Читаем Голубая дама онлайн бесплатно
Голубая дама
Повесть воскрешает полуторавековую давность. В ее основе легенда о романтической любви жены всесильного горнозаводского начальника к опальному вольнодумцу. В остросюжетных коллизиях автор показывает различные слои общества после всколыхнувшего Россию восстания декабристов.
Проза / Историческая прозаНачало нашего города, как многого другого в России, — в славных делах Петра Великого. Пробивая путь к морю, яростный преобразователь вел жестокие войны. Для пушек и другого оружия был необходим металл.
Царь повелел повсюду разыскивать металлические руды. Его указ с характерной для петровского стиля прямотой, без многословия обещал: «За объявление руд от великого государя будет жалованье, за сокрытие — горькое битье батогами и яма».
Выросла горная промышленность на Урале. Рудознатцы богатейших заводчиков Демидовых проникли на Алтай. Здесь строили демидовские люди первые рудники и заводы, а вокруг них возникали поселки.
Пригожая и обожавшая веселье царица Елизавета Петровна, нуждаясь в средствах на дворцовые роскошества милостиво повелела демидовские заводы в Сибири «взять на нас».
Определив в «вечные работы» окрестных крестьян, царская семья, на зависть не успевшим развернуться на Алтае Демидовым, грабила горные недра. Спустя полстолетия на алтайских заводах дымили не семь, как у Демидова, а более сотни плавилен. Только в нашем городе их было около тридцати.
Трудом и талантом работных людей преобразился дикий и безлюдный край. Не только в России, но и во всей Европе по добыче серебра, как свидетельствуют историки, «не отыскивалось сим заводам равных»…
Но тяжелее каторжной была жизнь созидателей, вечных работников, их наказывали за все. За то, что не осилил урок, за то, что «переробил», сделал больше. За то, что пел песни. Жег вечером огонь в своем доме. Не снял за три шага шапку при встрече с начальством. Секли, пороли, навешивали на шею цепь с двухпудовой гирей, сажали в чан с ледяной водой.
Бергалы (так именовали горнорабочих от испорченного немецкого «бергайер») мечтали «переменить участь», сознавались в несовершенных убийствах, чтобы попасть на каторгу, бежали в черневую тайгу, в каменные горы.
Народная фантазия славила удачливых беглецов, наделяя их колдовской силой.
Знатный беглец Сорока от пули заговорен. Словил его пристав, в железы заковал, в темницу посадил. Сорока ручками развел — железо порвалось, как казенная бумага. Беглец дунул, плюнул, сквозь стену прошел. Словили Сороку сызнова. «Теперь от тебя не отойдем ни на шаг!» Беглец попросил воды испить, да в ковш нырнул и — только его видали.
Изловили в третий раз. Теперь, бают, воды не проси. Теперь мы тебя прикончим. «Ваша воля, — согласился Сорока. — Дайте только табачку курнуть допрежь смерти». Курнул — и с дымом улетел…
Это только одна из многих легенд, которыми овеяна городская старина. Жил в городе знаменитый механикус, творец «огненного действия машины». Об этом человеке, который целью жизни ставил «власть воды пресечь» и «облегчить труд по нам грядущим», ходили затейливые сказы.
Будто однажды ночью он, как сказочный Иванушка, словил Жар-птицу и заставил ее робить на себя. (А звали его как раз — Иван!) И еще, будто осилил он самого черта, согнул его в бараний рог, засадил под стекло. Черт стрелками водит, указует, какая погода — дождик, ведро, мороз, вьюга, падера.
И еще, будто механикус знает слово. Скажет его дома, а за семь верст оживет его машина.
Слово, впрочем, знали многие. Особенно плавильщики руд, Старик, с юности приставленный к плавке серебра, глянет через окошечко на кипящую руду и бормочет: «Ну, варнаки, с богом!» Значит, не мешкай, разбивай летку.
