Читаем И вот наступило потом… онлайн бесплатно
И вот наступило потом…
В книгу известного режиссера-мультипликатора Гарри Яковлевича Бардина вошли его воспоминания о детстве, родителях, друзьях, коллегах, работе, приметах времени — о всем том, что оставило свой отпечаток в душе автора, повлияв на творчество, характер, мировоззрение. Трогательные истории из жизни сопровождаются богатым иллюстративным материалом — кадрами из мультфильмов Г. Бардина.
Документальная литература / Биографии и МемуарыКогда в компании доводилось рассказывать разные истории, которые происходили в моей жизни, мне не раз говорили: «Ну почему ты это не записываешь?!» Я отвечал: «Как-нибудь, потом. Потом».
Однажды мой внук Яша играл со своими игрушечными машинками. Перед ним стояли три машины: полицейская, пожарная и скорая помощь. Он, общаясь с ними, отдавал приказания:
— Ты потом поедешь сюда!
— Ты потом поедешь туда!
— А ты потом поедешь сюда!
Сделал большую паузу и добавил:
— И вот наступило «потом».
И я понял, что именно так будут называться мои воспоминания: «И вот наступило потом…»
Я родился в 1941 году. Родился наперекор войне, эвакуации.
Мои родители жили в Киеве. Самое страшное для меня — смотреть пожелтевшую от времени фотографию. На ней мама в летнем легком плаще. Плащ прикрывает большой живот, в котором притаился я. Мама легко опирается на низкий заборчик. Над ней огромное безоблачное небо. На обороте фотографии надпись маминой рукой: 21 июня 1941 года. На следующий день папа и два моих дяди ушли на фронт. Вся семья осталась на попечении дедушки. И тут, как на грех, у бабушки — воспаление легких. Дедушка уговаривает всех уезжать. Бабушка противится. Ну, во-первых, больна, а во-вторых, ее родственники никуда не едут.
А Киев уже бомбят. И тогда дедушка сказал сакраментальную фразу: «Петлюру я знаю, Махно я знаю, Гитлера я не знаю!» Дедушка погрузил всю семью на один из последних эшелонов — и мы отправились в Магнитогорск. А бабушкины родственники остались в Киеве. Остались навсегда, в Бабьем Яру.
Дед мой был сапожник. Работал неустанно, лишь по субботам позволяя себе петь в синагоге и не работать.
А тут вторую неделю он ничего не делает, едет на открытой платформе телятника, свесив босые ноги. Летний ветер обдувает их. И он, обращаясь к бабушке (ее звали Маша, а он ее звал Мышке), в восторге говорит:
— Си гит, Мышке! Си гит!
Что значит на идише «хорошо». Дед не мог предположить, что через две недели убьют зятя под Полтавой, а сына вскоре ранят под Ленинградом.
На редких остановках поезда люди справляли нужду тут же, не отходя от вагона. Мама, с трудом спускаясь по ступенькам, не отпускала поручень вагона. Поезд бомбили, поэтому паровоз мог двинуться в любой момент. Остаться на незнакомой станции, а то и в чистом поле беременной и одной! Мама уже отвечала за двоих.
Я же был своеволен. Я не стал дожидаться Магнитогорска, а стал рваться на свободу, поравнявшись с городом Чкаловым, ныне Оренбургом. Нас, восьмерых, поселили в одну небольшую комнату с цементным полом. Внизу помещались краткосрочные курсы танкистов. Они уходили на фронт с песней «Вставай, страна огромная…» Это было мое первое в жизни незабываемое музыкальное произведение. И сейчас, когда я слышу эту великую песню, я ее слышу как будто снизу. Мороз по коже и слезы из глаз. Конечно, война многое определила в дальнейшем. Главным праздником стало 9-е мая и остается до сих пор. В 1961 году, не пытаясь откосить, я пошел на три года в армию. Я понимал, что если бы кто-то откосил в 1941-м, я бы не дожил до 1961-го.
К новому 1944 году папу отпустили на два дня в Чкалов. Я впервые увидел своего отца. Живого после Сталинграда.
Я его называл «дядя». Папа сказал, что пока я не назову его папой, он меня не возьмет на руки. Пришлось назвать. Мы с мамой провожали его на вокзал. Папа меня нес на руках и курил папиросу. Дым его папиросы я бы и сегодня узнал среди тысяч других. На центральной площади стояла новогодняя елка. Еще помню фанерные фигуры зверей вокруг ели. И звучал из репродукторов марш из оперы «Аида». То, что это была опера «Аида», я узнал много позже, но музыка, дым папиросы и папа впечатались в память на всю жизнь.
Через много лет Чкалов, переименованный в Оренбург, встречал меня, как почетного земляка. Я рассказал мэру, что мы жили в доме, где располагалось когда-то танковое училище. На что он мне сказал, что это теперь — летное училище, и именно в нем учился Юрий Гагарин.
