Читаем Иван Сусанин онлайн бесплатно
— Всегда Ванька виноват!
— Виноват! «Мне лошадь запрячь — раз плюнуть». Вот и плюнул, абатур![1] Хомут — набекрень, супонь — гашником[2].
Округ лошади, саней и путников разыгралась метель, да такая неугомонная и бесноватая, что в трех саженях ничего не видно.
Двенадцатилетний Ванятка, довольно крепкий и рослый отрок, в облезлом бараньем кожушке, весь запорошенный снегом, проваливаясь в сугробах, двинулся к отцу, но его остановила Сусанна.
— Погодь, сынок.
Голос матери едва прокрался до Ваняткиных ушей.
— И ты, Осип, отойди. Отойди, сказываю!
Оська, неказистый, приземистый мужичонка, норовил, было, поправить хомут, но супруга слегка двинула его плечом, и муженек едва в сугроб не отлетел.
Сильной и приделистой была молодая баба Сусанна. Ни в пахоте, ни в косьбе, ни в какой другой работе мужикам не уступала. Даже избу топором могла изрядно рубить.
Деревенские мужики посмеивались:
— Те, чо не жить, Оська. Твоей Сусанне из чрева матери надо бы мужиком вывалиться. Ловкая баба!
— Закваска была добрая. Отец-то ее, Матвейка, на медведя с рогатиной ходил. Экое чадо выстругал, хе-хе.
— А ведь не размужичье. И статью взяла, и лицом пригожа. Добрая женка!
А вот на Оську мужики дивились: кажись, от одного корня на свет вылупился, но вырос замухрышкой. Дай щелбана — и лапти к верху. Недосилок и есть недосилок. Ванятка, никак в деда уродился. Ядреный парнек подрастает.
Сусанна управилась с хомутом и села в сани.
Метель выла на все голоса, засыпая белым покрывалом путников.
— Сгинем, — смахивая рукавицей снег с куцей бороденки, удрученно выдохнул Оська.
— Окстись! — недовольно молвила Сусанна.
— Куды ж дале-то?
Супруга не сказалась: покумекать надо. Наобум Буланку вожжами хлестать — и вовсе дело пропащее. Лошадь с дороги сбилась, начала по сторонам брыкаться — вот и ослаб хомут. На Ванятке вины нет: он с упряжью давно ладит… Но что делать в экую завируху? Добро зарано выехали, добро за полдень не перевалило, а то бы в сутемь угодили. Вот тогда бы совсем пришлось худо. Да и ныне еще — как Бог взглянет.
— Сидеть бы уж в своей деревеньке, — глухо донеслось до Сусанны.
Супруга вновь не отозвалась. Перетрухнул мужик, вот и деревеньку помянул. А не сам ли весь предзимок скулил:
— Худая жисть. Кутыга оброками задавил, в лес с топоришком не сунешься, Да и все рыбные ловы под себя заграбастал. Надо в Юрьев день[3] к другому барину уходить.
— А
Оська лишь тяжело вздохнул. Сидел в курной избенке да скорбно загривок чесал. Угрюмушка на душе. Жита после нови — с гулькин нос: барину долги отдал, старосте-мироеду да мельнику за помол.
А тут и тиун[5] нагрянул. Подавай в цареву казну подати, пошлины да налоги: стрелецкие, дабы государево войско крепло да множилось, ямские, чтоб удалые ямщики — «соловьи» — по царевым делам в неметчину гоняли, полоняничьи, чтоб русских невольников из полона вызволить… Проворь деньгу вытрясать. А где на всё набраться?
Поскребешь, поскребешь потылицу — и последний хлебишко на торги. Вернешься в деревеньку с мошной, но она не в радость: едва порог переступил, а тиун тут как тут.
— Выкладай серебро[6] в государеву казну.
Выложишь, куда денешься. Лихо жить у барина, голодно. Надо бы к новому помещику идти, авось у того постытней будет, но в кармане денег — вошь на аркане, да блоха на цепи. Пожилое Кутыге век не наскрести, хоть лоб разбей.
Поглядела на сумрачного мужика Сусанна и, изведав, что дворянин Кутыгов вознамерился новую баню рубить, пошла во двор за топором, а через три седмицы взяла силки, стрелы и колчан и ушла в дальний лес, добыв барину семь белок и лисицу.
— Теперь на рубль[7] потянет?
Кутыга рубль выдал, но немало подивился:
— Горазда ты, женка. Телесами добра… Может, ко мне в поварихи пойдешь?
