Читаем Избранное онлайн бесплатно
Избранное
В том «Избранного» известного венгерского писателя Петера Вереша (1897—1970) вошли произведения последнего, самого зрелого этапа его творчества — уже известная советским читателям повесть «Дурная жена» (1954), посвященная моральным проблемам, — столкновению здоровых, трудовых жизненных начал с легковесными эгоистически-мещанскими склонностями, и рассказы, тема которых — жизнь венгерского крестьянства от начала века до 50-х годов.
Серия: Библиотека венгерской литературы
Проза / Современная русская и зарубежная прозаТеперь уже только с фотографий глядит на нас этот ладный круглоголовый человек с открытым лицом, разве чуть приметная хитреца где-то в усах, в уголках проницательных глаз; с простой, даже простецкой крестьянской внешностью. Зимой — шапка, меховая венгерская «кучма»; летом — круглая шляпа (такие и у нас не так давно можно было увидеть в южных деревнях, где-нибудь в Молдавии). Жилет: обычная принадлежность венгерской крестьянской одежды. И брюки, заправленные в простые сапоги.
Так ходил Вереш неизменно до самого преклонного возраста, будучи уже известным писателем; так приехал в Москву в 1952 году, на столетнюю годовщину со дня смерти Гоголя, а в 1954-м — на II съезд советских писателей.
В Москве его интересовало буквально все: от новых зданий до многонациональной советской литературы, и не было, наверно, на съезде человека, который усерднее записывал бы по горячим следам услышанное и увиденное, мысли, впечатления. Интересовали его в том числе вещи и как будто странные: голуби, вороны, например. По птицам, деревьям судил он о степени, так сказать, урбанизации; соображал своей упрямой коротко стриженной головой, насколько здоров этот большой город (и, кажется, остался более или менее удовлетворен).
За эти его упорные странности спутники даже трунили над ним. Да и сам его крестьянский костюм, хотя и выходной, мог на заседаниях, приемах, вероятно, смешить и смущать, удивлять: дескать, кто это?.. И зачем это все? Щеголянье самобытностью? Старомодный уже вызов городу, галстуку и штиблетам, этим атрибутам канувшего в вечность старорежимного венгерского барства?..
Тут и в самом деле крылась некая историческая загадка, побуждавшая подчас в нашем современнике, писателе-реалисте подозревать какого-то романтического «популиста», припозднившегося чудака-«народника». Однако, ближе узнавая Петера Вереша, который очень естественно носил в жизни привычную для него одежду, каждый понимал: бравада, оригинальничанье меньше всего вяжутся с этим скромным человеческим обликом.
Решение загадки проще. Ключ к нему в слове «самоучка». Самоучка — распространенное и повторяющееся общественное явление, особенно характерное для стран, недавно, еще вчера отсталых, заторможенных в своем росте, но бурно рванувшихся вперед. Такими на рубеже прошлого и нынешнего столетий были прежде всего восточноевропейские. Поистине вековая отсталость царила там (виной — еще татарское, турецкое нашествие). Обремененный пережитками средневековья капитализм развивался затрудненным, «прусским» путем. И вместе с тем новые, живые народные силы бродили, подымались, вступая в социальную историю, восполняя нехватку интеллигенции, пробелы науки и культуры.
Феодально-монархическая Россия стала родиной Ползунова, Ломоносова, Кольцова, многих революционных демократов и других талантливых самородков. В порабощенной Габсбургами, но устремившейся к своему 1848 году Венгрии учил крестьянских ребятишек и своим умом доходил до республиканских, утопистско-социалистических идей предлагавший ввести повсеместно обращение на «ты» просветитель и публицист, издатель газеты для рабочих Михай Танчич. А на поэтическом небосклоне взошла блестящая звезда Шандора Петефи…
Революционные общественные подъемы — настоящие колыбели самоучек. На предсоциалистической стадии дали они миру еще и таких замечательных, многосторонне одаренных людей, как Джек Лондон в Америке, Максим Горький в России. В чем-то «горьковским» путем к образованию, художественному творчеству пришел и венгерский батрак, арендатор, жегший лампу по ночам и размышлявший на тюремных нарах, ставший литератором, социологом, политическим заступником крестьян-бедняков, а потом, в народной Венгрии, и министром, депутатом Петер Вереш (1897—1970).
