Читаем Испытательный пробег онлайн бесплатно


Испытательный пробег

В этой книге три части, объединенные исторически и композиционно. В основу положены реальные события и судьбы большой рабочей семьи Кузяевых, родоначальник которой был шофером у купцов Рябушинских, строивших АМО, а сын его стал заместителем генерального директора ЗИЛа. В жизни семьи Кузяевых отразилась история страны — индустриализация, война, восстановление, реконструкция… Сыновья и дочери шофера Кузяева — люди сложной судьбы, их биографии складываются непросто и прочно, как складывалось автомобильное дело, которому все они служили и служат по сей день.

Серия: Современный городской роман

Евгений Николаевич Добровольский

Проза / Советская классическая проза
<p><strong>Евгений Добровольский</strong></p><p><strong>Испытательный пробег</strong></p><p><strong>ЧАСТЬ ПЕРВАЯ</strong></p><p><strong>МЕЧТЫ НА ЗАДАННУЮ ТЕМУ</strong></p><p><strong><emphasis>1</emphasis></strong></p>

Собственно само открытие, великое отворение истины свершил инженер Яковлев Виталий Афанасьевич, в просторечье — Витасик. В чем его открытие заключалось, из письма понять было трудно, в чем конкретно. Но он его сделал. Открытие. И даже опубликовал статью, которую при желании вполне можно было бы найти, прочитать как полагается, снять копию, все чин чином, если б с самого начала не возникло тягостного сомнения — стоит ли?

Этот Яковлев, тихий человек, жил в Апрелевке, по Киевской железной дороге. Ему там нравилось вдали от городских вибрационных шумов и транспортных интенсивных потоков, расшатывающих нервную систему. «Вера Иванна, — доверительно говорил он теще, — я угарным газом, цео, дышать не могу. Задача — человечество от цео избавить. Мне бы условия на полгода. Второй цикл закончу…» Чудак, он меньшими категориями, чем человечество, не мыслил. Не каждому дано.

Теща верила и не верила, она была простая женщина. Она взглядывала в его пронзительно-голубые глаза, полыхавшие изнутри стойким, упрямым пламенем, и пугалась, обмирала душой, неясно почему вспоминала войну, плакат «А ты записался в Красную Армию?!» — тревожно ей делалось, беспокойно. Подступало горькое предчувствие непременных в таком разе бытовых передряг — алименты, развод, суд, обмен жилплощади… Это одной беготни сколько! Но уж не о том речь.

Зимой от него ушла жена. Почему-то от всех новаторов, одержимых великой идеей, уходят жены, со снисходительной улыбкой, за которую сейчас мне стыдно, подумал я. Уходят совсем так же, решительно сорвав с вешалки бордовое с норковым шалькой воротником зимнее пальто (в ателье пошила) и обернув к мужу искаженное криком лицо, — лик непонимания, — бросив что-нибудь обидное, совсем незаслуженное: «Ты не ценишь во мне личность! Я — личность! Я — человек!» — чтоб самой легче, а ему — больней. И она действительно ушла, жена Яковлева. Села на девятичасовую вечернюю электричку, уехала. Но не насовсем, на время, пока он не кончит валять дурака, заниматься глупостями, взрослый человек. Спрятался за городом! А вообще-то потом, через некоторое время она намеревалась вернуться, когда он осознает.

Между тем Яковлев жил в Апрелевке безвыездно круглый год. И летом и зимой. В дощатом, подгнившем сараюшке на задах дачного участка, где в сырой тени голых деревьев торчали из земли побуревшие прошлогодние стебли, он оборудовал себе лабораторию и там создавал новое топливо для двигателей внутреннего сгорания, добавлял в бензин порошок нафталина, покупал в местной аптеке огромное количество марганцовки, жестко прокаливал ее на открытом огне, — получал тяжелые марганцовые соли, которые использовал как присадки вместо ядовитого тетраэтилсвинца. Он хотел получить чистый выхлоп. Тщательно проверял результаты. У него был старенький, много битый «Москвич» цвета белой ночи, с которого ГАИ регулярно раза три в год снимала номера.

