Читаем Как Иван "провел время" онлайн бесплатно
Как Иван "провел время"
В сборник Семена Павловича Подъячева вошли повести «Мытарства», «К тихому пристанищу», рассказы «Разлад», «Зло», «Карьера Захара Федоровича Дрыкалина», «Новые полсапожки», «Понял», «Письмо».Книга предваряется вступительной статьей Т.Веселовского. Новые полсапожки
Проза / Русская классическая прозаИван лежал на печи «головами» в темный угол, ногами наружу и с тоской на сердце слушал, что делалось внизу в избе.
В избе было шумно. Бабы — жена его, Макрида, и ее золовка, его сестра, старая, горбатая девка, — перекорялись между собой, называя одна другую не по имени, а по кличкам: золовка называла Макриду «мокрым хвостом», а та ее «сукой горбатой».
Спор и ругань у них затеялись давно, еще с утра, «до свету», из-за лампадок. Каждая из них зажигала свою собственную и ставила перед своими богами. Нынче как раз был праздник — Крещенье… Поднялись рано… Макрида не успела за недосугом первая зажечь свою, и этим воспользовалась золовка. Пока Макрида копошилась на дворе, делая там что-то около скотины, она взяла свой «стакашик», служивший лампадкой, налила из полбутылки масла, оправила фитилек и, «затеплив» его, поставила на угольник, где стояли боги, ее и макридины, перед своей иконой Иоанна Крестителя, отодвинув немного в сторону макридину Казанскую.
Придя со двора в избу и увидя это, Макрида обозлилась и закричала:
— Ты что ж это, а? Сука ты мозговая! Горбыль ты нетесаный!.. Что ж это ты надо мной насмешки-то строишь?
— Каки насмешки?
— Да кто ж тебя просил мою икону-то отодвигать, а? Да нешто она, матушка, не достойна? Нешто она хуже твоей-то, а? Перед своей, небось, зажгла, а мою в сторону… Не-е-е-ет, врешь!..
Она полезла к иконам и, отодвинув золовкина Иоанна Крестителя, поставила свою Казанскую так, как она стояла до этого.
— Ты бы ее, матушку, догадалась, сука ты горбатая, взять да к порогу бы вон шваркнуть! — сказала она, зажигая, в свою очередь, свой фитилек. — Ишь ты, хозяйка выискалась!..
Золовка заплакала, заругалась, закричала и, обозленная вконец, схватила свою икону, поставила ее в угол на подоконник, перед ней поставила лампадку и, воя, принялась класть земные поклоны.
Когда началась ссора, Ивана дома не было: он был в церкви у заутрени, а лежавший на полу старший его сын Мишка, учившийся в школе последнюю зиму, наблюдал эту сцену, выглядывая из-под дерюжины, и смеялся, зажимая левой рукой рот.
Придя домой из церкви, Иван застал ругань в самом разгаре. Бабы до того обозлились и иссквернословились, что еще немного — и они, как кошки, вцепились бы друг в дружку.
— Дуры вы, чертовки, — сказал он, выслушав со слезами кричавшую и жалующуюся на золовку жену. — Дубье проклятое! У людей праздник, в церковь идут, а у нас с раннего утра своя служба…
— Да чиво ж она озорничает? Икону мою взяла отшваркнула, а свою поставила на это место.
— Дуры вы! — повторил Иван. — Бить вас надо… одно с вами средство… надоели вы мне, собаки!..
Он кое-как, на скорую руку, хмурый и сердитый, пообедал и полез на печь отдыхать…
Но отдыхать не пришлось. Бабы не унялись и продолжали переругиваться, хотя и не так злобно, как прежде.
В люльке, висевшей на длинном очепе, почти посреди избы, кричал годовалый ребенок, на которого Макрида, занятая перекорами, не обращала внимания. Этому крику вторил Мишка, принявшийся учить уроки, заданные на рождественские праздники.
Он сидел, зажав обеими ладонями уши, и учил из священной истории, громко, как дьячок с клироса, выкрикивая: «У Иакова было двенадцать сыновей: Рувим, Симеон, Левий… Все они называются патриархами или праотцами. От них произошел народ еврейский…»
Иван слушал и думал про себя.
