Читаем Избранное онлайн бесплатно
Избранное
Повести и рассказы известного болгарского прозаика знакомят читателя с жизнью братской страны. Сельский быт и городские нравы, типичные характеры, своеобразные национальные обычаи открывают панораму Болгарии прежней — буржуазной — и сегодняшней — социалистической, где человек является хозяином и строителем новой жизни.
Проза / Современная русская и зарубежная проза— В большинстве случаев мне кажется, что я нагородил массу нелепостей, которые уже невозможно устранить.
— Кому же такое понравится? Это все равно что неделями завтракать, обедать и ужинать одной только зеленью. Вообще-то меня это приводит в уныние, поскольку я слышал и читал, что большие писатели с удовольствием переписывали свои рукописи по пять, десять, а то и по двадцать раз. Как-то и я переписал свой рассказ раз двенадцать, а когда сравнил последний вариант с первым, не нашел никакой разницы, даже знаки препинания были те же. Вот оно то, сказал я себе, что отличает меня от великих писателей и чего я не могу постичь. И хотя мне очень хочется быть похожим на них, я исхитрился и выдумал такой метод, который, мне кажется, требует бо́льшего терпения, но зато меньшего труда и дает почти те же результаты. Правда, метод этот основан на законах виноделия. Я разливаю написанное по бутылкам, запечатываю их, чтобы не проник воздух, и, в отличие от винодельческих заводов, даю им выстояться. Если спустя положенное время они годятся для питья, я несу одну из бутылок в какую-нибудь редакцию и угощаю редакторов. Сморщатся после первого глотка — хорошо. Выпьют бутылку в один присест — плохо. Значит, получился сладенький сироп или лимонад.
— И хорошо, что немногие. Я хотел бы скрыть этот грех… Да разве от вас, рыскающих по библиотекам, что-нибудь скроешь?
— Э, нет. Когда я их писал, я так не думал. Сколько мне было-то тогда — семнадцать лет. Не помню их содержания, но хорошо помню, когда и как я их написал. Это, может, даже интересно… Шел я как-то из школы по главной улице. Тогдашний Добрич был двухэтажным, «негостевым», пыльным городом. «Бродвей», где мы шатались по вечерам с гимназическим номером на рукаве и в фуражке набекрень, весь был завален арбузными корками, навозом, подсолнечной шелухой, а больше всего пылью, занесенной со всех уголков Добруджи. Время послеобеденное, жара адская. Помню, купил кружку воды у цыгана-водоноса (тогда в Добриче воду продавали). Потом смотрю — над дверьми одной покосившейся лавчонки табличка с красными буквами: «Художественная выставка». На витрине — книжный развал, гранки и письма, а поверх всего надпись: «Оригинальные рукописи Антона Страшимирова[1]». Не знаю почему, но я почувствовал, что я открыл нечто, о чем давно мечтал. В то время я рисовал в блокнотике кое-что, с большим трудом притаскивал с околицы каменные глыбы, что-то из них выделывал — вроде фигур с тяжким молотом… Да, так вот, покрутился я покрутился у дверей лавчонки и вошел. Внутри темно, душно, таинственно и пусто. На стенах — десятка два полотен, все больше змеи и драконы, страшные, со множеством голов и огненных языков. А этот человек — звали его Страшимир Брический, и выдавал он себя за племянника Антона Страшимирова — стал первым абстракционистом или модернистом, которого мне пришлось увидеть. Вдруг через какую-то боковую дверь в лавчонку вошел и сам художник: маленький, с усталыми бесцветными глазами, оборванный, грязный. Наверное, я выглядел взволнованным или, точнее, скованным почтительностью, ибо художник стал вежливо объяснять мне свои картины — я, видимо, был одним из немногих посетителей. Потом он напишет предисловие к моим стихам, из которого я запомнил только одну фразу: «Еще один молодой талант (или, может быть, жрец) входит в храм искусства». Я что-то промямлил в ответ, и художник, поняв, что и я не без греха, сказал, чтобы я ему принес написанное.
Вернулся я домой под вечер, ходжа только-только поднялся на минарет и призывал правоверных к молитве. Должен сказать, в детстве и юности я все время жил в мечети. Когда мне было семь лет, отец купил по дешевке у переселяющихся турок мечеть посреди села, и мы долго там жили, была у нас только одна жилая комната. Когда я учился в Добриче, отец — опять-таки по дешевке — снял три комнаты (комнаты — конечно, громко сказано: просто врытая в землю мазанка). В одной стоял деревянный лежак, настолько заваленный соломой, что надо было поднатужиться и подпрыгнуть, чтобы взобраться наверх. Лежак был моим письменным столом, на нем я делал уроки, на нем сочинял.