— А больше из вещей у него ничего не было, — говорила теща, со вздохом складывая на коленях усталые руки и оглядываясь.

Витасик тещу не любил, он ее стеснялся, оскорбительно называл за глаза кавалерственной дамой. Она жила через два участка в собственном дому, разводила клубнику и торговала на Палашевском рынке в Москве, кавалерственная дама.

Он скончался в марте. Пошел на станцию в Светкиных резиновых сапогах, промочил ноги, простудился. Врача вызывать не стал. Рядом с ним в тот момент никого не оказалось, а грипп шел повальный с высокой температурой, какой-то азиатский.

— Гонконг, — с усилием вспомнила вдова Светка и выключила радиоточку. Села на скрипучий табурет.

— Мы вернулись из города, — рассказывала теща, — а он… Я — к соседям… Они у нас… Елена Иосифовна, тетя Даша… Ну как же так? Холодный совсем. Холодный… Светке вот позвонила, она вот приехала, примчалась как угорелая кошка, горе такое…

Со временем Вера Ивановна навела в сарае порядок, все ведра, банки выкинула, железки повыбрасывала, может, мальчишки подобрали, «Москвич» продали другу Яковлева, таксисту Акоемову за триста рублей на запчасти. Акоемов его любил.

Прошло два года, и совсем неожиданно вдова Яковлева узнала, что работами ее мужа воспользовался некий гражданин при науке. Гражданин докторскую защитил, деньги большие получает, имеет лабораторию во всесоюзном институте, может, даже скоро академиком станет, — так-то оно быстро на чужом горбу! Приехал в Апрелевку один человек, спасибо, открыл глаза. А то бы не знали. Профессор. И посоветовал писать в дирекцию, адрес оставил.

— Как же это можно, без совести, что ли, совсем все, — причитала вдова. — Без совести, без стыда, так понимать? О каких же моральных ценностях можно говорить?

— Люди грамотные, разберутся, — вздыхала теща, скорбно поджимая жесткие губы. Глаза ее тревожно щурились под круглыми очками, обмотанными суровой ниткой. Она надеялась, что я могу помочь. Вглядывалась в меня. «Как же это? Рядом такое — и мимо!» — читалось на ее лице.

Была весна, мокрый снег с дождем, серая, беспросветная слякоть. Хлопала дверь в пустом сарае. Скрипели половицы. До станции меня провожал Акоемов, очень его вся эта история взяла за душу, разбередила. У переезда рычали грузовики, мигали размытые дождем огни на шлагбауме.

— Ты гляди, добился своего! — сокрушался Акоемов. — Со странностями был, вроде как с приветом, кловун, а в двигателях крепко понимал. Теоретически. Понимал… И что, в самом деле, большие бабки ему будут положены? Ты смотри… Ну ясно, понимал. Жизнь этому отдал.

Письмо следовало признать наивным, неаргументированным, а потому списать в архив, вдове посоветовать обратиться к специалистам, которые работали вместе с мужем, были в курсе дела, тема сложная — «чистый выхлоп». Но оставался гнусный осадок на душе. Молодой доктор наук, укравший открытие Яковлева, работал в нашем институте. Его звали Олег Николаевич Булыков.

— Я б его собственной рукой за горло, — негодовал Акоемов, — ученый, да, понял, все ученые! Развелось. Гнида. Виталька, ты смотри, какое дело поднял. Весь мир на колесах. Он ведь до чего додумался, у него ж выхлоп чистый был! Я даже нюхал вот, как не беньзин!

В серой колышущейся пелене показалась и вынырнула к нам электричка, вся в косых дождевых потоках, заскрежетала на тормозах, сопроводив свое прибытие пневматическим змеиным шипеньем. Таксист протянул руку, украшенную тяжелым золотым перстнем с печаткой:

— На держи. До скорого. Если что, Акоемов поможет.

