Читаем Ищу предка онлайн бесплатно
Ищу предка
Натан Яковлевич ЭйдельманСССР, 18.12.1930–29.11.1989Натан Яковлевич Эйдельман родился 18 апреля 1930 года в Москве в семье журналиста. В 1952 году он окончил исторический факультет МГУ. Затем он преподавал в вечерней школе, был научным сотрудником Московского областного краеведческого музея в Истре, а в конце 1980-х гг. работал в Институте истории АН СССР; участвовал в подготовке издания памятников русской Вольной печати, выступал со статьями в научных сборниках. Печататься Натан Эйдельман начал в 1960 году, тогда и стал формироваться интерес историка и писателя к общественным и культурным движениям России XVIII–XIX вв. В 1963 году была опубликована его первая книга "Герценовский `Колокол`", затем, под псевдонимом Н.Натанов, свет увидела более ранняя работа "Путешествие в страну летописей" (1965). Произведения Н. Эйдельмана отличали строгая документальность и одновременная увлекательность фабулы. В научных монографиях он широко использовал архивные документы, в том числе впервые вводимые им в научный обиход. Среди исторических произведений Эйдельмана наиболеее известны повести, посвященные декабристам: «Лунин» (1970), "Апостол Сергей. Повесть о Сергее Муравьеве-Апостоле" (1975), "Большой Жанно. Повесть об И. Пущине" (1982), "Первый декабрист" (1990), а также "Пушкин и декабристы" (1979), "Твой девятнадцатый век" (1980), "Грань веков" (1982), "Пушкин. История и современность в художественном сознании поэта" (1984), "Быть может, за хребтом Кавказа…" (опубл. в 1990). Его произведения сочетали документальность, глубину и нестандартность историко-философского осмысления фактов с литературной занимательностью, психологической яркостью и особенным интересом к нравственной проблематике. Книги Н. Эйдельмана сразу стали заметным явлением культурной жизни 1960–1980-х гг., предметом многочисленных дискуссий, в том числе с участием самого автора.
Наука, Образование / История / Образование и наукаВСЯКАЯ ИСТИНА ПРОХОДИТ В ЧЕЛОВЕЧЕСКОМ УМЕ ЧЕРЕЗ ТРИ СТАДИИ: СНАЧАЛА — «КАКАЯ ЧУШЬ!». ЗАТЕМ — «В ЭТОМ ЧТО-ТО ЕСТЬ». НАКОНЕЦ — «КТО ЖЕ ЭТОГО НЕ ЗНАЕТ!»
УЖЕ И В ЛАБИРИНТАХ ВИСЯТ ТАБЛИЧКИ: «БЛУЖДАТЬ ВОСПРЕЩАЕТСЯ».
Чарлз Дарвин столь знаменит, что я обещаю не писать (или почти не писать) о следующих фактах:
Что Дарвин был великим ученым. Что как-то он ловил жуков, пришлось одного сунуть в рот и это кончилось не очень хорошо для ловца и совсем неплохо для жука.
Что Дарвин напечатал в 1859 году «Происхождение видов», а в 1871-м — «Происхождение человека».
Что сторонник Дарвина профессор Гексли срезал на диспуте одного епископа, не желавшего происходить от обезьяны.
Что, несмотря на свою гениальность, Дарвин кое-чего еще не знал. И кое-что недооценивал.
Труды Дарвина обладали двумя качествами, необходимыми для того, чтобы почти каждый хоть что-нибудь слышал о них.
Первое качество (не главное) — гениальность. Второе (главное) — скандальность результатов. Наивысшим признанием неслыханной популярности ученого было изречение, записанное Жюлем Ренаром: «Человек происходит от Дарвина».
Незадолго до смерти Дарвин не без удивления заметил:
«Происхождение видов» переведено почти на все европейские языки, даже на испанский, чешский, польский и русский. На еврейском языке появился очерк, в котором доказывается, что это учение можно найти в Ветхом Завете! Отзывы о моей книге были очень многочисленны: сначала я начал было собирать все, что появлялось в печати по поводу «Происхождения», но когда число этих отзывов (не считая газетных отчетов) дошло до 265, я остановился. Вышел целый ряд брошюр и книг по этому вопросу, а в Германии периодически издаются библиографические каталоги, посвященные «дарвинизму».