Другие пробовали эти слова повторять. И наши, и саксонские немцы у печей вставали, такой плавки не получалось. Видно, знал старик какое-то особенное слово. Серебро сделало его незрячим. Он не видел ничего, опричь серебряного блеска. А блеск видел. И слова не забывал.
Впрочем, легенды складывались не только о работных людях, мастерах да механикусах. Есть на центральном городском проспекте старинный двухэтажный дом с удлиненными, вверху переходящими в плавные полуокружности окнами. С одного из многочисленных балконов опускается в сад удобная пологая лестница.
В этом доме сейчас помещается исполком городского Совета народных депутатов. Когда-то здесь находилась резиденция главного командира рудников и заводов, неограниченного властителя всей округи.
В детстве мне приходилось встречать горожан, утверждавших, что они своими глазами видели, как в полночь гуляет по саду, поднимается по лестнице и заходит в дом Голубая Дама — пышноволосая красавица в голубом бальном платье. Вскоре из дома доносится незнакомая, грустная, но полная неясных надежд музыка.
Голубая Дама не более как привидение. По преданию, она была женой генерала, — главного командира горного округа.
Молодая женщина полюбила оказавшегося в нашем городе опального петербургского чиновника. На балу в честь награждения своего супруга орденом Святой Анны она повела себя таким образом, что чувства ее стали всем ясны.
Когда кончился бал, генерал привел жену в одну из подвальных комнат дома. Здесь уже разобрали часть полутораметровой стены. По приказу ревнивого мужа женщину замуровали в стену.
Но в полночь Голубая Дама выходит из каменной клетки…
Совсем недавним осенним днем я обнаружил в своем почтовом ящике объемистый конверт. В нем оказалась рукопись, которая даже по внешнему виду сразу заинтересовала. Это две довольно толстые тетради, одна из них в потертом кожаном переплете, другая — в картоне. В первой — линованные листы плотной, пожелтевшей от времени бумаги, во второй — бумага тоже линованная, но гораздо худшего качества. Тетради исписаны почти без помарок четким изящным почерком с буквой «ять».
В первой тетради есть вклейка на нескольких листах, испещренных другой рукой, видимо, более твердой и неторопливой.
К рукописи приложено краткое письмо:
«Месяц назад в возрасте девяноста трех лет скончалась моя мать. Среди ее вещей я обнаружил и не без интереса прочел эти тетради. Зная Ваше увлечение алтайской стариной, решил переслать их Вам. Вероятнее всего, дневник этот принадлежит моей прабабке. Конечно, дневник содержит много излишних подробностей и наивных, устаревших рассуждений. Но, если Вас не заинтересует судьба Голубой Дамы, то Вы узнаете хотя бы о происхождении одной из стародавних легенд.
P. S. Рукописью можете распорядиться по своему усмотрению».
Так попал в мои руки дневник Голубой Дамы. Ознакомившись с ним, я решил воспользоваться любезным разрешением инженера Волкова и, выбрав все относящееся к загадочной истории Голубой Дамы, изменив орфографию, сократив длинноты, переведя на русский язык французские выражения, но сохранив галлицизмы в синтаксисе, предлагаю рукопись читателям.
И во сне не привиделось, что может постигнуть меня столь диковинный стих, столь капризная фантазия. Вот дались бы диву папа и маман, кабы увидели Юлиньку этакой сурьезницей! Юлиньку, с прилежанием отдающую сантименты свои бумаге. Прежде ведь я уверена была: писание — удел либо высоких душ и дарований, либо мерзкого крапивного семени.
Впрочем, говорят, что все сочинения являются в свет как следствие глубоких переживаний и потрясений.
Такое потрясение испытано мною сегодня.