«Ни к чему это… „народ еврейский“. На кой он нам пес?! Учили бы считать как на счетах, и все такое… А это все одно: выйдет из училища — и забыл, и пока жив будет — не понадобится…»
— Мишк, а, Мишк! — закричал он, — Ми-й-й-шка!..
Мишка, занятый делом, с закрытыми ушами, не слыхал. Макрида толкнула его и сказала:
— Отец кличет… оглох… зачитался. А чего читает — не поймешь…
— Ты что, тять, а? — спросил Мишка, подняв голову от книжки и глядя на печь.
— Ты бы, сынок, задачи делал, — сказал Иван, — счету бы учился, — как можно… вникал бы, а это что?.. Это от тебя не уйдет!..
— Да, ишь ты какой, не уйдет! — воскликнул Мишка. — Завтра батюшка придет спросит… Не выучи-ка ему, он те задаст!.. Пропишет по первое число!.. Задачи я знаю… Давай, любую сделаю.
— Ну, ну, — согласился Иван, — учи, делай, как складнее.
Мишка зажал уши и опять принялся за урок. Бабы притихли. Иван закурил и лег навзничь, прислушиваясь к голосу сынишки и думая, что скоро его надо будет отдавать в Москву в ученье к знакомому мастеру башмачнику. Дело это уже решено. Хозяин мастер брал парнишку, как только года ему выйдут, себе в ученье на четыре года.
«Выучится, — думал Иван, стараясь делать так, чтобы были только одни хорошие мысли, — человеком будет… Кусок хлеба. Когда хошь, в случае чего, пошел прямо на дело… Не то, что вот я… Поди я места искать: „Чего ты знаешь?“ — „Ничего…“ — „Ну, и ступай к чорту, ты нам не нужен…“ Ну, и иди дрова колоть, аль навоз рыть… Может, бог даст, пойдет малый на дело — сам хозяйствовать будет… Здесь сидеть в деревне, всю жисть, что ли, вот как я сижу?.. Ворочай сдуру-то… ломай… Вот она, земля-то, возьми ее, гложи!.. Велика ль от нее корысть-то?.. Вот теперича у меня две души, по новому положенью, собственные… что хочу, то и делаю… мои!.. А что мне две души? У меня вот еще, окромя Мишки, сын… Еще, может, будут… растет семья… вертись на двух-то душах, перевертывай ее с боку на бок, а все нет ничего… все никакого себе просвету не видишь… все вроде нищего живешь. Праздник вот, сходить бы куда, провести время… Куда итти? Некуда! Чаю напиться, в трактире посидеть — пятачка нет… Валяйся вот на печи, парь вшей, слушай вон, как дуры лаются… Ишь, зачали опять, со-о-обаки!..»
Действительно, притихшие было бабы снова сцепились. Ивану надоело слушать, стало невмочь. Унять их словами, он знал по опыту, что не может — не слушают, а еще как-нибудь поступить построже, как у других: «в рыло» или «за хвост, да об угол», он стыдился… Человек он был вообще смирный, кое-что понимающий, не совсем «серый», учившийся когда-то давно в той школе, где теперь учится его сын. Он не забыл грамоту и сейчас очень любознателен, любит читать «ведомости» и книжки…
— Уйти куда-нибудь, — сказал он и слез с печи.
— Ты куда это снарядился-то? — спросила Макрида, видя, что он надевает полушубок. — Что ты от дому-то повадился бегать?.. Каки-таки дела у тебя завелись, а? Ты быка-то бы хлопотал продать… Чего он стоит, корм жрет? Корми не дорми, а цена все ему одна…
— Успеешь нарядиться-то, было бы во что! — сказал Иван, сердито хмурясь. — Что ж, вас тут слушать, собак, как вы грызетесь с утра до ночи?.. Вы мне всю голову вскружили, проклятые!
— А ты бы, хороший хозяин дому, взял бы да унял сестрицу-то свою! Что ты ей волю-то больно дал, а? Сидела бы уж, коли бог убил, смирно… ела бы хлеб, благодарна бы была, что кормят!.. А она, накося, кто-ста я?.. Я вот ей, коли уему не дашь, когда-нибудь горб-то сшибу поленом!.. Я ее выучу, суку! Вы-ы-учу! Будет она у меня по одной половичке ходить… бу-удет! Я ей когда-нибудь, дождется, из души три души сделаю! Истинный господь!..
