Читаем Камыши онлайн бесплатно
Камыши
Эта книга о наших современниках, о любви к природе, о поисках человеком своего места в жизни. Действие романа происходит на берегах Азова, где разворачиваются драматические события, связанные с борьбой за спасение и возрождение этого уникального моря.
Проза / Советская классическая прозаМежду деревьями мелькнул рекламный щит, открылась небольшая, запруженная людьми площадь, и, значит, мы приехали. Кое-как еще можно было втиснуться на стоянке справа, но Оля повернула зеркало к себе, и лишь чудом я не царапнул чей-то новый «Москвич». Наконец, поставив машину, я протянул ключи Оле. Она словно только сейчас поверила, что перед нами в самом деле был аэропорт. Посмотрела на меня, потом на ключи и вместе с пудреницей швырнула их в сумку.
Я взял рюкзак и открыл ей дверцу. Да, ноги у нее были все же поразительной красоты, и она вполне имела право подпрыгнуть от радости, когда в моду вошли мини-юбки. Вместе с мини-юбками вошла в моду и Оля, ее спортивный тип.
— Постарайся не забывать про воду. Но лучше все же съезди на станцию.
— Бог ты мой! — усмехнулась она, с силой захлопнув дверцу. — До чего же трогательная забота о каком-то железном моторе.
Пожалуй, мы приехали чересчур рано. Оставалось еще минут сорок.
Я кинул рюкзак за плечо, и мы двинулись к невысокому и такому же, как эта площадь, ничем не примечательному зданию со шпилем. А ведь именно здесь наиболее ощутимо как раз и витал дух века, когда жизнь каждого была так наглядно поставлена в зависимость от труда многих, и человек с привычной уже доверчивостью, как само собой разумеющееся, вручал себя прогрессу. И все же печать какого-то особого напряжения лежала на этой снующей толпе, пестрой от южных букетов и сеток со спелыми уже яблоками. Во всяком случае, взглянув на эту толпу, я почувствовал физически, что улетаю действительно.
В громадном вестибюле, где иностранцы пасли стадо своих чемоданов, я купил газету, десяток кремней для зажигалки, и мы поднялись в ресторан.
Окинув зал цепким взглядом, Оля села и возненавидела меня снова.
— Почему я должна после бессонной ночи сидеть в этом дыму и видеть пьяные рожи? Я не могу слышать само это слово «коньяк». — Она посмотрела фужер на свет: — Они грязные. Нет, заказывать буду я. — И, отодвинув фужер, выхватила у меня карточку: — Здесь все грязное. Все.
Она замолчала, но глаза ее в это время говорили, и, пожалуй, еще красноречивее. Мужчины, как обычно, из всех углов уже пялились на Олю, готовые к любому бескорыстному подвигу назло неудавшейся жизни, которая лишь сейчас обнажила им свой истинный смысл.
— Так вот, я тебе выбрала. Пей нарзан, если тебе вообще что-то нужно в жизни. А себе я возьму стакан томатного сока.
Я промолчал и посмотрел вниз, на поле, где разворачивался самолет и полз узенький оранжевый автопоезд. В том-то и дело, что сегодня я имел право только на воду. Ничего больше. Просто нельзя было ничего больше. После Миуса мне были противопоказаны не то что самолеты, а даже лифты.
— И когда же ты собираешься сообщить о себе? Или я должна буду узнавать о тебе от этого Петьки Скворцова? И учти, я выселю этого мусорщика из Ленинграда, чтобы тебе не с кем было ходить по пивным. Тогда наконец ты, может, сядешь за стол… А почему ты не взял с собой пишущую машинку, если ты едешь на этот Миус, чтобы работать?
— Не говори, пожалуйста, «этого» Петьку. Я прошу тебя.
