Читаем Исход Никпетожа онлайн бесплатно
Я только сейчас с вечеринки, которая была за городом у одного товарища, Михальского, и продолжалась два с половиной дня. Вечеринка была устроена по случаю окончания всеми нами второй ступени.
Все мы теперь—абитуриенты и, конечно, не такие совсем люди, какими были в школе. Но мы все же еще и не вузовцы, не студенты.
Какие же мы такие? Это интересный вопрос и я постараюсь в нем разобраться. Тут прежде всего лезут в голову совершенно естественные практические вопросы современной жизни: кем быть, то-есть выбор факультета, и затем: как попасть в вуз?
В прежней жизни все это делалось просто. Отец или мать скажут:
— Будь военным или, там, попом или белогвардейцем,—и парень сейчас же слушается. А дочь тоже сейчас же становится торговкой или выходит замуж. Теперь все это приходится решать самому, а это очень трудно.
Что же касается того, как попасть в вуз, то здесь важно не только выдержать, но еще и путевку получить. У меня, кажется, дело обстоит благополучно в этом отношении по одной причине. А вот у других — как-будто довольно нескладно.
Командировка по второй ступени из нашей школы приходится только на троих, да еще на двоих по отцовским профсоюзам. Комсомол выдвигает одного — и все. Двадцать шесть человек как-будто остаются без путевок. По этому поводу у Михальского было много разговоров, но они пока что ни к чему не привели.
Во времена царизма, разумеется, дети рабочих и крестьян и вообще бедноты в вузы совсем не попадали, а попадали дети буржуа, поповщины и белогвардейцев. А если бывали какие-нибудь конкурсы, то тут тоже вопрос решался просто: кто больше даст. Таким образом, в высших школах учились только дети аристократии, плутократии, бюрократии и буржуакратии.
Во время вечеринки около меня недалеко все околачивался один парень, тоже из нашей группы,—Виктор Шахов. Я сначала не обращал никакого внимания. Парень он совершенно неинтересный, если не считать того, что он стихи пишет. А так вообще — бледный и вялый какой-то... Говорят, что это он такой, что вхлопался в Стаську Велепольскую. В футбол Шахов никогда не играл, но с ним иногда бывала такая странность, что он ни с того ни с сего врежется в самую середину игры и начинает своими длинными и нескладными ногами стараться попасть по мячу. Его отгоняют, толкают даже, но ему это даже как-будто бы лучше. В конце концов, когда игроки уже окончательно рассердятся и надают ему тумаков, он отойдет и опять нахохлится. Или ходит по залу во время перерыва, никто его не трогает, — как вдруг набросится на кого-нибудь из ребят и начинает валить на землю. Повалит—и отойдет. Конечно, тот парень, кого он повалил,—вскочит, подбежит сзади и отвесит ему красноармейский паек, а Шахову—как с гуся вода. Когда об этом говорили Зин-Палне, она обыкновенно смеялась и отвечала: «Это потому, что он поэт». Его так и звали в школе «Поэт без котлет». Почему без котлет, — сказать трудно, но ведь в школе, если привяжут какую-нибудь кличку, то от нее отделаться трудно. Впрочем, в последние две группы никто Шахова никакими кличками уже не называл, — наоборот, все относились к нему с уважением, и говорили, что он посылал в журнал стихи, и их там приняли и напечатали. Какие это были стихи, я не знаю. Кроме того (и это, пожалуй, самое главное, из-за чего к нему начали относиться с уважением), Шахов всегда выступал с докладами. Он был беспартийный, а вовсе не комсомолец, но, несмотря на это, всегда делал такие доклады, что все только ахали. Шахову в школе можно было поручить доклад по любому вопросу, и он никогда не подгаживал.
Так вот, этот самый Шахов все время за мной ходил и надоел мне до такой степени, что я не вытерпел и спросил его:
— Чего тебе от меня, в конце концов, надо?
— Ступай ты сам к чорту, — отвечает Шахов.
Тут меня зачем-то отозвали девчата, — кажется, кататься на лодке, и я об этом забыл.
Вечером, когда ложились спать (а спали мы в амбаре при даче у Михальского), слышу, кто-то спрашивает:
— Шахов, а ты куда собираешься поступать?
— Убирайся ты к чорту!
— Да, ведь я по-товарищески спрашиваю.
— Ну, и чорт с тобой!
Утром мы купались на пруду, вдруг Шахов нагишом подходит ко мне и говорит:
— У меня есть к тебе просьба. Хочешь — исполни, а нет — так убирайся к чорту.
— Знаешь что, Шахов, — сказал я в ответ. — Кончили мы оба с тобой среднюю школу и прочее, — и странно, что ты никаких других слов не можешь найти в разговоре. Просьбу я твою, конечно, исполню...