— Накося, вот чего не хошь ли? — закричала позеленевшая золовка. — Накося, выкуси, мокрохвостая! Я те самое топором зарублю… тронь только!
Иван надел шапку, плюнул, выругался и вышел, хлопнув дверью.
Он вышел на крыльцо и остановился здесь, не зная, куда итти.
Село было большое — в две слободы, с трактиром, казенкой, волостным правлением, школой, но смотрело своей убогой, точно оборванец-пропойца на морозе, стройкой до крайности тоскливо и печально. Хороших изб было мало, и они резко выделялись среди плохих, еще больше оттеняя своим видом их убогость.
Там, где стояла Иванова изба, третья от края, все было тихо… тихо было и дальше. Только оттуда, где были казенка и рядом трактир, доносились глухо и как-то жалобно звуки гармоники.
Около трактира и казенки постоянно, в праздник и будни, толкался народ. Трактир, низкое, грязное, старое, смрадное строение, постоянно был полон.
Трактирщик, пожилой человек, похожий на поджарого голодного волка и с глазами, как у волка, по прозвищу «Чалый», торговал прежде, до открытия казенок, водкой и старался всеми способами приучать к себе народ. Дела у него шли ходко. Он не стеснялся и, помимо денег, брал все, что ни принеси.
Какие-то бесприютные оборванцы служили у него «из-за хлеба» за половых и за работников. Сам он не стоял за буфетом (для этого у него был человек), а сидел за столом поблизости и постоянно с кем-нибудь пил чай, вливая его в себя, как в бездонную бочку, и зорко наблюдал за тем, что делалось в трактире. Как только его волчьи глаза замечали, что какой-нибудь пьяный чересчур «расплелся» или зашумел, он поднимался с места, подходил к нему, молча и необыкновенно серьезно, просто брал за шиворот, вытаскивал за дверь на улицу и здесь, с каким-то особенным зверским удовольствием, дав обязательных, как он выражался, «три раза по рылу», прогонял от трактира прочь, «указывал дорогу».
У него была при трактире и лавка, которой заведывала жена его, такая же, как и он, поджарая и готовая за деньги продать душу.
В лавке этой обмеривали, обвешивали, «всучали» втридорога самый дешевый и дрянной товаришко. Редкий из покупателей не был должен в эту лавку. Редко кто мог постоянно брать «на чистые деньги» и выбирать товар по желанию. Должники поневоле молчали и брали, что дают, выслушивая еще вдобавок попреки и ругательства.
Иван тоже был должен в лавку рубля два, и поэтому давно уже не был в трактире, куда ходил, бывало, почитать листок.
Листок этот, засаленный, измятый, он обыкновенно прочитывал весь с начала до конца и постоянно вслух, не стесняясь тем, есть или нет около него слушатели. Он с одинаковым интересом читал своим монотонно-глухим голосом и хронику, и думские отчеты, и объявления.
Плохо знавший грамоту трактирщик часто садился около него и, наклонив немного на бок голову и глядя исподлобья своими волчьими глазами, внимательно слушал, интересуясь больше всего «почем? как цена?» да еще Думой.
Дума, впрочем, интересовала его не тем, что там говорилось и делалось (на это он давно махнул рукой), а тем, «за что люди такие деньги получают?» Он никак не мог примириться с тем, что депутатам платят по десять рублей в день.
— За что? — спрашивал он. — А?.. Скажи ты мне на милость, за что? За каки дела, а?.. Десять целковых на день, а!.. Уму надыть рехнуться… Вот бы меня туды — нажил бы копейку!.. Десять целковых, а!.. Сидит, дурак, с позволенья сказать, трет своей н-естоящей-то головой кресло, молчит, слова сказать боится, рта разинуть, а ему за это красная… Грязной бы метлой оттуда, ей-богу! Дума, хы!.. На кой она?.. Кака от нее польза? С Думой ли, без Думы ли — жизнь наша все одна, перемен нету.