И уже из мокрой вагонной духоты, устроившись у окна, я увидел его приземистую фигуру, — форменную «капитанку», синтетическую синюю куртку на молниях, — как он шел от станции неспешной, валкой походочкой, шел, мрачно опустив голову, и думал о быстролетности времени, о вечности, наверное, и о том главном, что оставляет человек на земных своих дорогах, размытых весенними, холодными дождями.

Я все своему Кузяеву рассказал, мы посокрушались, пообсуждали, как можно помочь вдове, и получилось у нас, что никак. Был во всем этом какой-то налет несерьезности. Ни доказательств, ни документов. Через какое-то время все подробности забылись в нервотрепке, в мелькании институтской шальной нашей жизни, испытания шли, другие дела, заботы, и вдруг, в общем-то совершенно неожиданно, без каких-либо сопроводительных слов, наш директор вызывает к себе Игоря Кузяева и вручает ему новое письмо, и там — здрасьте, снова Булыков Олег Николаевич!

— Ну ты смотри! — охнул мой Игорь Степанович. — Люблю безобразья! Опять Булыков!

В этот раз писали товарищи (группа товарищей), сотрудники лаборатории, которой руководил молодой ученый, «гражданин при науке». Но о Яковлеве ни слова. О нем не упоминалось. Это я помнил, что был такой Яковлев, из Апрелевки. (Я в Апрелевку ездил в начале марта. Значит, месяца не прошло.) Сотрудники обвиняли своего шефа в нарушениях финансовой дисциплины, в разбазаривании государственных сумм, в том, что окружил себя подхалимами, блюдолизами, любимчиками, которым и лаборанты, и материалы, и темы перспективные, и то, и другое, и третье, все — в первую очередь. Заставляет работать на себя. Присваивает беззастенчиво чужие результаты. Вершит суд скорый и неправый. Разъезжает по заграницам, по высоким конгрессам, — чем плохо? — в то время, как интересы дела настойчиво требуют его присутствия дома. И еще фигурировала в том письме некая женщина, Горбунова Людмила Ивановна, с которой Булыков, пользуясь служебным положением, несомненно находился в интимной связи, о чем группа товарищей, будучи твердо в курсе дела, намекала весьма прозрачно.

— Это они, пожалуй, зря. Мухи — отдельно, котлеты — отдельно, но вроде все сходится по логике вещей. Все так. Устроились стервецы. Они у меня дождутся! И он и она… — сказал Кузяев, явно загораясь.

— Ну, это еще неизвестно, — сказал я. — Проверять надо.

— Это конечно. Кто говорит, не надо. Надо. Но похоже, еж твою… Четко пишут. Сдается мне, ситуация серьезный выход имеет.

К Игорю Степановичу Кузяеву, дорогому моему начальнику, следует присмотреться внимательней. «Сын безлошадных крестьян», — это он про себя. Шутка. Первое впечатление о нем всегда неверное. Весь в себе. На любого человека, достигшего каких-либо, пусть даже самых незначительных, мизерных высот, смотрит подозрительно, заведомо относя его к категории ловчил или, того хуже, откровенных прохиндеев. (Его термин.) Родился в Москве и вырос на Автозаводской, но часто с охотой, тепло вспоминает калужскую деревню, куда возили его на лето. Не каждый год, а через раз: то — в пионерлагерь, в Малаховку, то — в большую крестьянскую семью к дяде Филиппу Петровичу, родному брату отца, инвалиду войны: его на Карельском перешейке финский автоматчик прошил. Филиппа Петровича все по госпиталям, по участковым сельским больницам возили, чаще всего — в самую распутицу: весной и осенью ему совсем плохо приходилось, летом и зимой, когда устанавливалась ровная погода, было много легче. Однажды он сам поехал за валенками, и на привокзальной площади, в Калуге или в Подольске, только из ворот вышел, шагнул нестойко и удержаться не смог, упал. А тут автобус.