— А... идиот, — буркнул Шахов себе под нос, бросился в пруд и поплыл.
— Чего это он такой? — спрашиваю я Володьку Шмерца, который тут же, рядом, болтался.
— Не знаю наверное! Похоже, мучится тем, что не сможет в вуз поступить. А верней всего, из-за Стаськи Велепольской. Ты слышал, ведь она...
— Знаешь что, Шмерц, — перебил я его. — Бил я тебя и не раз и не два, и если хочешь, чтобы я тебе причинил копф-шмерц...
— Да нет, не хочу, не хочу, — ответил Володька и спешно полез в воду. А копф-шмерц, это по-немецки значит: двинуть в морду, и так Володьке угрожали всегда, когда он начинал сплетничать.
Но Шахов все-таки очень странный. По-моему, он какой-то недоделанный.
Был я у Ваньки Петухова на фабрике. Оказывается у них теперь Никпетож работает кружководом по обществоведению.
— Вот, небось, — говорю я Ваньке, — здорово вам с ним!
— Здорово, да не больно, — отвечает Ванька.
— А что? Ведь, он хороший парень.
— Парень-то он, может, и хороший... по вашему, по-второступенскому. А у нас... не совсем.
— Да чем же? — спрашиваю.
И даже обиделся чуть-чуть за Никпетожа. Но узнать не удалось, потому что Ваньку сейчас же оторвали. Ванька на фабрике — словно милиционер на перекрестке. Делает он сразу тысячу дел. Всюду его тянут, то-и-дело отрывают, так что говорить с ним совершенно нельзя (а мне как раз нужно). У него чортова партнагрузка. Как раз тогда, когда я с ним говорил, в фабком входит какой-то длинный парнина — и Ванька, перервав разговор, прямо на него:
— Ты чего, Пашка, портками трясешь?
— То-сь, как трясу?.. Я, стал-быть...
— Стал-быть! Что сегодня вечером делаешь?
— Я... вот такая вещь... Я вот, что тебе хотел сказать...
— Ну? Что же? Ну? Да говори скорей, у меня время считанное, — торопит Ванька и все время на часы смотрит.
А тот завел:
— А вот слушь-ка... У меня есть одно дельце... так, секрет один... это, видишь, касаемо земли... разработка тут есть одна у меня...
— Эк, хватил! Это весной надо, тогда и поговорим А сейчас мне даже и некогда. Ты вот что, Пашка: шлындаешь без дела, портками все трясешь — отправлялся бы к староверцам, к сезонникам этим. Загни им про землю, про всякую, там, огородную овощь, — они это любят, я знаю, я сам раньше староверцем был.
— Ладно-ладно, сговоритесь там как-никак! Хряй.
Парнина ушел, а я спрашиваю Ваньку:
— Однако ты командир. Какие это староверцы?
— А, тут сезонники, в комсомол не идут, драться все лезут, сорганизовать надо... Тебе что, Зыкова?
Вошла девчина, сама маленькая, а кепка громадная, аккурат зонтик на двух ножках, покосилась на меня и говорит:
— Я, Вань, опять насчет Герасимовой.
— А что такое?
— С Кульковым связалась. С’ест она его. Ну, прямо до тла парней выедает. Бешенство матки у ней, по- моему. Посоветовал бы ты ей, что ли.
— К доктору? Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя. На кой чорт к доктору? Я сам раньше доктором был.
— Да ведь ты говорил, Петухов, что ты раньше певчим был?
— Певчим? Может, и певчим. Вот Коська знает, кем я раньше был. А? Да не слушай ты меня! Ты ведь знаешь, что я бузотер!
— Ну, кабы все такие-то бузотеры были! — криво как-то усмехнулась эта Зыкова. — А как же с Герасимовой-то быть? Станешь ей что говорить, она сейчас же: — «Очень вами тра-та-та» — и хвост винтом. Грозилась я ей на ячейку вынести, а она: — «Какой ге-пе-ужас!». Это и будем мы с ней разводы разводить! — обозлилась Зыкова. — Любой парень, как с ней свяжется, так от этого фабрика страдает, потому что у него производительность понижается до 75 процентов. Сволочь, шлепохвостка! «Очень вами тра-та- та!». Да вот сама по двору задом вертит — видишь?
Зыкова кивнула в окно.
— Стой, Герасимова! — закричал Ванька на весь двор. — Ты почему это, Герасимова, на собрании женотдела не была? Ты почему ячейку пропустила? Ты зачем от ядра отвиливаешь? А ликбезом кто заниматься будет?..
— Да я — в чем дело, Ванька? — остановилась девчина посреди двора.