И, рассердившись и «кидая» по сторонам глазами, сейчас же переходил на свой любимый предмет:
— Думщики-выдумщики! Вот тоже взять казенку эту, чтоб она провалилась в преисподнюю вместе с тем, кто ее и выдумал-то! Кака от нее, скажи ты мне на милость, тоже польза, а? Насмешка над народом, боле никаких!.. Жри, как сукин сын, на улице из горлышка за свои за кровные-то!.. Придет праздничек христов — заперто. Где бы, глядишь, выпил на досуге для праздника, ан нет — тпрусь, бычок, а то продам — заперто! А бывалочка-то, а? Пришел эта, сел за стол, все честь-честью, не по-собачьи, не украдкой, выпил, закусил, чайку попил, посидел… Любота, глядишь, как время-то провели!.. А теперича… тьфу! Глотнет из горлышка украдкой, аки вор какой, очумеет, лезет на стену… А, да что уж говорить-то, дери их чорт!..
Сам Иван пил водку редко и умеренно. Делал он так не потому, что она ему не нравилась, а потому, что действовала на него как-то не так, как на других, а совсем иначе. Из кроткого, смирного, не любившего много говорить человека он делался зверем, начинал кричать, ругаться, приставать ко всякому, лезть туда, куда в трезвом виде его нельзя было затащить насильно, а проснувшись утром, ничего не помнил и испытывал большую душевную муку и стыд, когда ему, трезвому, рассказывали про его безобразия. Дня два-три он стыдился и показываться на улицу, думая, что все глядят на него, говорят про него и осуждают.
Несколько раз в душе он давал себе слово не пить вовсе, но не сдерживал слова: хотя и редко, но «ошибался», и еще больше после этого страдал.
На него по временам как-то неожиданно, ни с того ни с чего, как он сам выражался, «накатывало» что-то такое, чего он не мог объяснить… Какая-то не скука, а что-то гораздо худшее — невыносимая душевная боль, от которой все, начиная с самого себя, казалось противным, чужим и ненужным. В это время он ходил, как помешанный, «очумелый», как говорила жена, и готов был наложить на себя руки…
Стоя на крыльце, слыша сквозь стену, как дома после его ухода еще пуще начали ругаться и кричать бабы, бесцельно поглядывая по сторонам, не зная, куда итти, Иван вдруг почувствовал, что к нему «подкатывает». Он испугался и, желая ободрить себя, встряхнулся, повел плечами, точно желая сбросить что-то, и проговорил:
— Чего это я на себя напускаю-то?.. Авось, чай, никого не убил, не украл… Чего всамделе?.. Пойду вот к куму, посижу, поговорю, а завтра, бог даст, за работу возьмусь… дровишки в город свезу… дурь-то, глядишь, и сойдет… Пойду к куму.
Он спустился с крыльца и, пройдя по тропинке на дорогу, отправился по ней вдоль села в гору, туда, где были трактир, казенка, волость и школа.
Кум жил неподалеку от школы. Изба его — старая, черная, обложенная на зиму для тепла осокой — стояла рядом с небольшим, недавно построенным, крытым железом домиком, в котором проживал вдвоем с женой разбогатевший в Москве и теперь приехавший «на спокой» к себе на родину мужик Семен Филатыч Шмаков.
Этот Семен Филатыч от безделья и имея деньги «пил мертвой чашей». Иван был «вхож» к нему и, когда Семен Филатыч бывал в своем виде (что, впрочем, случалось редко), подолгу и по душам беседовал с ним…
«Посижу вот у кума, — подумал Иван, проходя мимо домика, на подоконниках которого виднелись горшки с геранью и висели кисейные занавески, — зайду сюды… давно не был…»
Поровнявшись с избой кума, он свернул с дороги и по тропинке прошел к воротам, выходившим сбоку на улицу. Толкнув калитку, он вошел сначала на низкий, полутемный двор, а затем по ступенькам на мост и отворил дверь в избу.
— Ишь ты, со свету-то не видать ничего! — сказал он. — Живы ли вы тут? Здорово живете, с праздником! А где ж кум-то?..
— Вон он на печке… возьми его! — сердито и неохотно ответила кормившая грудью ребенка худощавая, с тонкими губами, некрасивая баба.
— Ты, что ль, кум? — раздался с печки голос.