Шофер по тормозам, да где уж, если гололед, так вот и не стало дяди. Игорь часто его вспоминал. «Мудрый мужик…» Вспоминал братьев. «Мои братья», — говорил с нежностью, и возникал образ его братьев, ребят кровь с молоком, косая сажень в плечах. Веселыми силачами они были и гармонистами. Все девки сохли.

Однажды, случайно, я увидел одного из них. Он стоял внизу, в нашем вестибюле, и вахтерша тетя Клава, большая начальница, ни в какую не желала его пропускать, спрашивала грозно: «И к кому ты?» — «К Кузяеву я! — наверное в сотый раз, а потому с раздражением взвизгивал он тонким голосом. — Приезжий я! Я ихний брат! Ясно вам?» Он шмыгал маленьким веснушчатым носиком, на котором криво сидели круглые очки. Сквозь запотелые стекла смотрели настороженно-быстрые, верткие глазки. Он боялся вахтерши.

Я ничего Игорю не сказал, — с какой стати? — назавтра он сам сообщил, потягиваясь с утра:

— Брат приехал… Ну, затейник! Всего Жюль Верна, все тридцать томов преодолел!

Игорь кончил школу с серебряной медалью, о чем непременно писал во всех своих биографиях: «Школу закончил с серебряной медалью». Он был справедливым человеком, он все на себе испытать хотел. После школы поехал на целину, работал трактористом, гордился, что все перенес, не скис, не убежал, как некоторые. Затем его взяли в армию, он служил на Сахалине вторым номером орудийного расчета. Закончив службу уже бывалым человеком, он поступил в Московский автомеханический институт и, с отличием закончив оный, внешне — выражением лица, походочкой, энергичным потираньем рук, ладошкой о ладошку, в самые ответственные моменты, являл собой довольно распространенный тип инженера-исследователя, для которого вдохновенный восторг, восторг как степень напряжения, носит характер обязательный, почти профессиональный.

С Игорем все не так просто: он блестяще защитил кандидатскую, потом — докторскую, но сугубо научными изысканиями заниматься не любил, предпочитая живой эксперимент. Он должен был загореться. К тому же у нас в институте издавался информационный сборник, или бюллетень, совершенно несерьезная затея — «Все четыре колеса». Туда катили самые непроверенные вещи, сенсации, там законы механики опровергали и помещали чертежи автомобильных самоделок, а также — статьи Игоря Степановича о широких автомобильных проблемах, почему он и имел все основания гордиться высоким званием журналист и на лацкане в будни и праздники, не снимая, носить значок Союза журналистов как высокое свидетельство своей принадлежности к очень таинственному цеху. Это и ничего бы, но Игорь заразился некой стойкой болезнью, выражающейся в том, что время от времени ему надо было верить, что в один прекрасный день он потрясет мир произведением, может, даже романом, написанным настоящим русским языком, разумеется, с напевом, густо настоянном на луговом разнотравье, могутным, подлинным. Чтоб слышался в том языке капустный осенний хруст и дальнее завывание застрявшей полуторки, присутствовала жаркая душность деревенских перин и шлепанье приводных ремней культиватора, переплеталось все со сложными запахами теплого подового хлеба, машинного масла, пеньковой конопати. Он объять необъятное хотел. И это все в светотени распахнутого тракторного гаража летним утром, в зябкую рань, когда первый лучик только еще пробивает неплотный туман по росным выпасам, он рукой, рукой мне изображал, как стелется туман, чтоб на бумаге оно душу холонуло, вело, брало за сердце, бередило — еж твою двадцать! — выбивало сыновью слезу. Было приступлено к написанию первой главы о военном детстве. Я прочитал начало. (Мне было доверие.) «Над свежей, первой в своей жизни могилой я дал слово забить в стенку жизни крюк, чтобы оставить радость на крюке, как гость, забредший в лесную хижину, оставляет для последующих путников соль, сухари и спички».

Похожие книги

Другие книги Евгений Николаевич Добровольский