Читаем Измена онлайн бесплатно
Annotation
Новый мир. 1930. № 2
Игорь Александрович Малеев
Игорь Александрович Малеев
Измена
Рассказ
Леночка жила в полуподвальном этаже рядом со столовкой. Вернее, рядом с бывшей столовкой. Угрюмый зал теперь назывался клубом. Я отлично помню, как это случилось.
Накануне мы пообедали в последний раз, а утром завхоз вывесил об'явление, что с сегодняшнего дня выдача продуктов прекращается. Об’явление краткое: никаких посулов, никаких обещаний - оно было написано рукой голодного человека. Да и что можно обещать, если последние запасы кукурузы с'едены, если немка, об'ясняя правила склонения в женском роде, ежится от страшных криков, доносящихся с улицы:
— голодую-у, —
если на дворе январь месяц и если пшеница в этих благодатных краях созревает только к июлю.
Все те, кто остались, после занятий в физической аудитории, прочли об’явление. Поэтому, вероятно, Андрей Малыгин, поднявшись на кафедру, выбирал такую позу, чтобы можно было не смотреть людям в глаза. Он заговорил, наконец, обращаясь к воздушному насосу:
— Почему бы нам, ребята, вместо этой дурацкой столовки не открыть клуб? А то все еда, еда — умереть можно со скуки. После занятий рабфаковцу отдохнуть негде. А в клубе у нас будут кружки, читальня, оркестр... Слышите, ребята. — оркестр...
Маленькая Кулагина застучала откидной доской своей парты. Андрей побледнел, запнулся, да и я почувствовал себя скверно: «Неужели девчонка начнет бузить?» Долго она стучала и, только когда Андрей совсем растерялся, догадалась крикнуть:
— Клуб, обязательно клуб! И чтобы с оркестром!..
Как видите, все обошлось благополучно. Теперь уже кричали хором:
— К чорту столовку!
— Клуб!
— Даешь клуб!
А накричавшись вдоволь, приступили к обсуждению работы будущего клуба. Если кто-нибудь и вспоминал о столовке, то не иначе.. как с неприязнью, с негодованием. Кривые столы, эмалированные мисочки, кухонный запах, даже самый процесс пищеварения, — все, все было ошельмовано. Общее беспокойство возбудила речь Пети Савушкина:
— Подумали ли вы над тем, что президиум не захочет закрывать столовку? А ведь это совершенно ясно. Кто, например, обломает декана? Боюсь, что для переговоров трудно будет выбрать действительно авторитетную комиссию...
Проникнувшись Петькиным скептицизмом, мы долго спорили из-за кандидатур. Давались отводы. Специально назначенные счетчики руководили выборами, при чем большая полемика разгорелась вокруг вопроса: голосовать «посписочно» или «персонально». Наконец, комиссия была сформирована. Савушкин прочел наказ, принятый единогласно, и депутаты ушли. Мы остались ждать их возвращения.
Минут через пять при гробовой тишине Андрей об’явил:
— Товарищи, ваш наказ выполнен: вместо столовки будет открыт клуб!
У нас не нашлось лаврового венка для Андрея, но зато его подняли на руки и несли до самого общежития. Мне досталась левая нога триумфатора. Это было лестно, это кружило голову, взмывало чувства, но не настолько, однако, чтобы я перестал видеть в двух сантиметрах от своего лица грязный, дурно пахнущий сапог нашего героя. Я громче всех кричал «ура» и отворачивался насколько возможно. Именно благодаря такому повороту головы я обратил внимание на завхозовское об’явление, которое попрежнему висело в вестибюле. Сорвать об’явление — дело одной минуты. Я его спрятал в голенище малыгинского сапога...
Уже через неделю в новом клубе состоялось комсомольское собрание. С помещением распорядились отлично: стены, прежде хмурые, сырые по углам, теперь были сплошь увешаны географическими картами. Эти карты мы получили из бывшей женской гимназии, и они очень пришлись ко двору. Над столом президиума висели два полушария. Шестую часть суши вымазали суриком в красный цвет, на странах же, порабощенных капиталом, распластался змий, вырезанный из плакатов общества трезвости.
На этом собрании избиралось бюро. Кто-то выдвинул мою кандидатуру. Девушки встретили ее неодобрительно: зароптали, зашушукались между собой, и этот предвыборный шопот ничего доброго не предвещал. Тогда это меня совсем не огорчило. Напротив — я был рад: мне только-что исполнилось семнадцать лет, и я терпеть не мог девчонок. В сущности я вел себя отвратительно: фрондировал, заносился и с девушками говорил только в третьем лице:
— Она думает! Кто ее спрашивает!
А каким тоном я это произносил?.. Вы были трижды правы, девушки, когда голосовали против меня.
Итак, оппозиция женской части собрания казалась мне совершенно естественной и почти желанной. («Что можно ожидать от этих баб!?») Представьте же себе, что одна маленькая ручка поднялась за мою кандидатуру. Факт. За меня голосовала Леночка. Я был смущен, подавлен, я был напуган: Леночка, которая никогда не слыхала от меня других слов, кроме бранных, — она голосует!.. Не может быть! Здесь — ошибка.
