Читаем Капля в океане онлайн бесплатно


Капля в океане

Начинается прозаическая книга поэта Вадима Сикорского повестью «Фигура» — произведением оригинальным, драматически напряженным, правдивым. Главная мысль романа «Швейцарец» — невозможность герметически замкнутого счастья. Цикл рассказов отличается острой сюжетностью и в то же время глубокой поэтичностью. Опыт и глаз поэта чувствуются здесь и в эмоциональной приподнятости тона, и в точности наблюдений.

Вадим Витальевич Сикорский

Проза / Современная русская и зарубежная проза
<p>Капля в океане</p><p><strong>ФИГУРА</strong></p><p>Повесть</p><p><strong>1</strong></p>

Решено: надо просидеть, сколько потребуется, но сегодня закончить работу. Эти тетради уже давно тяготят, одно сознание, что не все проверены, испортит предстоящий отдых и завтрашнюю рыбалку с Сергеем. Весьма кстати тот вчера позвонил со своим приглашением. Редко к нему удается вырваться. А тут еще бракоразводная ссора с Верой. Свои обязанности он выполнил: продукты в холодильнике. Хорошо бы и настроение держать в холодильнике, чтобы тоже не портилось… На дачу продукты забросит Вере автомобильная Лара, уже договорено. Вера знает, каких подруг привечать.

Итак, девяносто процентов тетрадей сейчас, потом на Кузнецкий за книгой. Оттуда пешочком до «Белорусской». И домой, докончить остальные тетради. Жизнь ясна.

Хорошо бы, конечно, сегодня встретиться с Мариной, квартира надежно пуста. Но или Марина, или тетради.

Аскольд Викторович усмехнулся, провел руками по волосам. Но только склонился над столом, зазвонил телефон и — Маринина валторна. Легка на помине. Марина, она такая вся материнская, мягкая, нежная. Терпеливая. И, главное, так подробно знает его, кровно заинтересована во  в с е м  нем, как мать. В здоровье, в состоянии всех живых винтиков и чувствительных гаечек его тела и духа. Такой подробной, тотальной заинтересованности в нем не было еще ни у кого. Она скрупулезно внимательна, нянчит его каждым словом и жестом. А Вера…

Марина, как всегда, старалась удержать его подольше у телефона. Ему это было приятно но сейчас он торопился. И соврал:

— Мариночка, звонок в дверь, видимо, Вера.

— Целую. Звони, как вернешься со своей рыбалки Скажи мне «целую».

— Цалую.

Это была его обычная дразнилка.

— Что?! Опять «ца»!

— Це, це!

— Скажи полностью «це-лу-ю».

— Целую.

— Пока, милый.

— До свиданья.

— Ну пожалуйста, еще раз «целую».

— Марина…

— Я тебя очень прошу!

— Целую.

— Ну, все, пока. Только подожди, я первая положу трубку.

Это ее непременное требование. Иначе «словно что-то оборвалось, и обидно как-то».

— Пока. Жду. — Это уже последнее, завершающее всегдашний телефонный ритуал. Даже короткие гудки в трубке после голоса Марины какие-то нежные.

Хотя он и держался независимо, но ему было каждый раз жаль, когда Марина клала трубку.

Она антипод Веры? А может быть, она нужна ему только по той причине, что и большинству мужчин: просто нужна женщина? Он вспомнил подслушанный недавно разговор за соседним столиком в кафе. Все навеселе, но в пределах интеллигентности: «Другая женщина… О, эта «другая женщина»! Все равно что Рио-де-Жанейро!.. Хорошо провести время, полюбоваться, вкусить — и домой». — «Да, одна — Африка, другая, хе-хе, — Гренландия… А ведь человек любопытен, человек по своей натуре хочет везде побывать, во всех странах. Вкусить, хе-хе, всякий климат, испытать всякие воздействия и, хе-хе, приключения». — «Хотя есть и такие пат-ри-оты. И самим странно: что именно держит их около одной-единственной? Породнение? Привычка?» — «А бывают женщины, и у меня такая была, что в ней одной и Рио-де-Жанейро, и Африка, и Арктика… И даже порой со всеми экзотическими неприятностями: колючками, медузами, пумами, акулами…» — «А! Все это не ново». — «Но всегда будет. И всегда будет ново».