— А крестпом? А подшефы? А стенгаз? А уголок Ленина? — перебил, не слушая, Ванька. — А кооператив? А здравотдел? А Мопр? А ячейка Авиахима? А друзья детей?! Поди-ка, поди-ка сюда...
Я вышел вместе с Зыковой. — «Очень вами тра-та- та», — бормотала та по дороге. Мне почему-то не очень хотелось с ней заговорить.
Но на дворе я встретил того самого парнину, которого Ванька называл Пашкой.
— Ты что: крестьянин, что ль? — спросил я его,— что насчет земли интересуешься?
— Отец, верно, когда-никогда был крестьянин... это так, — охотно ответил парнина. — А я — что ж? Мы на фабрике тридцать лет живем.
— Так на что ж тебе про землю с Ванькой говорить?
— Ну-ужно, — протянул парень, и вдруг подозри- тельно спросил: — Да ты, что, сам-то: партейный или непартейный?
— Партийный.
— Ну, и ешь пироги с грибами, а язык держи за зубами, — как-то уж очень быстро ответил парнина и ушел прочь.
С Ванькой обо многом надо поговорить.
Странный все-таки человек Виктор Шахов. Сегодня пришел ко мне, сел, долго молчал, потом спрашивает: — Решил, куда поступать?
— Не совсем. А ты?
— И я не совсем. А чем ты сейчас занимаешься?
Я начал было говорить ему, что здорово подчитываю по обществоведению, зубрю математику, вообще, готовлюсь ко вступительному, но он меня перебил: — Что же — исполнишь мою просьбу?
— Смотря какую.
— А вот. У меня есть брат. Я не знаю, куда он девался, да и вообще не знаю, что он: жив или нет. Пропал лет семь тому. И вот, понимаешь... не знаю, как тебе об’яснить. Есть одна такая вещь, которую ему нужно было бы передать, если он найдется.
— Какая вещь?
— Да пустяки... книжица одна. Я думаю, что со мной что-нибудь случится... так вот, на всякий случай я и хотел тебя просить.
— Понимаю. Да ведь у тебя есть отец?
— Отцу я не до-ве-ря-ю. А ты хоть и болван, но честный человек.
— Ну, Шахов...— сказал я, обозлившись до последней степени. — Ищи кого-нибудь поумней, сволочь эдакая. А я — хоть и не болваней тебя, разные твои подозрительные просьбы исполнять не стану.
— Не станешь?
— Не стану.
— Ну, и чорт с тобой!
Он встал, промялся по комнате, ткнулся было в дверь, потом обернулся:
— Так не станешь?
— Да нет, иди ты к... Чего ко мне привязался?
— Ну, а если я сейчас встану перед тобой на колени?
— То я позову папаньку и мы вместе посмеемся.
— Ну, слушай, Костя. Мне все равно, исполнишь — или нет. Мне вообще все—все равно. Только ты всегда проявлял себя хорошим товарищем. А теперь вот, может, последней просьбы — и не хочешь исполнить.
— Да почему это: последнюю просьбу и все такое? Что с тобой будет-то?
— Я так думаю... боюсь, что что-то такое случится. Ты все равно не можешь понять. Ты ведь /шар/.
— Какой я еще, к шуту, шар?
— Ну, круглый такой. Вообще, у тебя нет шероховатостей.
— А ты кто?
— Честное слово, не стоит разговаривать. Значит, так: я тебе дам одну книжку, а ты ее передай брату, если он приедет и будет спрашивать обо мне.
— Ну... чорт с тобой, давай! Только вот что: это контрреволюция какая-нибудь?
— Никакой контрреволюции нет. Понял? Сам можешь смотреть и читать, сколько влезет. Только больше никому не давай и не показывай. Мне бы не хотелось.
После этого Виктор Шахов сунул мне в руку небольшой сверток и ушел. Я, конечно, сейчас же развернул бумагу — там старая-престарая книжонка, и на первой странице:
Потом, дальше, там календарь и вложена записка, написанная странными завитушками пожелтевшими чернилами:
Про этих масонов я что-то такое слыхал, будто они тайно собирались по ночам, щекотали друг друга шпагами, потом кто-нибудь ляжет в гроб, будто мертвый, и лежит, а все остальные в доказательство, что он мертвый, бьют его по лысине. Кто-то из шкрабов раз’яснял, что в масонах были больше буржуи, хотя они и притворялись, будто они «вольные каменщики».
Стал я рассматривать календарь Шахова дальше — и нашел там много интересного. Там, например, написаны такие стихи:
А потом, тем же почерком, что и раньше, в календаре за разные дни есть такие записи. (Я так думаю, что все это писал тот самый князь Шаховской, чей календарь.)