Самоучка — это и в наше время массового притяжения, прилива целых освобождающихся народов к культуре нередкий и преинтереснейший тип человека, писателя, интеллигента. Лишенный преимуществ систематического школьного образования, свободней он и от его недостатков: сохраняет первозданность, оригинальность мышления, не столь сглаживаемую, подавляемую шаблоном, рутиной и привычкой. Рядом с лакунами в знаниях, неискушенностью новичка в разных интеллектуальных тонкостях соседствует и разительная логика практика — та непредубежденная простота суждений, которая насущные, краеугольные жизненные факты делает до того очевидными, что разве лишь целиком затуманенное догмами зрение или злонамеренный ум не могут и не желают внять им, постичь их. Не без примера таких вот наивно-зорких ясновидцев от природы складывалась, наверно, поговорка: «истина глаголет устами младенца»…
Для Петера Вереша подобной истиной, навязчивой в своей требовательной очевидности идеей было: нельзя, невозможно в одиночку, при частном хозяйствовании, — несмотря ни на какие усилия, терпение, выдержку, на любые добрые качества, — свить себе гнездо, построить дом, возделать клочок земли и прожить на нем мирно и спокойно. А казалось бы, все естественные склонности человека влекут, зовут к этому: к природе, к труду, к дружбе с меньшими своими помощниками — домашними животными и с прямыми товарищами — с близкими, родными, любимыми. Вновь и вновь отравляют и разрушают скромное это стремление к счастью то неурожай, то рознь и эксплуатация, то воина или другое стихийное, природное и социальное бедствие.
Простую эту истину с завидным прямодушием и повторял на разные лады к вящему неудовольствию и раздражению хортистских чиновников и властей Петер Вереш. Повторял в своих рассказах (сборник «На краю деревни», 1940). Доказывал в статьях, произведениях очерковых («Крестьяне Алфёльда», 1935, «Сельская хроника», 1941) и автобиографических («Итоги», 1937). Развивал в повести «Неурожайный год» (1942) и опять в статьях…
Жила в нем с юных лет непокорная, убежденная жажда справедливости. Она, вероятно, и сделала его искателем и глашатаем правды, крестьянской и человеческой. Она побуждала в зимнее время, поджимая ноги на холодном земляном полу, при скудном свете коптилки ненасытно читать, думать и писать об этой стиснутой нищетой и произволом родной и жалкой деревенской жизни; обращать в поисках выхода взоры от Толстого, Руссо и Анатоля Франса также к Золя, Горькому, к Марксу и Энгельсу — к социализму…
Здесь, однако, вставали свои препятствия, почти неизбежно стеснявшие мысль, суживавшие кругозор. Тогда, в 30-х годах, Вереш принадлежал к известному литературно-политическому движению «народных писателей» и вместе с Ийешем, Дарвашем, Палом Сабо, Ференцем Эрдеи стал вскоре одним из ведущих деятелей его демократического, просоциалистического крыла. Но даже лучшие из «народных писателей», светлые головы не без труда пробивались сквозь путаницу иллюзий, которая охватывала их в этой среде. Это была не вина их, а скорее общая беда — все та же историческая беда отсталой страны. Крестьянство оказалось там слишком разобщенным с рабочим классом из-за неправильной аграрной политики социал-демократии, из-за всего государственного курса хортистских верхов, которые в меру собственных сил, кнутом и пряником старались отстранить, отвлечь народ от велений времени.
Эта-то издавна сложившаяся замкнутость венгерской деревни и склоняла тогда вольно и невольно преувеличивать «роль крестьянина» в прошлом и, что рискованней, в настоящем. Весь привычный с детства уклад и круговорот деревенской жизни нет-нет да и начинал казаться если не самой совершенной, то вечной и неизменной формой социального бытия. А все достоинства ее и пороки, равно как сам облик крестьянина, — пусть не общечеловеческими, но исконно своими, кровными, нерушимо «мадьярскими». Нетрудно представить, к какой исторической, моральной и художественной псевдоромантике это подчас приводило у «народных писателей», особенно более умеренных.
Сугубо художественным отрицательным следствием было то, что в самый реализм, ослабляя единство характеров и обстоятельств, закрадывались либо лирическая идеализация некоей вневременной «народности», либо пассивная, останавливавшая историю описательность. Последнее было, правда, связано и с конкретными особенностями нарождения творческого метода: многие «народные писатели» первоначально выступили (а некоторые и остались) лишь строгими документалистами, больше социологически образованными «исследователями деревни» чем собственно художниками.
К счастью, как раз Вереш с его дотошно критическим умом, желаньем во всем дойти «до корня» был мало подвластен туманно-мифической романтике. И в описаниях стремился не столько к научной, сколько к повествовательной убедительности. Описание тогда перерастало в потрясающий своей бесхитростной достоверностью человеческий и художественный документ. Как в том же «Неурожайном годе», где во всей плачевной тщетности вставали крестьянские попытки, одолев стихии, переборов недоброжелательство и прямой злонамеренный сговор богатеев, зажить своим хозяйством.
Пусть сам герой и не возмущался неудачей, а скорее с мягкой усмешкой покорялся судьбе — усмешкой над собственным неистребимым прекраснодушием, незлобивым трудолюбием; над неистощимой верой в слепой случай, в волшебное «а вдруг». Объективно отрезвляющий смысл повести проступал тем горше и определенней: никакие пресловутые мадьярские добродетели не вывезут сами по себе. Повесть уже достаточно прямо указывала на классовое расслоение села как на причину зол.