Слово «дарвинизм» кажется ученому настолько странным и смешным, что он заключает его в кавычки.
Но о Чарлзе Дарвине, тысячекратно воспроизведенном или искаженном в книгах и статьях, философских эссе и кинофильмах, все же нельзя, как я убедился, не написать в 1001-й раз.
Мое убеждение основано на личном опыте, который заключаегся в том, что, имея безусловную пятерку по дарвинизму в школе и успешно защищая теории сэра Чарлза на университетских экзаменах, я все же ухитрился и тогда и много лет спустя сохранять довольно ложное представление о многих важных сторонах этого учения и упорно подозреваю, что был в своих заблуждениях не одинок.
Сущность моего дарвинизма сводилась к двум аксиомам:
1. Виды меняются, человек же происходит от обезьяны.
2. Все это совершенно ясно, и только где-то за тридевять земель еще сохранились философы и архиепископы, которые Дарвина читали, но не согласились: ничего не поняли.
По классификации Гумбольдта я твердо стоял в рядах партии «Кто же этого не знает!». И был наслышан о существовании обреченной фракции «Какая чушь!».
Я даже, честно говоря, не очень понимал, за что так хвалят Дарвина: ну, разумеется, он первым заметил важные вещи, но эти вещи совершенно очевидны, ибо нельзя же серьезно сомневаться в том, что растительные и животные виды меняются, а человек происходит от обезьяны.
Позже, много позже, помню, меня поразили строки из «Автобиографии» Дарвина:
«Успех «Происхождения» иногда приписывался тому, что «идеи эти уже носились в воздухе» и что «умы были к нему подготовлены». Думаю, что это не совсем верно: я разговаривал по этому поводу со многими натуралистами и не встретил ни одного, который сомневался бы в постоянстве видов. Даже Ляйелль и Гукер, с интересом прислушивавшиеся к моим мнениям, по-видимому, никогда не соглашались с ними. Дважды я попытался объяснить знающим специалистам, что я понимаю под естественным отбором, но безуспешно».
Тут я должен остановиться, перенеся на несколько страниц вперед продолжение глубокомысленных рассуждений: «Кто же не знал, что человек от обезьяны!..», и поговорить об «Автобиографии» Дарвина. сочинении в высшей степени замечательном.
Строго говоря, к «Автобиографии» неприменимы привычные для такого жанра измерения — «объективность, субъективность, скромность, нескромность, самооправдание, исповедь, завещание потомству». Это интереснейший научный эксперимент, эксперимент на себе самом, не менее важный и героический, чем испытание на себе новой вакцины. Дарвин, первоклассный биолог, просто-напросто стремится описать такое интересное явление природы, такую примечательную «особь», как его собственная персона. Не сделать этого ему, находящемуся в исключительно благоприятных условиях по отношению к объекту исследования, невозможно, просто оскорбительно для достоинства ученого.
Вот как задача формулируется:
«Судя по успеху моих трудов в Англии и за границей, я считаю, что известность моя продержится еще несколько лет. Интересно поэтому проанализировать те мои умственные способности, от которых успех этот зависел».
Потом решается:
«Я не обладаю ни быстротой соображения, ни остроумием. Поэтому я очень слабый критик: всякой прочитанной книгой я сначала восторгаюсь, а затем уж после долгого обдумывания вижу ее слабые стороны. Мои способности к отвлеченному мышлению слабы, поэтому я никогда не мог бы сделаться математиком или метафизиком. Память у меня довольно хорошая, но недостаточно систематичная. Я обладаю известной изобретательностью и здравым смыслом, но не более, чем любой средний юрист или врач».
