Читаем Гитл и камень Андромеды онлайн бесплатно


Гитл и камень Андромеды

Молодая женщина, искусствовед, специалист по алтайским наскальным росписям, приезжает в начале 1970-х годов из СССР в Израиль, не зная ни языка, ни еврейской культуры. Как ей удастся стать фактической хозяйкой известной антикварной галереи и знатоком яффского Блошиного рынка? Кем окажется художник, чьи картины попали к ней случайно? Как это будет связано с той частью ее семейной и даже собственной биографии, которую героиню заставили забыть еще в раннем детстве? Чем закончатся ее любовные драмы? Как разгадываются детективные загадки романа и как понимать его мистическую часть, основанную на некоторых направлениях иудаизма? На все эти вопросы вы сумеете найти ответы, только дочитав книгу.

Анна Исакова

Проза / Современная проза

Annotation

Молодая женщина, искусствовед, специалист по алтайским наскальным росписям, приезжает в начале 1970-х годов из СССР в Израиль, не зная ни языка, ни еврейской культуры. Как ей удастся стать фактической хозяйкой известной антикварной галереи и знатоком яффского Блошиного рынка? Кем окажется художник, чьи картины попали к ней случайно? Как это будет связано с той частью ее семейной и даже собственной биографии, которую героиню заставили забыть еще в раннем детстве? Чем закончатся ее любовные драмы? Как разгадываются детективные загадки романа и как понимать его мистическую часть, основанную на некоторых направлениях иудаизма? На все эти вопросы вы сумеете найти ответы, только дочитав книгу.

Анна Исакова

1. Начало

2. Куриная Мадонна

3. Ошибка Персея

4. Пирог из вчерашнего дня

5. Дом и крыша

6. Дом, построенный буквой «Б», и рождение Малаха Шмерля

7. Найти и потерять

8. Малах Шмерль и вождь индейцев

9. О разбитых тарелках и счете в банке

10. Дед, баба и курица Ряба

11. Потерянный год

12. Возвращение Гитл

13. Как Гитл противостояла злу

14. Горький мед

15. Прощание с «Андромедой»

Об авторе

notes

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

Анна Исакова

Гитл и камень Андромеды

— …и человек бежал, и бежал, и бежал… от дерева к дереву, от крыльца к крыльцу, от одних городских стен к другим… ему сказали, что надо добежать до Самарры, тому Того нет власти. Человек добежал до Самарры, но Тот уже стоял у ворот с мечом наперевес.

— Кто стоял с мечом наперевес, реб Зейде?

— Ш-ш! Это имя нельзя произносить к ночи.

— Реб Зейде, я тоже должна бежать до Самарры?

— Нет, глупышка. Разве ты не поняла, что бежать бесполезно?

1. Начало

Вообще-то эта история началась не с минуты моего рождения, а намного раньше, но поначалу все шло так, что приключиться она не должна была. Однако момент ее поворота от безначалья к исходу можно все-таки обнаружить. Шел тысяча девятьсот семьдесят пятый год, а по еврейскому летосчислению год был пять тысяч какой-то. Какой? Этого я не знала тогда и не знаю теперь. Вычислить, конечно, несложно, но зачем? Я как жила тогда в общемировом летосчислении, так и сейчас живу, хотя никакого генетического или духовного отношения к христианству не имею. Иудейка со всех сторон. Мой прежний муж, тоже насквозь еврей, жил в ту пору рядом со мной и в том же историческом времени. Полагаю, мы с ним полные современники в этом отношении и сейчас, но утверждать не могу, я его лет десять не видела и о нем ничего не слышала. Страна у нас маленькая, но похожа на ларчик с тысячью отделений. Из одного в другое даже слухи не проникают. А нынешний мой супруг всегда обретался в шестом иудейском тысячелетии. Он и сейчас там живет, но запихнуть меня в это свое летосчисление даже не пытается. Не суждено. Каждый человек рождается в своем месте и в то время, какое течет в этом месте. Вы спросите, как сосуществуют муж и жена, живущие в разных временных категориях? Хорошо сосуществуют. Но речь пойдет не об этом.