Вопли ходжи мешали мне, я подождал, пока он кончит, и принялся за работу. Взял тетрадку, влез на лежак и на всех парах помчался заканчивать поэму. Уже на третий день отнес ее Бричевскому. Тот прочел и сказал, что она ему очень нравится и что я — поэт. Бедняга, то ли он ничего не смыслил в поэзии, то ли хотел выудить у меня пару левов. Он пообещал, что отдаст книжку печатать в Варне, только дело это будет стоить около восьмисот левов. Случилось так, что как раз в это время отец привез два мешка фасоли и муки хозяину, у которого я столовался. Я ему и сказал об этих восьмистах левах. «Бить тебя надо, а не учить!» — сказал он и прямо-таки пожелтел. Человек никогда даже не слышал о таких деньгах, не то чтобы держать их в руках. Поэтому он не столько удивился, что я их прошу, сколько всерьез подумал, что у его сына не все дома. Вообще с тех пор он меня и стал считать малость чокнутым. Ушел понурый, не забыв дать мне извечный свой наказ: стать доктором, адвокатом или офицером и взять жену с домом. Не найдешь, сказал, жену с домом, грош цена твоему учению… Как бы то ни было, я рассказал обо всем своему однокласснику, тот оказался деловым малым — организовал нечто вроде комитета, пустил подписку и за десяток дней собрал деньги. В подписке участвовали сто человек. И никто не спросил, для кого собирают деньги, сделает ли он дело или попросту сбежит с ними. Прошло три месяца, четыре — ни слуху ни духу. Но вот как-то я получил уведомление: явиться на вокзал и получить багаж. Получил ящик, а в ящике книги, целая тысяча. Тогда все мои соученики, которые давали деньги, взяли по несколько книжек, продали их и таким образом вернули свои деньги. А я благодаря им напечатал первые свои опусы.
— «Миссия» — звучит слишком романтично, если не сказать старомодно. Понятие это превосходит понятие литературной деятельности. Может быть, это в прошлом писатели имели большее, в какой-то мере романтическое обаяние, а миссия их позволяла оказывать более сильное влияние на общество. Многие литературные герои того времени были образцом для подражания. Сегодня никто, кроме детей и подростков, не подражает литературным героям, даже не черпают жизненный опыт из литературы. В наше время наберется с десяток больших писателей. Их читают, ими восхищаются, но «слово» их — это не слово Гюго или Толстого. В последнее время в мире происходит так много неприятных событий, но ни один писатель мирового значения не может повлиять на их предотвращение. И в прошлом писатели не имели силы и власти над политиками, но они влияли на воспитание, вкус и мировоззрение отдельных слоев и даже целых поколений. Я это объясняю тем обстоятельством, что в прошлом писатели были образованнее средней массы читателей, выглядели чуть ли не энциклопедистами, имели меньшее число проблем и разрешали их легче, если вообще разрешали. Современная жизнь гораздо дифференцированней, социальный опыт нашего века показал, что в основе человеческих отношений лежит экономика, «бедный, но честный» — это уже не идеал, это уже не фактор. Экономические законы призвали на помощь науку и технику, и сегодня Толстому, если бы он был жив, незачем было бы заниматься организацией просвещения, улучшением сельского хозяйства или же разными политическими вопросами. Это дело взяли на себя ученые, специалисты, политики. Да и читатель, образованный и интеллектуально подготовленный по меньшей мере раз в десять больше своего прадеда, не будет взирать с почтительным страхом на то, как Вазов[2] с тросточкой шагает по улице, или вздрагивать в романтическом ужасе от трагедий Яворова[3]. Он образованнее не только своего деда, а зачастую и самого писателя. У нас это явление довольно распространенное, да, наверное, и во всем мире так. Современный писатель оказывается, в общем и целом, весьма неподготовленным в отношении научных достижений, равно как и в отношении современной духовной жизни общества. Вот почему его «ореола миссионера» или пророка в прежнем смысле слова уже не существует.