Дарвин не исчерпывает этим коллекцию своих недостатков. Его внимание привлекает «атрофия художественных вкусов»: «До тридцати лет и даже немного позднее я очень любил поэзию: еще в школьные годы я с наслаждением зачитывался Шекспиром, особенно его историческими драмами. Я уже говорил, что в молодости любил живопись и музыку. Но вот уже несколько лет, как я не могу вынести ни одной стихотворной строки; пробовал я недавно читать Шекспира, но он мне показался скучным до тошноты. К живописи и музыке я тоже почти совсем охладел. Музыка, вместо того чтоб доставлять удовольствие, заставляет меня еще лихорадочнее думать о том, чем я в данную минуту занимаюсь. Прежнюю любовь я сохранил только к природе, но и она уже не доставляет мне того наслаждения, как в молодости. А между тем романы за последние годы для меня — самый лучший отдых и большое развлечение. Я частенько благословляю всех романистов без исключения. Мне перечитали вслух бесчисленное множество романов, и все они мне нравились, если только они не написаны из рук вон плохо и если они счастливо оканчиваются. Я вообще издал бы закон против романов с несчастным концом!»
Так писали или могли написать о себе многие люди. Но многие ли удержались бы от двух искушений:
искушение первое — превратить недостаток в достоинство, гордо выставить наготу свою, насмехаясь над эстетами;
искушение второе — жестокое и сладкое самобичевание, самоуничижение, покаяние.
О Дарвине же нельзя и сказать, что он обходит искусительные ловушки. Он просто не замечает их, потому что движется совсем по другой тропе:
«Эта потеря всех высших эстетических вкусов тем более удивительна, что исторические сочинения, биографии, путешествия (независимо от их научного содержания) и всякого рода статьи продолжают меня интересовать по-прежнему. Ум мой превратился в какой-то механизм, перемалывающий факты в общие законы, но почему эта способность вызвала атрофию той части мозга, от которой зависят высшие эстетические вкусы, я не могу понять. Человек с более высокой организацией ума, вероятно, не пострадал бы, как я, и, если б мне пришлось во второй раз пережить свою жизнь, я бы поставил себе за правило хоть раз в неделю читать стихи и слушать музыку: таким образом, все клеточки моего мозга сохранили бы живучесть. Атрофия художественных вкусов влечет за собой утрату известной доли счастья, а может быть, и вредно отражается на умственных способностях».
Но это еще не все утраты и пробелы (Дарвин ученый основательный). Оказывается, в молодости он сильно возненавидел анатомию и хирургию, особенно после того, как узнал, что отец оставит приличное состояние, и «неумение анатомировать оказалось непоправимым злом, так же как мое неумение рисовать» (не умевший рисовать в XIX веке подобен не умеющему фотографировать в XX). Сообщив о том, что он фактически не знает иностранных языков, Дарвин признается, наконец, в самом страшном грехе: он потерял в жизни массу времени попусту.
«От моего пребывания в школе не было никакого толка…»
«Хотя в моей кембриджской жизни были и светлые минуты, время моего пребывания там я считаю потерянным и даже хуже, чем потерянным. Моя страсть к стрельбе и к верховой езде сблизила меня с кружком любителей спорта, между которыми были молодые люди сомнительной нравственности. Мы часто обедали компанией: хотя на этих обедах бывали люди и посерьезнее, но частенько мы пили не в меру, а затем следовали веселые песни и карты». Но Дарвин не был бы Дарвином, если бы прямо вслед за этими строками не приписал: «Мне следовало бы стыдиться потерянных таким образом дней и вечеров, но среди моих друзей были такие славные юноши и всем нам было так весело, что я и теперь вспоминаю это время с удовольствием»,
Черный список слабостей и недостатков завершается тонким научным выводом: «Удивительно, что при таких средних способностях я мог все же оказать значительное влияние на взгляды людей науки по некоторым важным вопросам».
Естественно, такой объективный исследователь не мог быть односторонен — и вот уже следует продуманный список доводов «во здравие».
Разумеется, Дарвин не забывает, что ему сопутствовали благоприятные жизненные обстоятельства. Приличное состояние обеспечивало «достаточное количество свободного времени», а плохое здоровье «хотя и отняло у меня несколько лет, зато избавило меня от потери времени на развлечения и светскую жизнь».
К счастливейшим случайностям Дарвин относит и то обстоятельство, что его когда-то взяли в пятилетнее плавание вокруг света на корабле «Бигль». Отец не хотел его отпускать, но поддался уговорам дяди. Капитану же «Бигля» поначалу не понравилась форма носа молодого Дарвина, свидетельствовавшая о «недостатке энергии и решимости».