Итак, год тысяча девятьсот семьдесят пятый. Мы с Мишкой, моим прежним или первым мужем, бездетная молодая пара беглецов из СССР, только что сошли с трапа самолета в аэропорту Бен-Гурион, и состояние духа у нас не просто приподнятое, но можно даже сказать, что мы под кайфом. А ведь ни грамма спиртного не было в крови с самых проводов в Питере, да и на них больше орали, чем пили. Но — покачивало.

Земля уходила из-под ног. Дома двоились, деревья плясали, еврейские карапузики с пейсиками и без улыбались нам на улицах, еврейские солдаты и солдатки гордо вышагивали, чуть пригибаясь под тяжестью ружей и рюкзаков, еврейские старички брели мимо в старомодных капотах и академических шапочках, никого не стесняясь, и от всего этого в глазах стояла непросыхающая радостная слеза. Диво ли, что сквозь нее мир виделся счастливым?

— Гляди, улица имени Рабиновича! — радостно воскликнул Мишка, и мы оба затряслись от смеха и счастливых рыданий.

Улица имени Рабиновича, и не в честь того последнего еврея в Одессе, которому предстоит гасить свет в обезлюдевшем городе, а в признание заслуг какого-то местного деятеля. Не сказка ли? Только тогда мы поняли, как надоели нам советские анекдоты про Рабиновича. И вот: нет их и быть больше не может!

Были мы оба кандидатами наук, из-за чего советская власть никак не хотела с нами расстаться. В результате пришлось шуметь и скандалить. За такие фортели тогда могли выпустить из СССР, но могли и дать срок. В Израиле же за них давали место в престижном Доме имени какого-то Бродецкого, где обучали языку иврит и кормили бананами с манной кашей. Место это располагалось в тихом районе к северу от Тель-Авива, и от него до моря было… нет, не рукой подать, но близко.

Вот я и решила, что непреходящий кайф — это из-за моря. Известно, что в приморском городе покачивает независимо от того, причален ли он к поребрикам улиц или налеплен на прибрежные скалы. А по ночам в нем, как в раковине, ухает море. Чуткие приморские ночи взрываются музыкой или гамом, смехом или криком. Дни же тут и ленивые, и суматошные сразу. Воздух струится. В глазах рябит. Мысли разбегаются. И дела налезают друг на друга, и все остается незавершенным, а происходит это потому, что в городе, обращенном к морю, человек всегда готов остановиться и замереть в изумленном созерцании мира и себя.

Так происходило со мной в Гурзуфе и Ялте, Сочи и Ниде — почему бы и Тель-Авиву не вести себя соответствующим образом?

Правда, прибыли мы из Питера, города вроде бы приморского. Но Питер — это вам не легкий башмачок, утонувший в приморском песочке, а бронзовый сапог, самой своей сутью отрицающий подобное трепетание воздуха, света и души. Дома-скалы, улицы-ущелья, все — громада, всюду — мощь. А тут — беленькие домики-лодочки с плоскими крышами, над которыми полощется выстиранное белье. Вот налетел ветер с моря, поднял простыни и полотенца на мощные свои кулаки и сдвинул с места хлипкий домишко, утянул его в голубое марево навстречу неизвестным приключениям. А если слишком тяжел дом, облеплен, как ракушками, пристроенными балконами и комнатушками на весу, тогда сдвигается и улетает в сверкающий простор только его крыша в тугих парусах простыней, скатертей, полотенец и купальных халатов.

