Читаем Избраное онлайн бесплатно

<p>Борис Лапин</p><p>ИЗБРАННОЕ</p><p>Л. Славин. Борис Лапин</p>

Пятнадцати лет Лапин попал на деникинский фронт вместе со своим отцом, военным врачом красноармейского полевого госпиталя. Впечатления героической борьбы молодой Советской республики глубоко запали ему в душу.

Он был объят романтическим патриотизмом. Но что было более романтического в мире, чем Советская республика? Он захотел увидеть свою удивительную страну.

С этого момента жизнь Лапина превратилась в беспрерывные странствования. «Тонкая стена обыкновенного была пробита», — пишет он в свойственном ему тогда несколько приподнятом тоне[1].

Он думал, что уезжает на Восток за экзотическими впечатлениями. На самом деле он «вышел в люди» по великому примеру славных писателей-реалистов. Он был слишком проницателен и честен, чтобы долго увлекаться внешней живописностью Востока.

«…На моих глазах, — пишет он в автобиографической заметке, — совершилось удивительное преображение Средней Азии в Советскую республику, на моих глазах нарушились все старые отношения, возникли совершенно новые… Я увидел Народную Бухарскую республику, совет назиров в эмирской цитадели, коммунистов, управляющих городом средневековых цехов…»

Лапин отправился путешествовать, чтобы увидеть Восток глазами эстета. Он увидел его глазами исследователя и борца, глазами советского гражданина. Приблизившись к колониальным странам Тихого океана, он записал в «Тихоокеанском дневнике»:

«Трагедия существования всех этих живущих под крупом цивилизации народов и племен — в их жестокой и неумолимой зависимости от европейцев, созданной императорами биржи и конторскими конквистадорами…»

В течение нескольких лет Лапин печатал в газетах свои корреспонденции, подписываясь: Пограничник. Он не был журналистом того типа, который лишь наблюдает жизнь с пером в руках. Он всюду вмешивался в жизнь как ее участник. Энергии в этом несильном теле хватило бы на добрый десяток здоровяков.

Он прошел горные кряжи Памира как регистратор переписи Центрального статистического управления. При этом он в совершенстве изучил персидский язык. Он работал в Крыму как сотрудник археологической экспедиции. Он исколесил Чукотку как служащий пушной фактории. Вернувшись оттуда, он передал в Академию наук составленный им словарь одного из небольших северных племен. В качестве штурманского практиканта на пароходе «Чичерин» он посетил порты Турции, Греции, Сирии, Палестины, Египта. Он ездил по Средней Азии как нивелировщик геоботанической экспедиции. Он превратил свою жизнь в практический университет.

Познания его были разнообразны. Он никогда не щеголял ими. Все в себе ему казалось заурядным. Так, случайно открылось однажды, что он, между прочим, учился в авиашколе и получил звание летчика-наблюдателя. Через много лет эти практические знания всплыли в повести «Подвиг», где с профессиональной точностью описаны детали боевой работы военного летчика.

После каждого путешествия круг его друзей расширялся. Среди них были и академик с европейским именем, годящийся ему в деды, и молодой монгольский поэт, повстречавшийся где-то в Гоби, и капитан лайнера, совершающего международные плавания. Лапин любил людей и книги.

Он любил книги, но не был книжником. И его обширная библиотека вряд ли пленила бы коллекционера, выдерживающего свое собрание в строгом стиле (напр., только первоиздания или только XVIII век, только классики и т. п.). Какой-то библиофил, забредший к Лапину, презрительно заметил: «Это библиотека варвара».

Это была библиотека энциклопедиста. Она отражала широкие жизненные интересы Лапина. Оглядывая его книжные полки, можно было подумать, что они принадлежат нескольким специалистам по разным областям знания.

В газетных очерках Лапина сомкнулись искусство и репортаж. Из поэзии он принес в журналистику взыскательное отношение к слову. Газета влила в него дух политической страстности, научила его точности, конкретности, оперативности.

Так родился жанр его книг. Он был настолько своеобразен, что его можно обозначать только словом: книга. В одном произведении — и новеллы, и стихи, и документы, и публицистика, и научный трактат, и лирика, и политический памфлет, и сочиненное и подлинное. Все это сгущено на немногих страницах. Таковы и «Набег на Гарм», и «1869 год», и «Тихоокеанский дневник», и даже одна из наиболее зрелых его вещей, обозначенная им самим как повесть, — «Подвиг». Это был сознательный стилевой прием. «Эта книга — рассказ о Таджикистане в стихах, повестях, письмах, дневниках, газетных выдержках, рисунках и песнях». (Предисловие к «Сталинабадскому архиву», 1935 г.)

В то же время каждое из этих произведений не мозаично, а, напротив, стройно, неразделимо, цельно. И герои Лапина обладают такой силой жизненности, что автору иногда приходилось в специальных предисловиях предупреждать читателя, что они вымышлены.