Бог знает почему, но я смотрю на все это оптимистично. Еще в казарме нас учили, что, если солдат сидит без дела, он начинает думать больше, чем нужно. Если сегодняшние усилия общества увенчаются успехами и завтрашние люди обретут материальную обеспеченность, они освободятся от физического труда и начнут думать «больше, чем нужно». А раз они будут вести более осмысленную жизнь, она будет и более эстетичной, следовательно, будут нужны писатели и книги. Возможно даже, каждый станет писателем и мыслителем ввиду отсутствия других занятий. Так что будет ли у писателя «миссия» или обыкновенная роль, не важно. Важно, что без писателей нельзя обойтись — ни прежде, ни теперь, ни в будущем…
— Сегодня писатель и читатель не «учат» друг друга, а взаимно изучают один другого, обмениваются ценностями, которые каждый из них может создать. Сомневаюсь, чтобы писатель, каким бы талантливым он ни был, мог изменить жизненный путь современного человека. Но он может привить ему определенный вкус, «выстроить» образ мышления, доставить, наконец, эстетическое наслаждение.
— Нет. Но помню названия ранних своих рассказов. Их было около двадцати, я написал их в тюрьме.
— Не был, но первые рассказы я написал в камере варненской тюрьмы. Из гимназии я попал прямо в казарму, а оттуда на фронт. Позже, когда меня демобилизовали, я вернулся в село. Покрутился там какое-то время, уехал в Варну. Работал кем придется — должен сказать, у меня около девятнадцати профессий. Красил корабли в порту, был продавцом в бакалейной лавке, строил шоссе, потом попал к какому-то странному субъекту, который варил нечто вроде мыла и продавал его на черном рынке. Мастерская его была на чердаке — там горел очаг, над которым кипел большой котел с какими-то зловонными жидкостями, я должен был мешать их то быстро, то медленно… Эта таинственная алхимическая история порядком мне надоела, и я с удовольствием от нее отказался, узнав, что в тюрьму требуется делопроизводитель. Тюрьма находилась довольно далеко от города, транспорта туда не было никакого, так что я целый год ходил туда и обратно пешком. Зимой решил ночевать в какой-нибудь свободной камере, вот тогда от нечего делать и начал писать рассказы. Писал медленно, старательно, перепечатать отдавал писарю. Когда их собралось около двадцати, я показал их своему приятелю, у которого было литературное образование и масса знакомых писателей и редакторов. Приятель съездил на двадцать дней в Софию, но забыл оставить там мои рассказы. Совершая поездку в Горну-Оряховицу, Рильский монастырь и другие прекрасные места, он возил эти рассказы в своих чемоданах, а затем потерял — опять-таки вместе с чемоданами, — излишне доверившись какой-то случайной подружке.
— Наверное, потому, что я — медленно растущий ребенок. Кроме того, у меня не было чувства уверенности в себе. Его и сейчас нет, да только теперь я научился это скрывать. Меня очень хвалили за «Нонкину любовь». Когда я позже прочел эту книгу, я понял, почему хвалили: в то время было не так уж много сносных книг и люди «на ура» принимали все, что хоть мало-мальски походило на литературу. Может, потому-то, поколебавшись, я все же принялся сочинять. Но и до сих пор ни одно мое сочинение не отвечает моим требованиям. И до сих пор я не ощущаю себя писателем. Чувствую себя крайне неловко, когда кто-то, указывая на меня, говорит: «Этот товарищ — писатель». Я заметил, некоторые мои коллеги испытывают то же самое, особенно те, кто родом из села… Искусство — это духовный аристократизм в лучшем смысле слова, а я ведь рос в среде, где трудовой день равен вскопанному или сжатому декару земли. Для всего было материальное мерило, отношение к любому явлению вырабатывалось в зависимости от степени его полезности. Я увидел город в пятнадцатилетнем возрасте, услышал скрипку и рояль в шестнадцать лет, по телефону впервые говорил в казарме. Никто мне не внушал, что прекрасная картина или книга — это духовная ценность. Наоборот, мое увлечение вызывало насмешки. С тех пор, с юношеских лет, осталась в душе неуверенность, порожденная многолетним преодолением того духовного невежества и материальной нищеты, которые не позволяют человеку почувствовать себя артистом. Не скоро я поверил, что литература — моя профессия, которой и для которой я должен жить.
— Оставим животных спокойно пастись на травке. Люди мне кажутся более забавными, потому что у них есть «заводской дефект» и они все время нуждаются в ремонте. А это, согласитесь, интересно. Ваш покорный слуга иногда присваивал себе нескромную роль слесаря-ремонтника, но, кажется, безуспешно.