«Поехали», — сказал мэр. Мы подъехали к дому, где прошли первые мои три с половиной года. Я узнал дом, подъезд. Но самым удивительным для меня оказалось то, что дом стоял перед самой рекой Урал. А за рекой — Азия. Я родился еще в Европе. Это — не предмет гордости, а просто факт.
Вскоре, в 1944 году, папу отозвали с фронта готовить кадры. И он нас перевез в город Энгельс рядом с городом Саратов.
Мы жили в бараках напротив стадиона. От той жизни осталось ощущение постоянного голода. У нас была небольшая комната, в центре которой стоял столб, на котором висела черная тарелка репродуктора. В это время из репродуктора шла музыка повеселей, и прерывалась только строгим голосом Левитана, сообщавшим, что мы что-то взяли, что-то освободили. Все жили в ожидании победы. У нас, детей, во дворе шла своя жизнь и свои военные игры.
Однажды из Москвы приехала и поселилась в бараке семья военврача. С их мальчиком я не был знаком. Видел мельком — толстый, со щеками. Но вот однажды он вышел во двор. В руках он держал скрученный в трубку блин. С него капало масло. Он, наклонившись вперед, чтоб не закапаться, не спеша откусывал кусок за куском.
Я, вечно голодный, остолбенел. Мальчик ушел и вышел на улицу со следующим блином.
Он мне не нравился, потому что был жирным. В детстве в понятие «жирный» входило очень много. Мы их не любили. Они для нас были тем же, что нынешние олигархи. Сегодняшние хозяева жизни.
Я выдержал второй блин. И третий. Но когда он вынес четвертый, я подскочил к нему, выхватил блин и комом, не почувствовав даже вкуса, проглотил. У мальчика оказался голос, как у паровозного гудка. Выскочила его мама. Поднялся крик. «Вор! Вор!» — кричала его мама, показывая на меня пальцем.
На мою беду моя мама в это время растапливала плиту. Да добро бы щепочками, что вначале. Нет, уже поленьями.
Услышав, что вор — это ее собственный сын, мама этим поленом дубасила меня почем зря. Маму с трудом от меня оттащили. Но урок запомнился навсегда. С тех пор я не ворую. Как говорит мой родственник — известный писатель М. Ибрагимбеков: «Один удар палкой по голове творит чудеса».
Задолго до того, как я узнал, что существуют десять заповедей, мама повторяла мне и сестре: «Сегодня соврал, завтра украл, послезавтра убил человека».
Победа вошла сначала голосом Левитана из репродуктора. Потом ликованием всех обитателей бараков. Все обнимались, плакали и смеялись. А потом появился командир части, капитан первого ранга Колобов. Огромный мужик. За ним еле поспевал ординарец с подносом, на котором стоял графин с водкой и две рюмки. Колобов с каждым офицером выпивал рюмку «за победу». Комнат было много, но командир с честью прошел испытание. Через несколько дней неподалеку, на стадионе, праздновали победу. Оказалось, что победа для детей имела свой вкус. Тетка в белом фартуке доставала специальной ложкой шарики мороженого из большого бидона, накрывала их вафельными пластинками сверху и снизу и протягивала это чудо нам, детям. Мы впервые в жизни попробовали мороженое. Впервые я услышал, как звучит духовой оркестр — и полюбил навсегда.
А потом был концерт на стадионе. Выступали матросы. Пели, плясали. Выехал грузовик, покрытый красным кумачом, с открытыми бортами. На платформе стояла моя мама. Молодая и красивая. Я знал, что мама умеет петь.
Знал, потому что мне она много пела. Но тут она пела для всех. И запела она знакомую песню из фильма «Золотой ключик, или Приключения Буратино».
А заканчивалась песня словами:
Прошло много лет. Я приехал в Саратов. Однажды обмолвился, что когда-то жил в Энгельсе. А это напротив — через Волгу. Устроители моего приезда тут же посадили меня в машину, и мы поехали в Энгельс. Стадион остался, бараков уже не было. Но все было не так. Даже белые цветы, росшие у заборов, были другими. Мы их называли «граммофончики». Я понял, почему цветы другие. Потому что я другой. Я смотрел на них сверху, а тогда они были ближе, ведь я был маленький. Я стоял у забора стадиона, в ушах звучало мамино «Далеко, далеко за морем…» Я сел в машину и мы поехали назад, в Саратов.
Саратовцы, принимавшие меня, предложили мне пообедать, так как вечером предстояла моя творческая встреча. Я не отказался. Они выбрали по своему вкусу кафе. Мы вошли и сели. Вдруг ко мне подходит милая дама-администратор кафе и говорит:
— Гарри Яковлевич! Наше кафе «Буратино» почетным гостям вручает наш сувенир.
И протягивает на ладони золотой ключик.
Мама! Я отыскал для тебя этот ключик!
