Читаем Их было трое онлайн бесплатно
В один из сумрачных сентябрьских дней 1883 года конференц-секретарь императорской Академии художеств Петр Федорович Исеев вызвал с занятий к себе в кабинет ученика Константина Хетагурова. Он предупредил его о возможном исключении из списка учащихся и переводе в вольнослушатели в случае несдачи экзаменов по общим наукам. Был установлен срок — три месяца.
Петр Федорович славился своим наполеоновским профилем, но его диктаторская наружность находилась в противоречии с характером: в академии Исеев слыл за мягкосердечного человека, покровителя талантов. Чувствовалось, что роль недоброго оповестителя была ему неприятна.
Академиста[1] Хетагурова Исеев очень мало знал, чтобы заметить в нем «божью искру». Обыкновенно ученики исключались без всякого предупреждения — просто вывешивались «скорбные списки». Поэтому вызов Хетагурова к Исееву одноклассники истолковали как проявление особого внимания к воспитаннику-горцу. В какой-то мере они были правы. Но главным образом Петр Федорович выполнял повеление высшего начальства: не спеша, с возможной осторожностью, под благовидным предлогом избавиться от «вышепоименованных воспитанников» путем перевода их в вольнослушатели. Он не ведал о секретном письме из канцелярии министра внутренних дел на имя вице-президента академии о прямой или косвенной причастности некоторых учеников к революционным студенческим кружкам.
В числе нежелательных лиц был Константин Хетагуров, автор «предерзостных» бунтарских стихов, читанных им самим на земляческих вечерах студентов.
Исеев в эти дни был чем-то озабочен, как будто предчувствовал печальный исход начавшейся в академии ревизии — ссылку в далекую Сибирь, где ему и суждено закончить свой век одинокому, всеми забытому.
Некоторое время Хетагуров молча смотрел в окно, за ним качались плакучие ветви и сгущалась ненастная муть. В темных глазах отразилась печаль, растерянность, чуть заметная линия пролегла по высокому лбу, оттененному черными кудрями. Мягкие юношеские усы дрогнули: хотел что-то сказать, но сдержал себя, боясь, что будет резким, непочтительным.
Как же так? Ведь он не окончил полного курса Ставропольской гимназии, и в столь короткий срок ему не сдать всех экзаменов по наукам, которых он не изучал. Быть вольнослушателем? Но тогда придется платить за посещение лекций, выплата стипендии, назначенной из горских штрафных сумм[2], прекратится. Перевод в вольнослушатели может повлечь за собой выезд из столицы. Значит, конец мечте…
И ведь совсем недавно его любимый учитель по классу гипсовых голов, адъюнкт-профессор Павел Петрович Чистяков, говорил о том, что непременно нужно добиться положения программиста[3] — работа в мастерской, казенная натура[4] и стипендия пятнадцать рублей в месяц… Вспомнились слова Чистякова: «Вы должны внести в эти стены свежий ветер горных ущелий…» И вдруг — исключение.
— Мой долг — предупредить вас, — тихо сказал Исеев.
— Но, Петр Федорович, — сдержанно возразил Хетагуров, — я с отличием сдал экзамен при поступлении в академию. А теперь…
— Теперь многое изменилось, — подхватил Исеев, разводя руками. — Извольте сдавать еще раз. Так решил Совет академии.
— Что же делать?
— Попробуйте обратиться с прошением к его сиятельству. Впрочем, он неумолим и едва ли разрешит отсрочить экзамен.
Чуть заметным наклоном головы конференц-секретарь дал понять, что аудиенция окончена.
В одном из коридоров, около двери рисовального класса, Коста едва протиснулся сквозь пеструю и шумную ватагу вольнослушателей. Они ждали, когда откроются двери, чтобы захватить лучшие места у натуры или хотя бы не остаться вовсе без места. Острый взгляд Хетагурова отметил бледного человека с водянистыми, рыбьими глазами и жиденькой бородкой с проседью. Этот «вечный» вольнослушатель держал в костлявых руках раскладной стул.