Когда Аскольд Викторович устал проверять тетради, он блаженно откинулся на спинку скрипнувшего стула. Стул был старинный, сработанный с великой заботой о человеческом теле. И очень подходил к нестандартной фигуре Аскольда Викторовича.

Но как бы ни устал, а работу надо закончить обязательно. Чтобы завтра — приволье. Такого августа и старожилы не помнят. В Москве и Подмосковье тридцать четыре градуса. И везде пахнет гарью: загорелся торф под Каширой. И пошли лесные пожары. Все на десятки километров подернуто дымкой. И небо. Или это только воображение? Но все изнемогают от зноя. Уж если в Индии слоны взбесились от жары и уничтожают поселки, то что же сделается с людьми в городе в такую жару?

Нет, завтра к доктору, и весь день на реке!

Марина, Марина… Закрыл было глаза, чтобы выключиться и просто, ни о чем не думая, передохнуть хоть минут десять. Но мысли словно примагнитились к ней. И опять бесконечные воспоминания.

Аскольд Викторович с удовольствием дал волю воображению. Он знал, что, в сущности, только такие паузы в суете, в бесконечных делах, в занятиях, заботах и позволяют хотя бы пунктирно очерчивать памятью свою жизнь. Чтобы хоть как-то связать ее в единое целое. А то превращаешься в какой-то полуавтомат, почти не осознающий себя как личность. Не чувствующий жизнь свою особой, личной жизнью. Распыляешься мыслями и чувствами так, что и не соберешь воедино эту живую пыльцу.

Ведь это же надо — разыскать его через адресный стол после пятнадцати лет. А что, собственно, было пятнадцать лет назад? Всего четыре свидания, из которых три лирических и лишь последнее… И вдруг письмо. Ей уже тридцать два, у нее муж и ребенок.

Как же она просияла сквозь толщу этих пятнадцати лет? Да еще почти совсем такая же, прежняя… Они встретились. Она божилась, что не могла его забыть. Любила.

— При живом муже? — спросил он.

— Было вот как, — объясняла она с сосредоточенным, прислушивающимся лицом, словно ловила сквозь годы давнюю, дальнюю радиопередачу из прошлого. И вдруг вздохнула: настроилась на волну, а она ускользает. Ее забивают поздние или более мощные волны. Но вот поймала снова: — Да, точно так… так… то зернышко той влюбленности тогда еще остановилось прорастать, не проросло большой любовью. Как останавливается при неожиданном заморозке. От твоего того заморозка, тобой организованного… От моей обиды… От твоего холода. Как я тогда плакала! Я к тебе пришла, я доверилась… Ты подумай, мне было всего семнадцать лет! Ведь это же вообразить только, всего семнадцать! И я… именно доверилась!

— Да, я помню. Было очень смешно. Ты разделась и вдруг попросила хлеба. А у меня только черняшка. И я дал тебе краюху, и ты ела. И крошки сыпались на обнаженную грудь. Это было прекрасно и смешно.

Она засмеялась, но вдруг в глазах сквозь смех сверкнул гнев:

— Да, тебе смешно… А ела я… от смущения.

Он расхохотался.

— У тебя от смущения бывает хороший аппетит!

— А потом нас послали на три месяца в колхоз.

— Ты оттуда вернулась таким мордоворотом.

— Еще бы, на картошке и на хлебе, да на ветру… Но не в этом дело. Когда я почувствовала насмешку в твоем ответном письме мне, я ревела, ужасно обиделась. И решила: все кончено. Через два года вышла замуж. Муж меня ревновал. Дико ревновал. И ты опять невольно вмешался в мою судьбу. Муж нашел мои дневники, где я все о тебе писала, о своей обиде и чувствах. Была жуткая сцена. Да, опять из-за тебя же! Я тогда работала во Внешторге переводчицей, только окончила институт. А то зернышко-то все существовало. Все время существовало. И я все время о тебе думала и вспоминала тебя.

— Все пятнадцать лет? И зернышко не сгнило?

— Я родила Ирку, и вся жизнь моя была только в ребенке.

— И мужа, конечно, не любила?