— А для меня они все «эти», — выкрикнула она, — твои призраки из прошлого! Этот твой Миус, какие-то Кости Рагулины, твои фронтовые Ниночки, про которых мне уже надоело слушать. Почему эта война до сих пор должна мешать людям жить? (И белая блузка, казалось, сейчас разорвется у нее на груди, открыв тем самым, что на длинной и тонкой шее всего лишь золотая цепочка и никакого медальона или крестика, как я придумал себе когда-то, там, в таинственной и тесной глубине, нет.) И почему вообще ты должен снабжать деньгами этого Петьку? Чтобы он их пропивал? И еще покупать ему путевку на Кировские острова. Или ты совершил в жизни какое-то преступление, и он об этом знает? Может быть, это ты ему искалечил ногу?..
— Только минеральной воды и томатный сок, — сказал я официантке и сдул со скатерти оставленный кем-то пепел.
В этом ресторане как будто никто не торопился. Приземлился еще один самолет, волоча за собой парашют.
— Какой там она объявила рейс?.. И ведь ты не пошевелишься, чтобы нас обслужили быстрее! Посмотри, этот тип с портфелем пришел вместе с нами, а уже ест и пьет. Мне надоело, что он смотрит на меня. Я не слышу рейс.
— Я слышу, Оля.
По движению ее рук я понял, что она беспрерывно натягивает юбку на свои великолепные, точеные колени — знак незаслуженной обиды. Она тянула и тянула юбку, а я видел, что глаза ее страдают, и мне стало не по себе. Все, чего она хотела, — жить спокойно и тихо, эта категоричная как ребенок, самолюбивая, стройная Оля. «Мне давали двадцать, когда мы встретились, а теперь дают все тридцать». Да, она похудела, лоб тоже не тот идеально гладкий, каким был еще три года назад, когда я познакомился с нею. В темных глазах сейчас чернота. Уступив мне, она давно уже перестала краситься. Но завтра она снова сможет, если захочет, привезти от мамы свои коробки, тюбики, кисточки, — хотя в общем-то зря. Без грима ее лицо было светлым и прозрачным, было притягательным.
Сок в ее стакане оседал, опадал ступеньками, на стекле оставались подтеки и рыжеватые крупинки, а у края — вытисненный широкий и четкий узор губ. Еще ровно на два пальца этой густой красной жидкости. Еще меньше. Наконец, запрокинув голову, она тихо всхлипнула, и я увидел, как медленно вытекли последние капли, обнажив целиком зеленое дно стакана, ее зубы и даже кончик ее языка, который медленно шевелился и осторожно исчез. Ее нога коснулась моей, прижалась сильней и еще сильней. Куда и зачем меня несло от нее? Что с нами произошло?
Пока мы были только прилежными любовниками и виделись раз, иногда два раза в неделю, чтобы побродить по лесу, шалея от свежести уединенных хлестких тропинок, или, болтая о том о сем, поумничать за бутылкой вина, я так и полагал, что у Оли своя жизнь, устроенная навсегда и так, как ей хотелось, — грезящая высшим светом мама, работа в театре и надежда самостоятельно поставить спектакль, а у меня свои заботы, тем более что встречались мы в Комарове, в моем «шалаше», где все было непрочно, почти призрачно и потому, наверное, и прекрасно. Мы занавешивали окно старым шерстяным одеялом как можно плотнее, но ветер все равно шнырял по полу; мы топили зимой печь, и вся ночь была этот жаркий квадрат огня, потрескивающий, судорожно вздрагивающий и всегда пахнущий чистотой, и ночи нам не хватало; а летом, распахнув рамы настежь, мы могли вслушиваться в негромкий дразнящий перестук электричек или шум близких волн, если на заливе штормило. Иногда луна ярко освещала высокие сосны и белый песчаный обрыв, утыканный пнями и потому только не обвалившийся. Пробыв у меня день-другой, Оля уезжала, а я садился за письменный стол. Да, это было