«Пасынки академии», — подумал Коста, оделся и вышел на улицу. На пристани против главного подъезда мокрые сфинксы с головами фараона Аменофиса III, казалось, ежились под колючим дождем. Коста вспомнил, что сфинксы были привезены из Фив: «Каково им, обитателям знойного Египта, в русской столице!»
Только пятый час, но на Исаакиевском мосту и вдоль набережной уже маячили бледно-желтые круги вечерних фонарей.
Хетагуров поднял воротник легкого пальто и зашагал на четвертую линию. На душе было смутно.
В маленькой мансарде его ждал обед, приготовленный кроткой набожной старушкой Анной Никитичной. Коста погрел руки у железной печки. Потом переоделся в серую будничную черкеску, костюм бережно повесил на спинку узкой железной кровати.
В который раз приходила одна и та же мысль: «Что бы ни произошло, нужно выдержать все невзгоды, не бросать академии. Что бы ни было — выдержать!..»
Снял нагар со свечи — лучше осветилось бедное убранство мансарды. На стене у кровати — выцветший от времени французский гобелен с какой-то пастушеской идиллией, над ним портрет Лермонтова в форме поручика Тенгинского пехотного полка. В углу на мольберте — неоконченная картина «Дети-каменщики», рядом — старый шкаф с книгами…
Пора собираться на вечернюю лекцию. Коста протянул руку к черной косматой бурке. Взгляд упал на подарок отца, красивый кубачинский кинжал. Одеть или нет? Подумав, пристегнул его к другому осетинскому поясу.
Лекция затянулась. Читал ее Лев Слонимский, сухонький, подвижной старичок — очки в золотой оправе, бородка клинышком.
— История как наука в истинном смысле этого слова есть нелепое понятие, — говорил он, немного шепелявя. — Безотчетные мнения и распоряжения нескольких великих правителей вершат судьбами нации…
Обычно внимательно слушавший преподавателя, Хетагуров на этот раз записывал в тетрадь для лекций одну за другой стихотворные строки.
— Время от времени возникают критические положения, — продолжал старичок, — сражения, внутренние перевороты, в которых малейшие случайности могут изменить ход событий… Говорят, что история Европы зависела одно мгновенье от того, заметит или не заметит часовой на корабле Нельсона корабль Наполеона, проходящий невдалеке…
с увлечением писал Коста. А рядом с ним добросовестно отсыпался круглолицый блондин в форме мичмана. По всем признакам, он был вольнослушателем. Каким ветром занесло моряка на лекцию о законах истории, обязательную только для учеников, Хетагуров понять не мог.
Долго еще разглагольствовал Лев Слонимский о неясных законах истории, пока, наконец, сам не запутался в них.
В перерыве мичман куда-то исчез. Возвращаясь домой, Хетагуров еще издали узнал его. Мичмана окружили какие-то подозрительные люди. Он был пьян, без фуражки, что-то бурчал себе под нос, а маленький проворный человечек в потертой куртке мехом вверх старательно стаскивал с него дорогой офицерский плащ.
Хетагуров пронзительно свистнул, распахнул бурку — сверкнуло золото кубачинского кинжала. Грабители исчезли.
Подошла группа учеников. Оттирали мичману уши, приводили в чувство, спрашивали, где живет. В ответ он бубнил что-то невразумительное о черных очах…
Коста жил ближе всех — пришлось взять моряка к себе. Всей гурьбой тащили его по ступенькам крутой лестницы. Старушка хозяйка встретила гостей безропотно: при жизни своего мужа, моряка и гуляки, она привыкла ко всему.
Мичмана уложили на кровать, а Коста почти до рассвета просидел за столом, написал большое письмо отцу, Левану Елизбаровичу, в селение Георгиевско-Осетинское и закончил стихотворение «Надежда», начатое на лекции. На исходе ночи вздремнул, положив голову на папаху.
Утром познакомились.
— Владимир Владимирович Ранцов, — как ни в чем не бывало представился мичман. Столь странное появление и ночлег в чужой квартире, видимо, не очень-то смутили его.
Разговорились о вчерашнем, о лекции, об академии, Владимир — вольноприходящий академист. Пишет только портреты черным соусом и морские этюды-акварели.