— Благодарствую, барин, но мы в Юрьев день уйдем из твоей деревеньки.
— Жаль… Была б моя воля, я тебя цепями приковал.
— Прощай, барин.
В Юрьев день, захватив рубль за пожилое, пошел Оська на господский двор. Холопы дерзки, к дворянину не пускают.
— Недосуг барину. Ступай прочь!
— Нуждишка у меня.
Холопы серчают, взашей Оську гонят, вышибают из ворот. Мужик понуро садится подле тына, ждет. Час ждет, другой.
На дворе загомонили, засуетились: барин в храм снарядился. Вышел из ворот в меховой шапке, теплой лисьей шубе, в руке посох.
Оська — шасть на колени.
— Дозволь слово молвить, батюшка.
Кутыга супится.
— Ну!
— Сидел я на твоей землице, батюшка, пять годков. Справно тягло нес, а ныне, не гневайся, сойти надумал.
— Сойти? Аль худо у меня?
— Худо, батюшка. Лихо!
— Лихо? — поднял косматую бровь Кутыга.
— Лихо, батюшка, невмоготу боле оброк и барщину нести.
— Врешь, нечестивец! — закричал Кутыга. — Не пущу!
— Да как же не пустишь, батюшка? На то и воля царская, дабы в Юрьев день мужику сойти. Оброк те сполна отдал, то тиун ведает. А вот те за пожилое.
Оська положил к ногам Кутыге серебряный рубль, поклонился в пояс.
— Прощай, государь[8].
Дворянин посохом затряс, распалился:
— Смерд[9], нищеброд, лапотник!..
Долго бранился, но Оську на тягло не вернуть: Юрьев день! И государь, и «Судебник»[10] на стороне смерда. Уйдет мужик к боярину: тот и землей побогаче, и калитой[11] покрепче; слабину мужику даст, деньжонок на избу и лошаденку. На один-два года, чтоб мужик вздохнул, барщину и оброки окоротит, а то и вовсе от тягла избавит. Пусть оратай хозяйством обрастает. Успеет охомутать: от справного двора — больше прибытку.
Дворяне роптали, ждали своего часа…
Какое-то время метель все бушевала над неоглядным полем, а затем стала полегоньку убаюкиваться.
— Слава тебе, Господи! — истово произнесла Сусанна.
— Дорогу-то совсем замело. Наугад худо трогаться, — посетовал Оська.
— Худо, — кивнула Сусанна. — Но коль метель совсем стихнет, наугад не поедем.
— Это как же, матушка? — спросил Ванятка.
— Узришь, сынок. Не замерз?
— Не замерз, матушка… Добро, день без мороза.
— То — спасенье наше.
Улеглась завируха, утихомирилась, и у всех на душе полегчало. Даже Буланка весело заржала.
Сусанна оглядела окрест и вновь перекрестилась.
— Когда ехали по дороге, лес, что виднелся в двух верстах, был от нас вправо. Вдоль него и тронемся.
— Тяжко по сугробам-то. Вытянет ли лошаденка?
Сани были нагружены домашним скарбом.
— Буланка у нас разумная. Ночи ждать да околевать не захочет. Ну, пошла, милая! Пошла!
Лошадь рванула постромки и потихоньку да помаленьку потянула за собой сани. А перед самым вечером Буланка прибилась к неведомому сельцу.
Припозднился к трапезе Федор Иванович: унимал в подклете холопов, кои так разгалделись, что в брусяных покоях огонек негасимой лампадки затрепетал.
«Эк расшумелись, неслухи. Никак Еремка драку затеял. Бузотер!»
Сунул плетку за голенище сафьянового сапога — и в подклет[12]. Так и есть. Еремка, рослый, рябоватый детина, волтузил увесистым кулаком молодого холопа Миньку.
Федор Иванович ожег детину плеткой.
— Чего кулаками сучишь?
— Малахай у меня своровал!
— Доглядчики есть?
Еремка повел желудевыми глазами по лицам холопов, но те пожимали плечами.
— А у тебя, Минька, шапка была?
Минька, холоп лет двадцати, с рыжеватым усом и оттопыренными ушами, вытирая ладонью кровь с разбитых губ, деловито изрек:
— Да как же без шапки, барин? Износу денет. Да вот она.
Глянул Федор Иванович на Минькин малахай и усмешливо хмыкнул. Облезлый, драный, передранный, вот-вот на глазах развалится.
— Да, Минька. Ты бы его и вовсе не напяливал. Псу под хвост.