— Ну, вначале, может быть, немного. А потом, когда как следует проявился… Жестокий, жадный, расчетливый.

Несколько лет Марина болела, думала, неизлечимо. И за время болезни научилась ценить миллиметры мира, миллисекунды жизни. И благодарно улавливать даже микроскопические блестки счастья, искорки радости. Она и его старалась научить этой мудрости.

— Ты признался: боишься любить, — говорила она. — Я знаю, есть такие. Все вы, кто боится любить, дураки. И если вы боитесь любить женщину, человека, то, значит, боитесь любить и природу. И жизнь, потому что иначе вы же и смерти будете чересчур бояться. Если вам страшно потерять любимую женщину и потому боязно любить, вы и солнце и жизнь будете бояться потерять. Нет, если бояться любить женщину, надо все бояться любить. Да и людей тоже. Всех. Нет, от страдания, дорогой Аскольд Викторович, ты не изолируешься. Так не бывает. Иначе надо изолироваться от всего. А это гроб.

Разве можно забыть ту прелесть, то чувство особое? И даже сейчас, от одних только воспоминаний, он захмелел. Они с Мариной пили вино, тихо, чтобы не разбудить ее дочь в соседней комнате. А поздно ночью он уходил.

Длинный мост через железнодорожные пути. Гром составов, распределяемых по путям электровозами. Потом переулок, улица.

Вот это и есть  э ф ф е к т  ж и з н и. А не мимо, не над миром. И он тогда расширяющимися, как у коня, ноздрями ловил все запахи. И свежих листьев. И тревожный и даже радостно волнующий запах железнодорожных путей. А зимой — запах снега.

И, кажется, даже волосы на голове наэлектризовывались жизнью.

И все наконец-то служило ему. Наконец-то не он служил миру и всему, а мир и все — ему!

И его шаги слышны всему миру. И радостно было, что это от его шагов раздавалось эхо до Млечного Пути, до самой отдаленной звезды, на десять миллиардов световых лет. До завтрашнего восхода. До всех этажей спящих домов, городских этажей тишины. До всех прилавков безлюдно светящихся магазинов. И если бы сейчас с Луны, или с Марса, или из послезавтрашнего дня на него залаяла собака, он бы нисколько не удивился.

Он шагал в таком упоении минут сорок. От Марины до Веры было всего минут сорок хода. Потом он звонил в тускло освещенный подъезд, и ненавистная, как всякая лишняя свидетельница, предутренняя лифтерша, жмурясь спросонья и пошатываясь, отпирала ему дверь. И с грубой бестактностью спрашивала, сколько времени. И он отвечал, мстительно свирая минут на двадцать в сторону давнего вечера, а не близкого утра, хотя часы были точные. Потом извинялся за беспокойство перед в общем-то ни в чем не повинной лифтершей. Врал что-то про болезнь матери. Если бы лифтерши верили, оказалось бы, что у него переболели и перемерли все родственники и близкие. И друзья и враги. И к тому же по нескольку раз.

Счастье Хозяина Мира исчезало. На берегу жизни стояла скучная лестничная клетка, и пыльные каменные ступени вели наверх. Он шел пешком, боясь лифтом разбудить жену. Счастье Хозяина Мира и Пловца по Реке Жизни пропадало, как мираж. И замещалось пошлым злорадством человека, слямзившего лишнюю, недозволенную радость.

И трусливая кошачья поступь по коридору. Мимо комнаты спящей чистым, светлым сном Веры. На ощупь, в полной темноте. Потом свет, включаемый в туалете. И при этом свете из-за полуприкрытой двери все остальные действия. Чтобы ни светом, ни шумом, упаси боже, не разбудить. Шмыгнуть — это при его-то статных габаритах! — в кухню, попить воды и с полной чашкой воды пробалансировать в свою комнату. И потом облегченно запереться у себя. И заснуть двойственным сном мелкого жулика и Надмирного Властителя. Петуха и Демона. Демона и Петуха, хоть и тоже крылатого, но рожденного совсем не для полета.

Если же Вера все-таки замечала его приход, надо было врать о бессоннице, о больной голове и ночном походе за свежим воздухом. Уповая на то, что гордость не позволит ей выяснять подробности у лифтерши.

О эти детские, вечные обманы!