непрочно, призрачно, и от самой этой непрочности, очевидно, и было возможным. Моя прежняя жизнь казалась мне тогда закономерной и ясной: сперва долгое сладкое пробуждение на отцовском диване возле стеллажа с книгами и перед высоченной дверью с медными ручками, потом война, потом университет, а заодно радиаторы и унитазы, которые я таскал на верхние этажи строек, чтобы иметь рабочую карточку, потом школа и диспуты в учительской, потом моя первая книга рассказов, потом моя книга о войне, потом, чтобы избавиться от воспоминаний о детстве, я бросил свою холостяцкую прокуренную комнату с дубовым потолком и подсвечниками на стенах — бывшую нашу столовую — и купил домик в Комарове, потом почти готовая вторая книга о войне: название «Бессмертие Миуса» я предполагал заменить. Но когда в августе прошлого года у нас с Олей появился в Гавани общий дом с толстыми кирпичными стенами и просторной ванной и уже не отсветы огня, а вспышки троллейбусов синим холодом обшаривали потолок, и сама прочность, казалось, навсегда окружила нас, мне впервые пришлось задуматься всерьез, что, собственно, объединяло нас и почему Оля должна понимать меня и чем виновата, если мне уже сорок три, а ей только двадцать девять и к тому же между нами лежала война. Жизнь каким-то образом превратилась в нечто сложенное из телефонных звонков, нужных знакомств и копившихся недомолвок. Мы, очевидно, нарушили какое-то уготованное нам природой равновесие, когда незаметно убедили себя в том, что нам дозволена близость еще большая, чем близость мужчины и женщины. Понадобился год, чтобы от надежных кирпичных стен повеяло одиночеством. У нас еще случались счастливые ночи, счастливых дней было мало. Моя пишущая машинка замолчала. Рай остался в шалаше.
— Наверное, нам пора, Оля.
Я поймал на себе ее взгляд и понял, что ей пришла в голову какая-то неожиданная и ей самой неприятная мысль.
— Подожди, подожди… Скажи… — Она разглядывала меня, словно вдруг обнаружила, что перед ней безнадежно сломанный механизм. — Скажи, может быть, я действительно не та и ты рядом со мной вынужден отбывать что-то вроде повинности?
Да нет, я все же, пожалуй, уезжал не от нее, а от себя нынешнего, и потому силой тащил себя в самолет. Мне, наверное, нужна была передышка в этой нашей окаянной любви. А может быть, нужно было опомниться. Я что-то растерял за последнее время.
— Надо зарегистрировать билет, Оля.
— Нет! И попробуй только встань… Так вот, пока я не пойму, что тебе нужно в жизни и почему ты уезжаешь… Стань реалистом… Скажи, у тебя есть дом, тишина, даже собственная машина? У тебя есть все, о чем мечтает современный человек. У тебя есть женщина, готовая служить тебе. Что же нужно еще? Тогда действительно лечись, если ты не хочешь жить, как все. Лечись, а не умничай, когда приходит врач.
Я, кажется, проворонил ту самую минуту, когда можно было уйти отсюда, надеясь, что к трапу Оля не пойдет и хоть так мы пощадим наше достоинство, не коробя его выяснением отношений до конца. Я знал, что прежняя Оля сейчас исчезнет, руки со сплетенными пальцами лягут на стол, возможно даже появится сдержанная улыбка, и под зубами Оли, как антоновское яблоко, затрещит само мироздание.
— Или что, что?.. Открой мне этот секрет… какая еще пружина движет тобой? Мне это необходимо понять даже просто профессионально. Но только не вздумай мне рассказывать про своих необыкновенных родителей и про своего великого деда. Эту сказку про белого бычка. А если ты сделал культ из своего прошлого… (Ее заглушил рев взлетевшего самолета.) если ты свихнулся на этом прошлом… Твой отец… Твоя сказочная мать…
— Стоит ли сейчас, Оля?