В искусстве Лапина царит порядок и своего рода суровость, выраженные с присущей ему сдержанной силой. Он ненавидит полногласие. Он находит свой пафос в сухости, свое красноречие в краткости. В его писательской манере было влияние латинских классиков, прозы Пушкина. Недаром всегда восхищался он пушкинским «Кирджали». Кстати, эта восьмистраничная повесть — на наш современный взгляд — не что иное, как репортаж, гениально вознесенный на высоты большого искусства. Именно этот жанр — с его фактичностью, свободной манерой повествования, коротко, но глубоко врезанными характеристиками и ярко обозначенной политической тенденцией — был излюбленным жанром Лапина.

Иногда он напоминал ученого, который приневолил себя к искусству и принес туда точность и обстоятельность лабораторного исследователя. Его книги местами переходили как бы в изыскания.

Лапин, чрезвычайно сознательно относясь к своей работе, знал это и подчеркивал. В «Подвиге» мы читаем:

«Как ученый исследователь по осколку пористой кости, найденному среди силурийских пластов, восстанавливает неведомый скелет давно погибшего животного, так и я должен был восстанавливать душевный скелет капитана Аратоки, пользуясь отрывками лживых интервью, рассказами невежественных очевидцев, преклонявшихся перед газетной мудростью…»

Не отсюда ли у Лапина эта страсть документировать свои фантазии, превращая документы в элемент повествования?

Но воображение, но пылкость его образного мышления увлекли Лапина в искусство. Научный метод он использовал как поэтический прием, потому что больше всего Лапин был все-таки поэтом.

В последние годы Лапин, не оставляя самостоятельной работы, часто писал вместе с Захаром Хацревиным.

Когда они встретились, Лапин был уже сложившимся писателем. Хацревин только начинал, хотя он был старше Лапина. До начала совместной работы у Хацревина вышла только одна маленькая книжка рассказов «Тегеран», обратившая на себя внимание талантливым и правдивым изображением Ближнего Востока.

У Хацревина была превосходная фантазия. Он был выдумщиком в сказочном роде. К историзму Лапина, к его широким реалистическим картинам эпохи Хацревин прибавил мягкую душевную интонацию и изощренность сюжета. Обоих писателей объединяла страсть к путешествиям и глубокое знание Востока. Так появились их совместные книги: «Дальневосточные рассказы», «Сталинабадский архив» и другие.

В то же время Лапин, писатель редкостного трудолюбия, продолжал работать и один.

Когда разразилась Отечественная война, Лапин мог бы эвакуироваться вместе с теми, кто уехал в тыл заниматься литературой. Он уже достиг того возраста, когда писатель начинает меньше скитаться, а больше сидеть за письменным столом и разрабатывать накопленное. Не жажда впечатлений гнала его на войну, а высоко развитое чувство патриотического долга. Он примкнул к тому отряду писателей, которые шли, погибали и побеждали вместе с солдатами.

В сторону — неоконченные рукописи! Из-под кровати извлечены запыленные сапоги, на пояс подвешен пистолет, сунута в карман тетрадка. Военные корреспонденты Лапин и Хацревин уехали на Юго-западное направление. И вскоре на страницах «Красной звезды» стали появляться их «Письма с фронта».

С волнением перебираешь сейчас эти газетные вырезки. Они пожелтели от времени, но короткие фразы еще горячи. В них жар боя и пламя горящих хлебов на полях Украины. Как все написанное Лапиным и Хацревиным, эти корреспонденции о тяжком военном лете 1941 года дышат верой в победу, волей к победе.

По своему обыкновению, Лапин и Хацревин значительно раздвинули привычные функции корреспондентской работы. В одной из немногих существующих в нашей литературе статей о работе журналистов на фронте (сборник «Бои у Халхингола») Лапин и Хацревин пишут, вспоминая опыт 1939 года:

«…Часто материал для номера собирали во время боя… Пробираясь но узеньким ходам сообщения, военные корреспонденты записывали в свои блокноты боевую хронику дня. Они наблюдали из окопа за атакой. Им случалось брать интервью, сидя в щелях во время налетов авиации. Дальние и ближние разрывы не мешали сосредоточенной деловой беседе… Вели и политическую работу на передовых позициях… Проводили короткие беседы… о сегодняшнем международном положении, о приеме в партию на позициях, даже о советской художественной литературе…»

Лапин и Хацревин гордились своим родом оружия. В армии во время Отечественной войны работало несколько сот журналистов и писателей. Они шагали рядом с солдатами, они мокли в окопах, вылетали на штурмовиках, ходили на подлодках в неприятельские воды, высаживались с десантами, работали среди партизан в тылу у врага. Как у всякого рода оружия, у них были свои обычаи, свой фольклор, своя честь. Они жили с народом на воине, звали его на бой и сами ходили в бой. Поистине перо было приравнено к штыку. Среди них были Лапин и Хацревин.