Хмель еще шумел в мичманской голове, он быстро перешел на «ты».
— Если бы мы жили, Костя, у тебя на Кавказе, среди абреков разных, я бы за молодецкий подвиг твой украл свою сестру, как Азамат, и привез тебе в эту скворечню — получай!
— А если бы она не понравилась мне? — с улыбкой спросил Коста своего нового приятеля.
— Нет, братец, шалишь! — обидчиво повысил голос мичман. — Оля Ранцова… первая красавица на Васильевском!
Из бумажника, чудом уцелевшего после ночного происшествия, моряк извлек фотографию. Хетагуров долго смотрел на нее.
— Боже мой; какое лицо! Но где я видел ее? В селении Нар? Во Владикавказе? В Ставрополе?.. Нет… Просто чудо какое-то… Вот чей портрет написать!
— Так едем скорее к нам! Я познакомлю тебя, будешь писать портрет Ольги. Золотую медаль получишь! Я сам пробовал черным соусом, да все какой-то кисель получается. Теперь ты, брат, попробуй на холсте… Едем!
— У меня нет денег на извозчика. Пойдемте пешком.
— О чем речь? Мичман Ранцов наймет карету для своего кавказского друга!
Через несколько минут они мчались на тройке по Малому проспекту. На востоке в небе брезжили огнистые прозрачные полосы: поздняя осень обещала подарить угрюмому Петербургу несколько погожих дней.
Сентябрь восемьдесят третьего года в жизни интеллигенции русской столицы был отмечен тремя событиями: показом аллегорической картины германского кронпринца Вильгельма, смертью престарелого ректора Академии художеств, знаменитого гравера Иордана, и всенародным трауром по поводу кончины Ивана Сергеевича Тургенева. Последнее событие затмило все остальные.
…Ученики и вольнослушатели Академии художеств наравне со студентами университета получили пригласительные билеты на выставку картины кронпринца. Показ картины имел далеко идущие цели, как и замысел ее автора.
В субботу, накануне открытия выставки, на вечеринке у юнкера Кавалерийского училища, осетина Тамура Кубатиева, Коста Хетагуров объявил всем своим землякам, что он нездоров и завтра никуда не пойдет, а будет лежать и пить горячий настой из трав, приготовленный Анной Никитичной. Один только студент-медик, близкий родственник Коста, Андукапар Хетагуров, знал, что Коста вполне здоров, только почему-то последние дни стал нелюдим — зачитался Надсоном, как всегда в часы плохого настроения, или влюбился. Так думал Андукапар, добрый и чуткий друг.
В воскресенье Хетагуров сидел дома и черным карандашом делал эскиз портрета Ольги Ранцовой. Не решился предложить ей позировать, впервые ощутил страх — не дрогнет ли рука, не изменит ли кисть. Он хорошо помнил, как в первые минуты знакомства с юной сестрой вольнослушателя Ранцова многое говорил невпопад, был рассеян до того, что не ответил на какой-то вопрос ее матушки, дородной молодящейся дамы с французским выговором. Теперь Коста отчаянно ругал себя за то, что таким неуклюжим был у Ранцовых. А тут еще вызов к Исееву сулил безрадостное будущее, надвигались новые заботы, тревоги, огорчения.
И среди всех невзгод, как луч солнца, — улыбка Ольги, улыбка, которую невозможно описать. Ее-то и хотел изобразить Коста. Запечатлеть на полотне легкий свет радости в глазах девушки, пожалуй, труднее, чем раскрыть тайну лунных бликов на Днепре, созданных волшебной кистью Архипа Куинджи…
На лестнице раздались шаги, Коста осторожно прикрыл эскиз свежим номером газеты и открыл дверь. Перед ним стоял Володя Ранцов.
Он весь дышал здоровьем, свежестью.
— Здравия желаю, князь Хетаг!
— Прошу, прошу. Рад видеть вас, мой дорогой гость! Только вот, Владимир Владимирович, зачем вы меня князем величаете? Тогда, дома у вас, я постеснялся возразить. Хлестаковщина какая-то получается…