Вновь огрел Еремку плеткой.
— Без доглядчиков кулаками не маши. И чтоб боле никакого гвалту!
Вернулся Федор Иванович в покои, и вдруг его осенило: Минька не зря малахай своровал. У Еремки — теплый, на заячьем меху. А вот Минька давно на сторону зыркает. Никак в бега норовит податься. Барин, вишь ли, ему не угоден. Поди, в Дикое Поле воровской душонкой нацелился. К казакам ныне многие бегут, языками чешут:
— Невмоготу худородным служить. Голодом морят!
«Худородным». Вот и они с братом Дмитрием оказались худородными. А всё — царь Иван Грозный. Составил «тысячу лучших слуг», а Годуновых в стобцы[13] не внес. Все заслуги забыл[14].
Был Федор Иванович коренаст, чернокудр и кривоглаз; торопок и непоседлив, кичлив и заносчив. О себе в Воеводской избе похвалялся:
— Род наш не из последних. Прадед мой, Иван Годун, при великом князе ходил. В роду же нашем — Сабуровы да Вельяминовы. Всей Руси ведомы. И Годуны и сродники мои в боярах сидели.
А костромские бояре хихикали:
— Энто, какие Годуны? Те, что ныне тараканьей вотчинкой кормятся? Было, да былью поросло. Годунам ныне ни чинов, ни воеводств. Тебе ли перед нами чваниться, Федька Кривой!
Вскакивал с лавки, лез в свару. Обидно! И за оскудение рода, и за бедную вотчинку, и за прозвище.
Степенный брат Дмитрий охолаживал:
— Остынь, Федор. Чего уж теперь. Кулаками боярам не докажешь, утихомирься.
Но Федор мало внимал словам брата; стоило ему появиться в Воеводской — и новая стычка. Дерзил, гремел посохом…
В покои вошел приказчик, перекрестился на киот, доложил:
— Чужие люди в сельце, батюшка Федор Иваныч.
— Кто, на ночь глядя?
— На санях прибыли. Мужик с бабой да паренек. Никак к другому барину подались, да в метель с дороги сбились.
Федор Иванович оживился:
— Добрая весть, Рыкуня. Бабу — к сенным девкам, а мужика с парнюком — в подклет. Утром толковать буду.
Утром, зорко оглядев путников, строго спросил:
— Не в бега?
— Побойся Бога, барин. Юрьев день. От дворянина Кутыгова сошли.
— И куда путь держите?
Оська замялся. Он, по совету Сусанны, помышлял ехать в одну из вотчин князей Шуйских, коя находились на Ярославской земле. Вотчина, чу, богатая, голодовать не доведется. Но худородному дворянину Годунову (мужик уже кое-что проведал у холопов) о том лучше не сказывать, один Бог ведает, что в его башку втемяшится.
— Дык… пока сами не ведаем. Набредем на добрую вотчину, там и удачу будем пытать.
— Хитришь, мужичок. Всё-то ты ведаешь.
Федор Иванович глянул на бабу. Кровь с молоком. Но бабу пытать — воду в ступе толочь. Издревле повелось: коль мужик что изрек, из бабы дубиной не выбьешь.
Годунов неторопко прошелся по покоям, а затем на округлом лице его с кучерявой окладистой бородой застыла улыбка.
— Никак, не снедали?
— Не успели, барин.
— Ну, тогда поступим по русскому обычаю: напои, накорми, затем вестей расспроси… Фалей! Укажи подавать на стол. Питий и яств не жалеть!
Тиун-приказчик пожал плечами и застыл столбом. С чего бы это Федор Иваныч расщедрился?
— Оглох, Фалей? Стрелой в поварню лети!
Никогда еще семья Оськи так изобильно не стольничала. Ну и барин, на славу угостил!
Оська захмелел от ядреного ячменного пива и крепкого ставленого меда, и жизнь ему показалась такой отрадной, что готов был в пляс пойти.
Сусанна чарку лишь пригубила: отроду хмельного во рту не держала, и не переставала диву даваться. Вкупе с сирым людом сам барин сидит, а два прислужника в малиновых кафтанах только успевают подносы ставить. Чудно! Вон и Ванятка удивляется.
А Федор Иванович всё отдавал приказы:
— Ты, Фалей, о лошаденке озаботься. Тоже с дальней дороги. Заведи в конюшню. Овса вволю, теплой попоной прикрой, за пожитками пригляни. Не хлопай глазами, проворь!
