков Бубнов и свирепо затянулся махоркой из коротенькой трубки. Поковырял в трубке прожженным пальцем и продолжал:
— Вот я, к примеру сказать, мещанин города Сызрани — по отцу еще приписан. Отец умер на хлебопашестве, хотя и земли своей не имел… Я пошел по этой же пути и двадцать лет вот здесь держу аренду у этих чертей ленивых — у казаков… Мало переплатил я денег? А вина было мало им споено? А теперь — убирайся к черту. И земский хорош: поезжай по своим, значит, родинам да там и проси хлеба. Будто взял с собой прутик, да и пошел засвистел. А домашность? А семейство? А условие с казачками? А деньги, если отданы вперед за землю? Ну, ладно: пошел я в Сызрань… А там и спросят: «Ты, дяденька, зачем пришел?» А я: «Ись, братцы, хочу, ись». Да опять спросят: «Ты кто такой? Где живешь?» А я: «Бубнов, мол, я — мещанин, а живу у казаков…» Н-н-н-у, и спровадят: «Ступай, дяденька, к казакам — мы тебя не знаем». Это что же такое будет?
Молчали. Гудела звонкоголосая печка, метала искры и жила песнями, заодно с пургой. С полатей свесилась голова кудрявой Аниськи — десятилетней дочери Антипа. Девочка внимательно следила за выражением угрюмых лиц и временами взметывала руками с полатей.
— Да, похерили, — разрядил молчание старик Ветошев, отец Антипа, сидевший на лавке. — Похерили. Скоро семьдесят лет будет мне, а этот год круто запомним: прямо ложись да помирай. Зима только началась, а у кого хлеб?
— Это не может быть! — вдруг почти рявкнул Степан Сажин, жилистый и корявый. — Не может быть. Правду искать надо…
— Пока ищем ее — подохнем, — иронически заметил Бубнов и потонул в табачном облаке.
— Искать надо. В город надо отрядить кого-нибудь.
— А там что?
— В съезд этот надо закатить, про который земский толковал.
— Может, земский зря это: чтобы отвязаться.
— Надо что-нибудь делать.
Долго надумывали, кричали, спорили. Небольшой худощавый паренек, сидевший все время молча у самой печки, выбрал время, когда затихли голоса, и сказал:
— Вот, я читал в газете одной, что из-за голоду часто бунты бывают. Не верил я раньше этому, а теперь, пожалуй, и поверишь: с голоду всякий может забунтовать.
Все внимательно посмотрели на парня. А он смотрел куда-то в сторону и продолжал:
— В других государствах, пожалуй, никогда не слыхать про голод. И образованность там другая, чем у нас. Там мужик за милую душу живет, а земли куда меньше нашей. Нам вот только муки добиться бы по пуду, дадут этот пуд Христа ради на душу — мы еще в ноги накланяемся. А в других государствах не так: там, брат, подай, ежели невмоготу становится. А у нас что? Давно ли розгами драть перестали?
Странная дрожь переливалась в голосе парня, и слова он выдавливал с трудом из горла… И щипал худыми, тонкими пальцами белесоватый пушок над подбородком.
— Это верно, — поддержал старик Ветошев. — Сам не бывал под розгами, бог миловал, а много видел, как раньше секли… Э, мало ли что пришлось видеть на веку.
После этого опять покричали, подумали и решили на том, что Антип завтра же утром поедет в город и доберется до помощи в уездном съезде. Высчитали могущие быть расходы, набрали кое-как один рубль пятьдесят копеек, которые и вручили торжественно Антипу. И напутствовали — каждый по-своему:
— Прямо за горло бери.
— Подыхаем, мол.
— Вам, мол, хорошо самим, тепло.
— Что, сироты, что ли? Одному богу молимся.
— Животную, и ту жалко.
— У них там собакам лучше живется.
На прощание крепко жали руку Антипу. Что-то общее, решительное паяло все лица в одно выражение, и каждый чувствовал подъем духа, точно помощь уже была взята с бою. И Антип, охваченный общим и волнующим, говорил тоненько-возбужденно:
— Постараюсь, миряне, постараюсь. Шибко хайло разину, как только можно шире: дело не шутка. Постараюсь.
— С богом.
Ушли, и все пела железная печка, раскаленная злым огнем. Билась над крышей пурга, тянулась призраками к окну и странно волновала душу… Точно про жизни человеческие пела, когда маленький ночью пугливо жмется к матери, старик на печи ловит в памяти молодые были, а девушка, с бьющимся сердцем, грезит о нежном и ласковом, что прозвенело когда-то поющей струной…
Как всегда, Антип лег на полатях, рядом с женой и Аниськой. Говорил по привычке об одном: как протянуть эту мучительную зиму? И муж и жена знали, что помощь, если и будет, то придет не скоро, но боялись говорить об одном важном, что было решено раньше… Оба чувствовали, что это важное необходимо разрешить сейчас, но каждый старался обойти на время тяжелые, решающие мысли. И подходили к главному издали:
— Скоро вот рождество… — говорил Антип.
— Скоро…
— А у нас… ни муки, ни мяска…
— Муки только квашни на две… — поддержала жена.
— Чаю и сахару тоже надо будет…
— Надо…
Помолчали. Необходимо было решить главное, что намечено было раньше. Но опять у обоих слова завязли, точно тряпка, хотя оба чувствовали, что подошли немного к главному. И все-таки началось опять отдаленно:
— Ничего не поделаешь. Придется что-нибудь продать… — робко сказал Антип и намеренно-равнодушно зевнул.
— Кого продашь? — сурово спросила жена.