Помню, развешивала я как-то на балконе свежевыстиранное белье… не простыни и не скатерти, разумеется, их — чистые и влажные — в нашем доме выдавали раз в неделю… а мелкое, носильное… дивилась тому, что и выстиранное в водопроводной воде оно пахнет морем… глядела на домики внизу… и вдруг один домик и впрямь взял и взлетел. Вспыхнул стеклами на солнце, махнул парусами-простынями, развернулся и уплыл вдаль. А я так обалдела, что разрыдалась. Пришла в себя, а слезы все льются. И перед глазами — радуга. Часа три так продолжалось. Потом мне сказали, что это я на солнце смотрела незащищенными глазами, а местное солнце такого не позволяет. Вот и к солнцу привычка требуется — а где ее взять питерскому человеку? Мы с Мишкой и солнцу этому, теплому посреди зимы, радовались как дети.

Так или иначе, но в первые месяцы жизни в Израиле я словно плыла по воздуху на белоснежной яхте, и Мишка был рядом. И его покачивало, и он то и дело счастливо замирал, раздув ноздри. Втягивал в себя шипучий дух свободы и блаженно улыбался. А потом у него началось что-то вроде морской болезни. Я даже помню, когда именно это началось. Я прибежала с уроков и тут же устроилась с тетрадками повторять пройденное. Иврит шел хорошо, а железо куют, пока оно горячо. А Мишке язык не давался. В тот день он прогулял занятия. Пошел болтаться в Тель-Авив. И вернулся другим человеком.

Нет, все, конечно, не так. В то утро Мишка получил первый отказ из университета. Не взяли его на кафедру теоретической математики. Он расстроился и поплелся в Тель-Авив развеивать тоску. Вот бы мне и отправиться с ним под ручку, ля-ля, тополя… Кинули бы десятку на пиво с закуской, полюбовались на море и витрины, все бы, может, и устаканилось. Но я брала иврит, как крепость. А в тот день мы штурмовали глаголы. И Мишка пошел в город один. И вернулся другим человеком.

Я даже испугалась. Опухший какой-то, налитый мраком, раздутый, как утопленник. Спиртным попахивает, но не пьян. А ноги явно не держат. Плюхнулся в кресло.

— Сашку Корха помнишь?

Как не помнить? Старый Мишкин дружок, школьный товарищ. С него все и началось. Он еще в Шестидневную войну этим заболел. Я его тогда, правда, не знала, потому что и с Мишкой не была знакома, но по рассказам Корх этот все те шесть дней израильско-арабской войны, которые потрясли мир, просидел в Комарово, в кустах со «Спидолой» в обнимку. И на карте отмечал красным пунктиром победное продвижение израильской военщины.

А потом: в Израиль, и все! Просто сбрендил. Хотел пробираться через южную границу пешком, все искал путей в Кушку, из которой, по его словам, шел древний караванный путь к Иерусалиму. До Кушки он, слава Господу, не добрался, иначе, если бы и остался жив, жизни бы не радовался. Я знала мать одного такого беглеца, который рвался на Запад, а попал на Дальний Восток, да не своим ходом, а по этапу. Бедная женщина!

Но Корху повезло. Начали пускать в Израиль, и он уехал на пять лет раньше нашего, был из первых, кому пофартило. И прямо с полпути, из Вены, его послали в Америку нести благостную весть о том, что советское еврейство проснулось. В Израиль Саша не вернулся. И мы вычеркнули его имя из списков благородных борцов за правое дело. Постановили, что Корх — сволочь, предатель и сукин сын.

— Помню, — кивнула я. — Ну?

— Я его встретил.

— Вернулся домой, блудный сын?

— Скажешь! Живет в Нью-Джерси, купил домик. Служит идее. Собирает деньги на Израиль и организует помощь советским евреям. Большой человек.

— И что?

— Обещал помочь. У него знакомства в университетах. Мы выпили, он расслабился, и знаешь, что он мне сказал? «Дураки вы! Такие блестящие ребята! Сдался вам этот Израиль! Его же построили богатые евреи, чтобы куда-нибудь сплавить бедных евреев. Приезжайте в Штаты, там будущее».