В 1946 году родилась моя сестра Татьяна. Летом мама решилась на отчаянный поступок — со мной и маленькой сестрой поехать в родной город Киев, к своим родителям. Поездка была трудной. В открытые окна залетал черный дым от паровоза и коптил наши лица. Потом эти летние поездки в Киев стали традицией. И вся жизнь, где бы она не проходила, считалась как бы между прочим, черновиком. А главным были два летних месяца в Киеве у дедушки и бабушки. Первая поездка запомнилась моей прогулкой с мамой. Бабушка и дедушка жили на улице Красноармейской, дом 70. Рядом были Троицкие бани, а напротив — стадион имени Хрущева.
И вот мы шли с мамой. По обе стороны улицы стояли высокие руины, как памятники бывшим домам. Крещатик был весь разрушен. У мамы по щекам катились слезы. Мы вернулись обратно. Подошли к стадиону имени Хрущева. Ворота были закрыты. За оградой шла работа — военнопленные разбирали завалы после бомбежек. Один из военнопленных заметил торчащую из маминой сумки буханку хлеба, которую она только что купила по карточке. Немец протянул руку сквозь ограду и заскулил: «Брот! Брот!» Потом он снял с пальца обручальное кольцо и предложил маме в обмен на хлеб. Мама кольцо не взяла, но отломила большой кусок от буханки и протянула немцу.
— Мама! Что ты делаешь? Это же фашист!
— Фашист! — подтвердила мама. — Но он — живой!
Потом, кода я в школе учил A.C. Пушкина, то на строчке «И милость к падшим призывал» я вспоминал того военнопленного.
В последующие годы вся семья собиралась за столом: бабушка, дедушка, мама, папа, тетки, дядя, все дети. Квартира была на первом этаже. Окна нараспашку. С утра во двор приезжали подводы с бидонами молока. Возчики оглашали матом весь колодец двора. Лошади шумно мочились и роняли «яблоки» на асфальт.
Сейчас я вспоминаю наши семейные застолья как самое большое счастье. Все любимые, все живые и все вместе. На столе только молодая картошка с укропом и молодым чесноком, таз (буквально, таз) с нарезанным салатом из помидоров, огурцов и зеленого лука. Взрослые пили «Кагор» и «Вермут». Детям по чуть-чуть, чтобы могли чокнуться. Но как было весело! А когда запевала мама! И все подхватывали. Сейчас смешно и трогательно вспоминается это. В связи с обострившимися национальными проблемами. А тогда это было естественно: евреи поют украинские песни.
В 1947 году отца перевели служить на Балтийский флот в город Лиепаю. Либау — так называли этот город немцы, Либава — называл Петр I. По-латышски «лиепа» — липа. Думаю, что определило это название количество лип.
Только что кончилась война. Ушли немцы. Советское пребывание перед войной было недолгим. Латыши на ту пору лучше знали немецкий, чем русский. Нас они не любили. Между собой называли «криеву цука» — русская свинья. Жизнь была небезопасная. В лесах еще прятались айзсарги — лесные братья. То тут, то там возникали кровавые конфликты.
Папе выдали ордер на помещение. Квартирой это было трудно назвать. Бывший магазин с разбитыми витринами, хозяин которого сбежал с немцами от греха подальше. У моего папы были золотые руки. В течение недели он зашил досками выбитые витрины, засыпал щебенкой пустоты, залез на столб и подключил электричество. И началась наша жизнь в Лиепае. В 1948 году я пошел в школу. Школа была не близко от дома. В детстве я был страшный трус.
Это шло, как я теперь понимаю, от избытка воображения. Мама утром провожала меня. Мы шли мимо старого парка с огромными деревьями, размахивающими ветками с облетающей листвой. Уже страшно. Мы подходили к высоченному костелу со вторым по величине органом в Европе. Снаружи костел был сложен из грубо обтесанного гранита. В темноте под раскачивающимися от ветра фонарями костел причудливо менял свою форму. Просто кошмар. Здесь мама останавливалась. И говорила: «Дальше сам». Мне оставался один квартал. Я пробегал немного, поворачивался и кричал:
— Мама! Ты здесь?!
— Я здесь! — отвечала мама.
Я пробегал дальше. И снова:
— Мама! Ты здесь?
— Я здесь! — кричала мама в ответ.
И так до поворота к школе. Я кричал, мама отзывалась.
Сегодня я бы многое отдал за то, чтобы на мой крик: «Мама! Ты здесь?», мама ответила: «Я здесь».
Мы несколько раз переезжали с квартиры на квартиру. И мне приходилось менять одну школу на другую. Во второй класс я пошел в школу, где половина учеников были русскими, а другая половина — латышами. На переменках латыши обстреливали нас каштанами, ну и мы в долгу не оставались. Но на бытовом уровне, во дворе дружили. Я быстро научился говорить по-латышски. Мы врастали в новую среду, да и латыши понимали, что советская власть у них надолго. Во втором классе пришла первая любовь. Не помню ни имени, ни лица. Помню только чистенькие ручки с белыми кружевными манжетами школьной формы.