Офицер, который видел их последним, рассказывал. Это было осенью 1941 года, под Киевом. На охапке сена при дороге лежал Хацревин. Он был в крови. Лапин склонился над ним, в солдатской шинели, сутулый, с винтовкой за спиной. Они пререкались. Хацревин требовал, чтобы Лапин уходил бег него. Лапин отвечал, скрывая нежность и грусть под маской раздраженности: «Ну ладно, хватит говорить глупости, я вас не оставлю…»

В этом весь Лапин: товарищ, воин, поэт.

Л. Славин<p><emphasis>ИЗ КНИГИ «ТИХООКЕАНСКИЙ ДНЕВНИК»</emphasis></p>

Прозрачные зеленые валы, облака на горизонте, волнистая водяная степь — ничего другого не было, когда я в первый раз увидел Тихий океан. Я ждал его много недель с робостью и нетерпением. И вот, наконец, вокруг меня со всех сторон колеблется великое море.

Меня захватило глупое ребяческое чувство. Двери широкого мира раскрылись. Сквозь них я увидел незнакомые земли. Я мог уехать в Панаму, в Гонолулу, в Мельбурн, на Южный полюс. Мог уехать в Канаду, на Камчатку, па остров Врангеля, на Северный полюс. Все преграды остались позади — границы, горные хребты, станционные буфеты, унылые версты, безлесные сопки. Тонкая стена обыкновенного была пробита.

Странно сказать, — все это приходило мне в голову, когда я сел на пароход во Владивостоке и океан был еще скрыт от меня синим щитом Русского острова.

Пасмурное весеннее утро. На воде крутится слабый, бледный туман. Пароход отвалил от торговой пристани и вышел на середину Золотого Рога. По сторонам лежали желтые сумрачные холмы, по которым разбегались серые и розовые дома. Справа — собор, Дальневосточный университет, торговый дом Кунст и Альбер, универмаг ЦРК. Из-за них высовывались нагие сопки и деревянные лачуги. Дальше уползала вверх Пекинская улица, где светились поздние фонарики китайских ремесленников. Как я все это хороню знаю!

В транзитном парту стояли иностранные пароходы, принимавшие грузы соевых бобов. Между ними — от кормы к корме — плыла сонная корейская шампунька с оборванным и тощим гребцом, везшим для заморских матросов нехитрые дары азиатского берега — русскую водку, сибирские огурцы и белые булки. Плоский облезший катеришко просвистел мимо и исчез за одной из пристаней Эгершельда.

Мы обогнули Русский остров за три часа. Японское море развернулось перед нами, неаппетитное и зеленое, как суп из морской травы. Я не думал, что оно такое. Я представлял его синим и сверкающим или по крайней мере блестящим и оловянно-серым. Оно казалось исчерна-зеленым. Я знаю, конечно, что окраска морской воды зависит от множества причин — от температуры и плотности ее, подводных течений, планктона. И, тем не менее, помню, мне было неприятно, что оно обмануло мои ожидания. У меня испортилось настроение. Я принялся развенчивать водяной простор.

Прежде всего мне становится ясным, что такое Тихий океан — этот огромный залив, втекающий в мировую сушу. Разумеется, я вижу теперь, что это залив. Чудовищный затон, шумный, как морская раковина.

В следующее мгновение, однако, я решаю, что и другие океаны ничуть не заслуживают почтения. Индийский океан — винегрет из рифов и пальмовых островков, а Атлантика… Но если взглянуть на географическую карту, для нас станет несомненным, что так называемая Атлантика — не что иное, как узкий и длинный пролив.

Массивы мировой суши расположены в виде обширного полукруга, опоясывающего Тихий океан. С одной стороны — мыс Горн, с другой — мыс Доброй Надежды. Горные цепи полуострова Аляски и Британской Колумбии составляют лишь продолжение цепей Манчжурии и Камчатки.

Теперь, когда все дальние страны достижимы для меня, мне начинает казаться, что поездка по океану — незначительная туристическая прогулка. Океан больше не воплощает бесконечность пространства, обтекающего населенные земли. Он не подавляет меня. Он открыт для меня, а ведь огромным может быть только неизвестное. Океан не кажется мне больше непомерные. Он просто довольно велик.

В конце концов, это всего-навсего внушительных размеров пруд, где с солидной быстротой носятся насыщенные ветром штормы. Неужели в глазах наших предков он был краем света, где живут люди с лицами на груди и песьими головами? Я не вижу ни одного человека с песьей головой. И вот я начинаю смотреть на океан равнодушно. Вода как вода. Зеленое трясущееся желе — и больше ничего.

Сам по себе океан не представляет для меня интереса. Я хочу видеть и узнать людей, которые расселились по его берегам. Для них он является домом. Таким же домом, как для нас наша земля. Этот дом населен людьми разных наций и рас. Может быть, когда-нибудь этнографы решат, что обитатели его берегов, антропологически не схожие друг с другом, принадлежат к единой океанской культуре и представляют собой один народ.

Похожие книги