В том-то и дело, что мы разговаривали впустую. Я не мог добавить ничего к тому, что она уже знала. С некоторых пор мы оба, и Оля и я сам, стали превращаться в моем воображении в персонажей из древней, как мир, и очень уж банальной пьесы просто о мужчине и просто о женщине. Мне даже стало казаться, что притронулся я к этой пьесе, пожалуй, еще в то далекое время, когда затягивал гимнастерку потуже, поплевав на пальцы, оттачивал стрелки штатских брюк и, прилизавшись с помощью бриллиантина, таскал себя на танцы в соседний грохочущий радиолой клуб, надеясь завести роман с опытной девицей, которая сама пригласит меня на «дамское танго», отыскав в дальнем углу и за многими спинами, скомандовав мне: «Разрешите» — и потянув за руку в круг, а еще лучше — на первый этаж, в буфет, а потом наискосок через улицу в мою согласную на все холостяцкую комнату. Я считал, что у нее должны быть высокие, готовые налиться молоком груди, откровенно влажные толстые губы, крепкие ноги и широкие бедра, которые помогут ей на родильном столе…
Впрочем, похоже было на то, что кое-что об этой нехитрой пьесе я узнал еще раньше, в госпитале, слушая вязкие рассказы моих товарищей постарше о том, как умеют ласкать женщины, как прихотлива и ненасытна бывает любовь и почему иногда неизбежны разводы.
Или, что тоже может быть, я наткнулся на этот водевиль о мужчине и женщине, когда перезрел уже сам, перелистав замусоленную веками книжицу на пляже возле Петропавловской крепости, куда одним летом приходил каждое воскресенье, неизменно устраиваясь на «своем» месте — на невысокой гранитной площадке возле тяжелых чугунных зубцов, — раскладывая свое махровое полотенце так, чтобы оно не задевало другое, на котором лежало плоское, с веснушками на плечах и часто покрытое мурашками тонконогое тельце, потряхивавшее русыми рулончиками перехваченных желтой лентой волос, выцветших за два долгих месяца…
Однако все бы еще ничего, если бы мне уже не стало казаться, что я не только знаю эту пьесу, но теперь и присутствую на ее представлении, сидя в театре, среди публики, потешающейся до слез, жестоко не желающей замечать, что два усталых актера играют на сцене свою собственную жизнь. Я сразу стал и актером и зрителем. Я видел себя со стороны. Олю я тоже видел со стороны. Я как будто смотрел этот спектакль с последнего ряда партера. Чтобы те две фигурки были как можно меньше. Я знал каждый их жест. Каждое слово. Вплоть до интонации. И то, что ответит он, и то, что сейчас произнесет она, облизав по привычке губы.
— И знаешь… — сквозь гул самолета сказала Оля. — Ты знаешь, кого я больше всего ненавижу? Пассажиров. Да, да. Всех, всех, кто устраивает себе не жизнь… и ладно бы только себе, но и другим, черт возьми… вечное прозябание на чемоданах. Пока не заколотят в гроб. Какого экспресса вы все ждете? В какой земной рай? Вместо того чтобы радоваться каждой минуте, каждому цветку, спокойно дописывать этот твой «Миус», работать над каждой фразой, каждым словом. Работать, а не вздыхать… Вот таких пассажиров, как ты. Я хочу, чтобы ты жил сейчас. Спохватись, пока не поздно. И ты еще не Лев Толстой, чтобы уходить из дома. — Она попыталась засмеяться. — И тот тоже был хорош… Бог мой, какая мы проклятая нация. На каждом шагу жестокость, то во имя души, то во имя каких-то идей, то во имя прошлого. И все века одно и то же… Что, что тебя не устраивает в этом мире?
До чего же неумолимо, стремительно набирали высоту взлетавшие самолеты. В слепом, опрокинутом и затуманенном небе, почти невидимые, висели размазанные облака. Я заметил, что сразу курил две сигареты, и сейчас они обе, дымясь, лежали на пепельнице.
— Ты, может быть, уезжаешь совсем? Я хочу знать правду. Или у тебя кто-то есть в этом Ростове?
— …Рейс… рейс… рейс… РОСТОВ.
Я погасил сперва одну сигарету, потом другую:
— Надо расплатиться, уже объявили.
— Подожди, — неожиданно тихо сказала она. — А может быть, ты не поедешь? Подожди…
Я бросил на стол металлический рубль, швырнув его, как банкрот.
— Пора, Оля. — Мне было трудно смотреть в ее глаза, которые стали растерянными. — Ничего, две-три недели пробегут быстро.
Она вздохнула и пожала плечами:
— Возьми зажигалку. И дай мне расческу. Господи, до чего все осточертело… Не забудь свой мешок в гардеробе…