Однако совершенно сознательно, со рвением и увлечением к социальным конфликтам и классовой структуре села Вереш обратился лишь после 1945 года. Освобождение Венгрии не только вообще позволило открыто писать об этом. Война, крах полуфашистского хортистского режима, слом вековой помещичьей кабалы, широчайшее общественное переустройство, сама вышедшая из подполья социалистическая идеология — все это целиком освободило также в давно зревшую у него склонность к социальному анализу, исторической конкретности взгляда.
История словно расставила наконец классы по своим местам — с равнозначных революции высот, в реальных общественных связях и перспективе осветила всю их борьбу. В этом неумолимом и обнадеживающем свете предстали судьбы крестьянства и в новых книгах Вереша как о батрацко-рабочем прошлом (трилогия «Три поколения», 1950—1957, повесть «Железнодорожные рабочие», 1951), так и о кооперативном сельском настоящем (сборник рассказов «Испытание»[1], 1950).
Во всех них истинная подоплека бед и страданий — откровенная и замаскированная помещичье-чиновническо-кулацкая эксплуатация, освященная государством и вошедшая в быт, в обиход повседневная узурпация прав имущественных, гражданских и личных. А единственный способ выстоять и сохранить себя, даже внутренне возмужать — постоянная, трудная, но только и дающая удовлетворение, формирующая характер и сознание борьба. И труд не идиллически безмятежный, самодовлеющий или движимый эгоистическим расчетом, а тоже «умный»: неподавимо творческий, который, в свой черед, поддерживает и просвещает, учит сплачиваться, давать дружный отпор посягательству на его плоды.
Впервые писатель так отчетливо увидел и запечатлел в живых и разных образах поляризацию в обществе сил гнета, порабощения и противодействия ему. Сквозь индивидуальную и внешне благопристойную личину больших и малых столпов произвола каждый раз недвусмысленно проглядывает их прорисованная самой историей социально-атавистичная физиономия. Вот джентльменствующий англофил и профашист заодно, блюдущий только свою выгоду слуга двух господ помещик Чатари (сборник «Испытание»). Или одержимый поистине первобытной, затмевающей даже кулацкий рассудок жаждой стяжательства деревенский богатей, зверь-деспот Сабо Сомору («Три поколения»). Или, наконец, беспутный молокосос, ни на что не годный иждивенец украшенной звездочками чиновной касты, пустоголовый недоучка писарь Виктор («Железнодорожные рабочие»)…
Противостоящие же им образы бедняков, угнетенных, наоборот, красит, облагораживает, словно указуя в будущее, растущая и утверждающая себя человечность. Таков сметливый и независимый батрак Яни Балог, неуклонно посрамляющий и обуздывающий и конце концов зарвавшегося самодура Сабо. И вся положенная в основу трилогии жизненная история Балога — это некие фазы становления влекущейся к социальной справедливости, к социальному непокорству личности, которая благодаря этому морально освобождает себя.
Таков и другой главный положительный образ Вереша — сознательный социалист Габор Киш, который проходит через многие книги, всюду выступая как скромный, незаметный, но чуткий и надежный друг трудового люда. Участник сельскохозяйственных забастовок еще начала века, красноармеец 1919 года, Габор Киш в «Испытании» — бригадир, а потом руководитель производственного сельского кооператива. Рассудительным словом, бескорыстным примером он и тут завоевывает общее доверие, в свою очередь обращая его на общую пользу. Фигура эта как бы связует сегодняшний день деревни с традициями венгерского аграрно-социалистического и социал-демократического движения — с тем, что было здорового, жизнеспособного в нем.
Создать большие, «подлинно реалистические романы» о великом повороте в жизни, характерах и сознании, который захватил и крестьянство, приобщая его к социалистическому освобождению народов. Обрисовать этот поворот как гигантский социально-нравственный процесс: «сегодня, которое вырастает из вчера и переходит в завтра», — писал Вереш в предисловии к сборнику «Испытание», уже начав трилогию и мысленно словно очерчивая ее идеальные контуры. Вот какие дерзкие — эпического размаха! — замыслы лелеял он, хотя в «Трех поколениях» целиком осуществить их, пожалуй, и не удалось.
Социальная определенность образов, исторический драматизм коллизий были условием необходимым, но еще недостаточным. Четко заявленная эпическая задача — показать переход от частнособственнического мира к коллективистскому — требовала для своего решения глубже заглянуть в души людские. Искусство — человековедение, и, чтобы стать вполне социальной (и эпичной), история крестьянства должна была, как ни парадоксально, без остатка перейти в историю личности, личностей.