Супруг мой явился в неурочное время, и я поймала на себе зимний, морозный его взгляд. Здесь утверждают: во взоре Николая Артемьевича блестит холодным блеском добываемое в заводе серебро. И еще говорят, что у него взгляд орла, и он способен, не мигая, смотреть на солнце. Но сегодня взгляд его не показался мне орлиным. В нем не только недоставало бесстрашия царя птиц, но вместе с гневом мелькало даже некое подобие страха.
Поэтому я сразу поняла, о чем пойдет речь. И утвердилась в этом, когда муж достал из кармана листок бумаги, исписанный до слез родным почерком.
Николай Артемьевич сел за столик в гостиной и начал барабанить по нему пальцами так, что стоящие на нем безделки задребезжали. Это было у него приметой сильного гнева. В такие минуты лицо его делалось злым, как у покойного императора. Сходство увеличивалось тем, что он даже становился более, чем обычно, курнос.
При этом генерал кричал так громко, что слуги спешили попрятаться по углам. Правда, за шесть лет супружеской жизни я никогда не испытывала подобных проявлений генеральского гнева на себе. И на этот раз муж сделал усилие удержаться.
— Как же вы могли пренебречь моей просьбой? — более горестно, нежели гневно сказал он.
Действительно, Николай Артемьевич просил меня не вести переписку с Наташей. Но ведь Наташа самая задушевная, самая близкая моя подруга, подруга детства.
Я не стала писать ей, пока она находилась в Петербурге. Но вот узнаю, что она последовала за несчастным мужем своим в Читу, а затем в Петровский завод. Имела ли я право не написать ей? Разве это не было бы поступком бесчестным, даже предательским. Неужели Николай Артемьевич не постигает этого?
Конечно, напрасно я не сообщила мужу заранее. И вот я вижу в его руках Наташин ответ.
— Как же вы могли? — повторил он.
Я молчала.
И это мое молчание было, видимо, для генеральского гнева, как сухой хворост для костра.
— Ежели для вас ничего не означает запрет супруга, то у вас у самой должна быть хотя бы нормальная брезгливость к этим людям.
Нормальная брезгливость! Давно ли муж гордился моей дружбой с Фонвизиными, и когда я ленилась написать Наташе, даже пенял мне за это. Как же! Тогда муж Наташи был прославленным генералом, участником Аустерлица, героем войны Отечественной, адъютантом и любимцем самого Ермолова. К тому же богач, хлебосол, влиятельнейший человек.
А теперь… один роковой день — 14 декабря — превратил генерала в государственного преступника и тюремного узника.
И муж мой, который всегда просил присовокупить к письму поклон его превосходительству Михаилу Александровичу, того же Михаила Александровича иначе не именует, как «родич бумагомарателя». Он действительно племянник Дениса Ивановича Фонвизина — автора знаменитой нашей комедии «Недоросль».
Николай Артемьевич нервно заходил по комнате.
— Нашли с кем завести эпистолярный роман. С женой грязного каторжника, тайного убийцы, злодея государя своего…
— Раньше вы не так думали, — не выдержала я.
— Что? Что вы сказали? На что вы изволите намекать?!
Теперь генерал кричал. Однако не это более всего оскорбило меня. Наташу, подругу мою, он посмел назвать «экзальтированной нищенкой». Этим я была оскорблена вдвойне — за нее и за себя. Ведь судьбы наши во многом схожи. Обе наши семьи оказались разоренными после французского нашествия. Наполеоновские солдаты в один день разграбили и сожгли наши имения. Правда, бедность каждая семья переносила по-своему. Маман сумела сократить расходы, распустила дворню, продала некоторые уцелевшие вещи. Сама с темна до темна занималась хозяйством, приучая к этому и меня. Недаром она вышла из низов народных.
Возможно, мы и побороли бы нищету, если бы папа не затеял какую-то тяжбу, ища правды и справедливости. Тогда-то я и узнала, что такое крапивное семя. Как репей к конскому хвосту, цеплялось оно к нашему семейству. Папа с его горячностью, с его запальчивостью не мог сладить с этими низкими ярыжками.