«Путешествие на «Бигле», — пишет Дарвин, — было самым важным событием моей жизни, определившим всю мою последующую деятельность, а между тем оно зависело от такого ничтожного обстоятельства, как предложение моего дяди прокатить меня за тридцать миль в Шрюсбери (к отцу), чего другой дядя, конечно, не сделал бы, и от такого пустяка, как форма моего носа».
Но и в жизни и в теории Чарлз Дарвин, уважая всяческие случайности, еще больше ценил и искал закономерности, и поэтому рядом со строками, способными кое-кого умилить своей чрезмерной скромностью, появляются отрывки, способные поразить кое-кого ужасной нескромностью:
«Я, по-видимому, превосхожу большинство людей своим умением замечать те факты, которые обычно ускользают от многих, и с большим вниманием наблюдать за ними. Мое трудолюбие в собирании и наблюдении фактов, кажется, не могло бы быть большим. Но, что всего важнее, меня влекла к естествознанию страстная и никогда не изменявшая любовь». Эта любовь занимает Дарвина — ученого как важное отличительное свойство его индивидуальности: «Страсть к собиранию коллекций, которая делает из человека или натуралиста-систематика, или скупца. была во мне очень сильна, страсть, очевидно, врожденная, а не привитая воспитанием, так как она не проявлялась ни у сестер, ни у брата».
В «Автобиографии» упоминается о двух примечательных ситуациях, вызвавших у Дарвина удивление и непонимание.
Первый эпизод связан с университетским товарищем Грантом: «Он был несколькими годами старше меня, и, как мы с ним познакомились, я уже не помню. Он напечатал несколько превосходных работ по зоологии, но, получив профессорскую кафедру при Лондонском университете, перестал заниматься наукой, чего я никогда не мог понять. Я его знал очень хорошо; под внешней сухостью и формализмом в нем скрывался истинный энтузиаст».
Действительно, как истинный энтузиаст может жить, не занимаясь наукой, когда это так интересно?
Вторая история произошла в Кембридже. Однажды юного Дарвина удостоил беседой известный геолог, профессор Седжвик: «Мой разговор с ним в тот вечер произвел на меня большое впечатление. Какой-то рабочий нашел по соседству в песочной яме большую выветрившуюся раковину, вроде тех тропических раковин, которыми часто украшают камины в деревенских коттеджах. Рабочий этот ни за что не соглашался продать мне свою находку, и это еще больше убедило меня в том, что раковина действительно вырыта из песочной ямы. Я рассказал об этом Седжвику, и тот ответил мне, что, вероятно, кто-нибудь выбросил эту раковину в яму, как это, должно быть, и было. «Если бы в этой яме была действительно найдена тропическая раковина, — продолжал Седжвик, — это было бы истинным несчастием для геологии, так как перевернуло бы вверх дном все, что нам до сих пор известно о поверхностных отложениях средних графств». И действительно, эти пласты песка относятся к ледниковому периоду, и позднее я находил в них обломки арктических раковин. Но тогда меня очень удивило равнодушие Седжвика к такому удивительному факту, как находка тропической раковины в самом центре Англии».
Дарвин уже в то время, вероятно, догадывался, что профессор, который не заинтересуется тропической раковиной в центре Англии, не перевернет науку, если даже очень захочет (в той конкретной раковине никакого особого смысла не было, но как же не проявить никакого интереса!!).
«С самой ранней юности я стремился понимать или объяснять все, что наблюдал, то есть группировать факты и подчинять их общим законам. Вот эти качества моего ума и позволяли мне в течение долгих лет терпеливо обдумывать тот или другой неразрешенный вопрос. Насколько я могу судить, я вообще не склонен слепо подчиняться постороннему влиянию. Я всегда старался быть совершенно беспристрастным и умел отказываться даже от самой облюбованной гипотезы, как только факты оказывались в противоречии с нею. Да у меня и не было другого выхода, потому что, за исключением коралловых рифов, не было ни одной первоначальной гипотезы, которую мне не пришлось бы впоследствии оставить или значительно изменить, что внушило мне недоверие к дедуктивному методу мышления».
Может быть, это несколько наивное «у меня и не было другого выхода…» лучше всего определяет, что такое настоящий ученый. У него просто «нет другого выхода», кроме истины, а кругом удивляются, как это он ни разу не солгал.