— Это «за»! — крикнул я со своего места. Девчонки зашикали на нее, но Леночка только улыбалась; руку не опустила. Я убежал к себе и долго предавался раздумьям: почему она за меня голосовала? И это были скорее горестные раздумия, нежели сладостные.
Ну, а вечером следующего дня я постучался у ее дверей. Леночка как-будто меня ждала. Я постарался не заметить этого и спросил деловым басом:
— Хочешь, мы его с’едим?
— Хочу, — ответила Леночка, и я пошел на черный двор убивать только-что пойманного кролика. Со мной был штык германского образца — универсальное орудие, — им я рубил мебель на дрова, чинил карандаши, а вот теперь обезглавливал хорошеньких красноглазых грызунов... Вокруг помойки громоздились ледяные глыбы, уходя под самую крышу низенького сарая, и там сливались с фиолетовыми сосульками. В глубине за всем этим блестящим великолепием чернела помойка, как вход в какую-то сказочную пещеру, и оттуда поднимался пар — голубоватый, легкий, феерический. Я пробирался в ледяной грот, стараясь не поцарапать кованым сапогом гладкой поверхности, стараясь не задеть плечом ни одной сосульки, даже самой маленькой. Было холодно; стальной тесак липнул к пальцам, а кролик дрожал за бортом шинели. Я ощущал сквозь рубаху эту мелкую дрожь. И все-таки кролик умирал с достоинством: он не пошевелился на плахе, и если бы мог, то, наверное, скрестил бы лапки на груди. Когда все было кончено, я поднял свою жертву и стал ждать, пока кровь сбежит в помойку. Прошло, должно быть, много времени, а я все стоял, так мне не хотелось запачкать кровью чудесный грот. Сосульки освещались из окон; они были совсем розовые и, наверно, сладкие. Прозрачные глыбы льда двигались под мерцающим светом как большие медузы. Я обернулся, чтобы еще раз посмотреть на грот, и с сожалением закрыл дверь за собой.
С тех пор, как мы постановили организовать клуб, я кормился кроликами. Ловил их голыми руками в маленьком саду, примыкавшем к лабораториям Медицинского Института. Родоначальники этого племени бежали в свое время из клеток, с операционных столов и укрылись здесь среди кустарника. Их убежище я обнаружил случайно, проходя через сад на базовое собрание ячейки. Увидев кролика, я произвел тщательный осмотр и в фундаменте развалившейся часовни нашел их целый выводок. Очень кстати. Теперь я прихожу каждое утро сюда на охоту. Еще темно. Еще только-только розовеет небо. Кролики шмыгают среди камней, по клумбам, между кустами. Это я поднял их из нор. И я бегу, задыхаюсь в изнеможении, падаю, обливаюсь потом. Погоня длится час. Нет больше сил. Я сбрасываю шинель и стараюсь накинуть ее на зазевавшегося грызуна. О, если это удается, — я счастлив. Теперь кролик от меня не уйдет! Я держу его крепко, обеими руками и уношу к себе, чтобы до вечера запереть в корзину. Первого же кролика я изжарил по способу моего друга Федора Комарова. Для этого намесил глины и толстым слоем ее покрыл маленький трупик. Получилась глиняная тумба, в роде бревна, и ее я сунул в горящую печь. Часа через два глина высохла и растрескалась. Стоило больших трудов извлечь ее наружу. Зато теперь кора легко спадала вместе со шкурой. Мне досталось дымящееся жаркое.
Так я распорядился с шестью кроликами, ну, а седьмого отнес Леночке. Видит бог, я боролся с собой, я порицал себя за слабость, но сопротивляться не мог. Ах, зачем она за меня голосовала! Как это всегда бывает, я успокоился на жалкой версии: «На то она и баба, чтобы хорошо стряпать».
Леночка взяла кролика, взвесила его на ладони и улыбнулась довольной, светлой улыбкой:
— О, какой тяжелый, — фунтов на пять!
Слова эти показались мне чем-то в роде комплимента. Из скромности я стал озираться по сторонам. Каморка была маленькая, предназначалась она для номерной прислуги и, кроме кровати, самоварного столика, большого комода да ящика, заменявшего стул, ничего не содержала.
— Может быть, ты разрубишь подоконник на дрова?
— Ну, разрублю, — ответил я угрюмо и нехотя, хотя втайне очень обрадовался этому предложению, так как решительно не знал, что с собой делать. Рубил здесь же, в комнате. Рубил лихо, как кавалерист рубит лозу на полковом празднике. Если не удавалось сломать цепку одним ударом штыка, я волновался и кусал губы.
Тем временем Леночка нарезала жесткое мясо и стала разбивать его бутылкой. Потом она достала сковородку, скляночку с сурепным маслом, и я уже по собственной инициативе вызвался помогать ей развести огонь в маленькой печурке. Подоконник горел отлично; в комнате становилось тепло.
— Разденься, сними пальто.