У Апухтиных все было иначе, и дела стояли, пожалуй, еще хуже нашего. Дворню распускать они стеснялись, ненужное продавать — тоже. Во всем силились сохранить видимость богатства. А получилось то, про что в народе говорят: «На брюхе — шелк, а в брюхе — щелк». Впрочем, и шелку-то особого не было. От меня Наташа ничего не скрывала. Обносились они и бельем, и платьем так, что даже я ей кое-что дарила.
И на стол у них поставить частенько было нечего. Случалось, что ни чаю, ни кофе, ни свечей сальных нет. Зимой по вечерам постное масло жгли.
И тут-то еще усиливается наших судеб сходство. Не буду говорить о первых наших сердечных увлечениях. Об этом как-нибудь после. Но от бедности мы избавились совершенно одинаковым путем.
В нашем доме появился Николай Артемьевич. Как ухватисто принялся он за крапивное семя! Маман была в восторге. «Так и должно действовать с этими красноносыми!» Все ярыжки у Николая Артемьевича из охотников живо в зайцев обратились.
А в доме Апухтиных появился Михаил Александрович. Он был старше Наташи на семнадцать лет и сразу же увлекся ею. Фонвизин имел вексель господина Апухтина на огромную сумму. Увидя бедность в апухтинском имении, Михаил Александрович на глазах Наташиного отца разорвал вексель в клочья и бросил в камин.
Вскоре мы обе стали генеральшами. Я вышла замуж за Николая Артемьевича, а Наташа — за прославленного генерала Фонвизина. Обе зажили в роскоши, обе, если не любили, то уважали своих мужей. Однако в минуты откровенности Наташа грустно пожаловалась мне, что как бы то ни было, а отец все ж таки обменял ее на вексель. Да и я подумывала о том, что Николай Артемьевич, в сущности, купил меня.
И дошло до того, что мой муж попрекает нас обеих нищенством. В какой-то миг мне показалось, что я не выдержу всего безобразия этой сцены. Не говоря более ни слова, я вырвала у него злополучное письмо, выскочила из гостиной, пробежала на свою половину и закрылась в спальне.
Генерал что-то кричал мне вслед, кажется, грозился прислать Евтейшу — своего телохранителя и верного пса, для которого, говорят, не существует замков.
Однако не прислал. А я сижу, закрывшись. Не вышла к обеду и не выйду к ужину. Читаю и перечитываю Наташино письмо. Бедная моя Ната!
Еще два года назад, когда узнала я ошеломительную новость — Екатерина Трубецкая, Машенька Волконская, Александрина Муравьева поехали в Сибирь за своими мужьями, сразу же сердце подсказало мне — помчится и Наташа. Не такова Наташа, чтобы оставить мужа своего, отца своих детей. Не такова натура ее!
Напрасно разве она еще на заре юности закаляла себя для грядущих испытаний. Еще девочкой Ната терзала свое тело — носила пояс, вываренный в соли. Соль разъедала кожу, пояс оставлял полосы на теле. Наташа подставляла лицо солнцу так, что трескалась кожа, часами до обморожения стояла на морозе. И теперь, когда час испытаний настал, Наташа не испугается их.
Но каковы эти испытания! Они, кажется, превосходят возможности человеческие.
«Родная моя Юлинька! — пишет Наташа. — Милая, прекрасная, совершенная подруга моя! Ты бы, наверно, много плакала, если бы представила нашу жизнь. Царским указом мы — жены ссыльнокаторжных — лишены всех прав и привилегий. Мы не имеем права даже распоряжаться своими средствами. Дети наши, ежели они появятся в Сибири, поступают в казенные заводские крестьяне.
Вместе с мужем мы живем в тесном и темном каземате, мрачном, холодном, сыром — тюрьма наша стоит на болоте, кишащем какими-то ужасными насекомыми.