Демон и Петух…

А Вера в последнее время вела себя с виртуозной наглостью. Скандалы все учащались. Марина, напротив, стала особенно внимательной, нежной, заботливой. Пресловутый треугольник начал раскаляться, и самое слабое место соединения сторон могло вот-вот распасться. Жить становилось все труднее. Но Вера обычно улавливала опасность и в последний момент ухитрялась какой-то смесью сюсюканья, дуракавалянья, заботы и детских капризов снимать напряжение. Треугольник начинал остывать, и катастрофы не происходило.

Но вот уже давно она ведет себя так, словно ей все совершенно безразлично, предоставив ему делать любые выводы и принимать любые решения.

<p><strong>2</strong></p>

Раздумья прервал телефонный звонок. Аскольд Викторович снял трубку. Спросили пожарную часть.

Он взглянул на часы, могуче вздохнул, с трудом выключил воспоминания. Марину. Веру. И склонился над тетрадками, проклиная себя за свою неожиданную дотошность и решение испытать заочников всерьез. Ох, уж эти заочники! Он в педагогическом порыве дал им дополнительную контрольную, каждому особую. И чтобы выполнили ее не там, у себя дома, а здесь, в Москве. Времени достаточно — весь июнь. А консультаций и практических занятий всего шестнадцать часов.

А те, домашние работы, сделанные в родных пенатах, проверять — поистине мартышкин труд. Пришлют из дома контрольную, как правило, у кого-то сдув. Бывает, и за них пишут. Да что контрольные, это еще чепуха, порой бывает, даже дипломные чертежи — такие же эрзацы. И все-таки черт его дернул дать им эти самодеятельные контрольные, полюбопытствовать, чего ребята действительно стоят, а заодно и его собственные лекции! К тому же еще втравили в приемную комиссию, и августовский отпуск погорел, как подмосковные леса. Тетрадки все откладывал, откладывал, благо за них начальство не спросит: затея собственная. До сентября нельзя тянуть, а там опять работы невпроворот.

Аскольд Викторович склонил свою величественную голову с массивной серебрящейся шевелюрой над очередной тоненькой двухкопеечной тетрадочкой. Могучие плечи нависли над столом, как скала «пронеси господи». Да это так и было для студентов института, где Аскольд Викторович преподавал.

В его большой руке шариковая ручка, верткая, будто зубочистка, выковыривала неверные буквы, прочищала строчки от ошибок. Аскольд Викторович подчеркивал отдельные слова, ставил галочки и вопросительные знаки на полях. Подписывал маленький приговор, выводя в конце тетради спокойную тройку или тревожную двойку, хотя в обычных контрольных ставил просто «зачет», «незачет», называя их «чет», «нечет». Закрыв очередную тетрадь из запланированной на первую половину дня большой пачки, встал и потянулся. Обрадовался, что покончит с этим скорее, чем рассчитывал. Останется еще время почитать. Сложив проверенные тетрадки аккуратной стопкой на углу письменного стола, он довольно потер руки.

Руки у него были большие, с тонкими, длинными пальцами, легкие. Пальцы пианиста.

Когда он рассматривал свои руки, у него появлялась к ним жалость. И сейчас, расслабив их и положив на стол отдохнуть, он вдруг подумал: а интересно бы их нарисовать. Или, может быть, одну.

Автопортрет руки!

Рука, например, лежит на подоконнике, а за окном изобразить никчемную, забытую, такую же узкую, как его кисть, длинную белую борзую. Ей не на кого охотиться в городском дворе, только разве на воробьев. Да она и не обучена. Так, декоративная красавица.

Он сегодня разными способами все время вроде бы подытоживает свою жизнь. И лирическую. И вообще. Вера довела! Она его все время разворашивает.

А что рука? Рука-то ведь как он сам весь. Рисовать автопортрет с борзой можно и поясной, можно изобразить себя и с головы до пят.

Он в живописи такой же дилетант, как и в музыке. Неужели главное-то вычтено из него навсегда? А он играет всю жизнь этими летающими руками, руками от бога — чего уж скромничать! — примитивные мелодии на домашних вечеринках. И гудит, как орган, поет под собственный аккомпанемент популярные мелодийки.

Похожие книги