Затем Годунов велел проводить Сусанну и Ванятку в горницу.
— Пусть отдохнут, а мы малость с Оськой потолкуем. Давай-ка еще по чарочке.
— Благодарствую, барин. Век твоих щедрот не забуду, — заплетающим языком произнес Оська.
— Коль захочешь, завалю тебя щедротами. Я — милостив. Избу тебе выделю, доброй землицы нарежу, жита на посев подкину, на два года от барщины избавлю. Вольготно заживешь, Оська.
Оська бухнулся на колени.
— Дык, мне лучшего барина и не сыскать, милостивец!
— Фалей! Неси бумагу. Рядную грамоту будем писать. Горазд в грамоте?
— Господь не упремудрил, милостивец.
— Не велика беда. Крестиком подпишешь.
«Добрая» изба оказалась «курной»[15] и ветхой. Покосилась, утонула в сугробах. Бревенчатые стены настолько почернели и закоптели, словно по ним голик век не гулял. Да и дворишко для лошади выглядел убогим.
— Наградил же тебя барин хоромами. И как ты мог грамоту подписать?
— Дык…
— Назюзюкался на дармовщинку, глупендяй! — костерила непутевого муженька Сусанна.
— Барин, кажись, добрый, не проманет.
— Обещал бычка, а даст тычка. У-у!
Сусанна даже на мужа замахнулась. Села на лавку и горестно подперла ладонью голову, повязанную зимним убрусом[16]. Ушли от беды, а оно тебе встречу, как репей вцепилось. Ну и муженек!
Судьба свела их тринадцать лет назад. Видная лицом Сусанна никогда и не чаяла, что ее суженым станет невзрачный Оська, но судьбу даже на кривой оглобле не объедешь.
Погожим майским вечером ехали по деревеньке трое холопов помещика Коротаева. Дерзкие, наглые, наподгуле. Подъехали к колодцу, увидели пригожую девку с бадейками, заухмылялись.
— Смачная. Прокатим, робяты!
Сусанна и глазом не успела моргнуть, как очутилась поперек седла. Холопы умчали в лесок за околицу, стянули девку с лошади и принялись охальничать. Один из холопов разорвал сарафан. При виде упругого, оголенного тела, у холопов и вовсе ударил хмель в голову.
— Полакомимся, хе!
Сусанна отчаянно выуживалась, но холопы молоды и дюжи. Где уж там вырваться?
Но тут вдруг оказался невысокий рябой парень с крепкой орясиной[17] — и давай колошматить срамников. Тех, как ветром сдуло.
— Беги домой, Сусанна!
Девка побежала, было, в избу, но тут услышала громкие крики из леска. Никак, холопы вернулись и принялись бить Оську.
Сусанна, что есть духу, кинулась на выручку. Холопы жестоко избивали парня плетьми и ногами. Девка подхватила Оськину орясину и воинственно набежала на насильников. Шибала по спинам, угрожающе восклицала:
— Мужиков кликнула! Пересчитают вам косточки!
Холопы опомнились. Мир поднимется — живым не уйдешь. Белками в седла взметнулись — и деру.
— Как ты, Оська?
Всё лицо парня было разбито, глаз не видать. С трудом выдавил:
— Ничо… Тебя не осрамили?
— Не успели, нехристи.
— Слава Богу.
— Ты молчи, Оська. Ишь, как поиздевались, ироды треклятые! Ни ногой, ни рукой не шевельнуть. Помогу тебе, бедолаге.
Обтерла кровь с лица, посидела чуток, а затем подняла парня на ноги.
— Обними меня за плечо, и пойдем полегоньку.
Оська едва ковылял, но душа его пела. Он давно заглядывался на соседскую девушку, но никаких надежд на нее не лелеял. К такой красной девице даже парни справных мужиков сватаются, а его отец — самый захудалый крестьянин, у него в сусеке даже мыши перевелись. Где уж там о Сусанне мнить? Да еще — рябой, и ростом с пенек. Не видать тебе, Оська, пригляды, как собственных ушей.
Мужики, изведав о бесчинстве холопов, направились к дворянину Коротаеву. Тот долго не выходил, наконец, чинно подошел к воротам, выслушал речи крестьян и посулил нещадно наказать повинных.
Мужики уверовали и вернулись в избы. А дворянин лишь посмеялся над смердами.
За неделю до Покрова Свадебника[18] дочь молвила отцу:
— Ты меня, тятенька, другой год сватаешь, но никто мне не мил.