Я разделся. Шинель некуда было повесить. Где-то в углу я нашел гвоздь и рукояткой штыка стал забивать его в стенку. Это была приятная работа: в комнате у Леночки — мой гвоздь, специально для моей шинели. Ржавый гвоздь, погнутый, но для начала и это совсем неплохо.
Леночка держала двумя пальцами ножик и, когда нужно было, переворачивала зарумянившиеся ломтики.
— Вот и хорошо! Теперь пододвинь сюда ящик и мы будем ужинать.
У Леночки даже вилка нашлась. Она отдала ее мне, а сама ела с кончика ножа. Леночка умела есть. Кусочки мяса вспархивали со сковородки, навстречу им сверкали зубы, а маленький рот жевал сдержанно и не претенциозно.
За этим ужином я впервые обратил внимание на то, как едят люди. Прежде речь могла идти только о двух категориях: одни едят много, другие — мало. Все остальные тонкости, оттенки в поведении человека за едой я не умел замечать. А вот сейчас это умение пришло. Я, оказывается, хранил в памяти целые галлереи жующих и теперь классифицировал их с робостью новичка. Леночка помогла завершиться сложному процессу расслоения чувств. В несколько минут я осложнился, вырос, обременил себя новым аппаратом восприятий.
— Почему тебя не любят наши девчонки?
— Я их первый не люблю.
— За что это?
— Так.
— За так?! — Леночка-смеялась почти снисходительно. — Сколько же тебе лет, парень?
К чести моей скажу: я понимал, что нахожусь в глупом положении.
— С восемнадцатого года.
— Что с восемнадцатого года?
— В комсомоле...
Сознание собственной неловкости запутывало меня все больше и больше. Я как-то ушел в это сознание и что говорил, какую нес чепуху — не помню. Леночка пожалела меня.
— Не сердись, не надо, — я больше не буду.
Мне стало легче, потому что это уже не были изолированные, непонятые чувства. Она дала им выход, приняла их на себя ... Вероятно, даже краска уравновесилась на наших лицах: я был гораздо спокойнее, а Леночка покраснела ... Когда через несколько дней физик об'яснял нам закон о сообщающихся сосудах, я вспомнил этот эпизод. Мне почудилось здесь что-то общее...
Остаток вечера мы провели без скуки, в разговоре об ячейке, о рабфаке, о профессорах. На прощание Леночка спросила:
— Завтра придешь?
— Конечно, — ответил я и тотчас же смутился от этой определенности. — Наверно, приду, не знаю, как время будет.
Я поспешил поднять воротник и нахлобучил шапку. Это было кстати: в коридоре трещал мороз.
Все следующие вечера мы коротали вместе. В положенный час я входил и спрашивал без промедлений:
— Что сегодня будем рубить?
Леночка показала на комод.
— Только, пожалуйста, заднюю стенку, а то будет некрасиво...
Поужинав, мы садились заниматься. Ей с трудом давалась геометрия, особенно, когда речь шла об об'емных фигурах. Я помогал как умел, старался быть терпеливым, но иногда, когда Леночка, казалось, нарочно заставляла меня повторять об'яснения, чтобы только позлить, я вскакивал и топал ногами: .
— Ты же поняла, чорт возьми, ты же поняла!
— Ей-богу, нет.
— Не может быть, что ты такая дура!..
— Дура, честное слово, дура...
— Ах, — сдавался я и шел клеить для вящшей наглядности модель из старых газет.
К нам в комнату заходили редко. По вечерам студенты, свободные от лекций, бегали в порт разбирать эстокаду. Там во всякое время были рады паре здоровых рук и за восемь часов работы платили натурой: полфунта хлеба. Другие искали пропитания на волнорезе. Они охотились на черных моллюсков, на мидий, как их называют местные жители. Если наловить целое ведро мидий, то этого, пожалуй, хватит поужинать одному человеку. Все же сытые отправлялись в клуб почитать, побалагурить, сыграть на трубе. Так приходится говорить, потому что особого оркестра не существовало, а духовые инструменты лежали на столе общего пользования, как журналы в читальне. Кто хотел, тот в них и дул. Через тонкую перегородку к нам доносился ужасный рев, но это не коробило. Наоборот, мы прислушивались и старались угадать: на флейте это играют или на корнете.
Иногда Леночка пела. Не помню что, какие-то украинские мотивы. Голосок у ней был приятный, и я слушал с удовольствием. Но с еще большим удовольствием я смотрел на Леночку. Она неизменно принимала одну и ту же позу: голову склоняла набок, а руками обхватывала колено. Правое или левое? Кажется, правое колено. Стриженые волосы касались почти плеча, рот шевелился как-то несообразно звукам и нельзя было сказать заранее — низкую или высокую ноту возьмет сейчас Леночка. Замечала ли певунья, как я любуюсь ею? Думаю, что замечала. Показная индиферентность, гримасы скуки, которые я кустарным способом старался вызвать на своем лице, неестественно-быстрые зевки, — все это выдавало меня с головой. И мне кажется, Леночке нравилось, что я именно так, в таких формах выражаю свою приязнь к ней. Семнадцать лет — в этом возрасте мужчина имеет право об’ясняться в любви, нахмурив брови, и это ему даже к лицу...