Что на это скажешь? На этот предмет столько было сказано еще в Питере, что оставалось только руками развести. Я и развела.

Прошло несколько дней, Мишка успокоился, только тяжесть эта в нем оставалась. Клубилась внутри, всплывала и обжигала вдруг ядовитой фразочкой. А тут пришел второй отказ из второго университета. Потом из третьего. Саша Корх делал вид, что суетится, а потом уже только держал телефонную паузу. Наконец Мишке, перспективному математику-теоретику с недописанной докторской, предложили записаться на курсы школьных учителей. Кошмар, конечно, но мне было хуже. Искусствовед с диссертацией по алтайской наскальной росписи тут никому на фиг не был нужен. И во что же прикажете переквалифицироваться?

Этот вопрос занимал меня с утра до ночи и ночью тоже, но решение не приходило. И я решила, что заходить следует с обратной стороны. Дом. Нужен дом. Квартира. Место. Печка, от которой можно прыгать. Если место окажется подходящим, что-то там обнаружится. Место само подскажет, куда двигаться. Найдет мне занятие. Такое в моей жизни уже бывало.

И вот с этой точки все у нас пошло не просто вкось, а под откос.

Мишка хотел остаться в районе Тель-Авива рядом с университетом или, на худой случай, поселиться в Реховоте рядом с Институтом имени Вейцмана. Видно, тоже надеялся, что место ему поможет. А я хотела жить у моря. Неважно где, но чтобы оно было рядом, гудело и ухало за окном, шлепало по щекам соленой прохладой, бередило и нежило душу. Я чувствовала, что спасение может прийти только из него, от него или рядом с ним.

Мишка не понимал, что это за каприз — море! И какое от него может прийти спасение? Разве что нырнуть с мола так, чтобы не выныривать, но это спасением не назовешь. Нет! Он считал, что следует просчитывать наперед каждый шаг, играть с жизнью не в прятки, а в шахматы. И раз я искусствовед, то надо мне знакомиться с местными коллегами, постараться стать кому-нибудь из них полезной. С диссертацией помочь или там что другое. А водятся эти птицы в Тель-Авиве. И не у моря, где трущобы и нормальный человек не селится, а в благополучных кварталах, где, правда, квартир нашему брату не дают. Значит, селиться надо в непосредственной близости от этих кварталов, да и неважно — где. На таком расстоянии от музеев и выставок, чтобы успеть к ночи вернуться в свою берлогу, вот и весь разговор!

И шел между нами месяц за месяцем глупый, вязкий, бессмысленный и бесконечный спор.

— Вот Тель-Авив, — гундосил Мишка, — так он же только носом выдвинут в море, а широкой кормой плотно покоится на суше. Но все равно весь он морской. И что есть нос Тель-Авива, а что — корма? И если нос — это дочь морей, Бат-Ям, или сын дюны, Холон, то в них бездетной паре с диссертациями дают только две комнатки на четвертом этаже, а в Петах-Тикве можно взять три с лоджией и на втором. Ну и пусть она корма, Петах-Тиква эта, но приморская же! И если продолжить прежнее сравнение — часть того же морского судна. Плоская, как стол, и скучная, как присутственное место, вся пыль и бетон, жара и запах жратвы, но и там можно уловить порыв морского ветра. Его тут называют «бризой». И автобусы до пляжа ходят. И из центра Тель-Авива дотуда можно даже пешком дойти. Не близко, конечно, но ходил же я из центра Питера к себе на Охту, засидевшись у тебя в гостях. И ничего, добирался и высыпался!

Я же отвечала, что преподавать алгебру школьникам можно и в приморской Нагарии. Жилье там дадут хорошее, туда же никто не едет. И пусть это чертовы кулички, но сколько простора! И улицы спланированы по-человечески немецкими архитекторами, постигшими гармонию света, цвета и предмета, не в пример захолустной Петах-Тикве, в переводе — Щель Надежды, где, кстати, квартиры дают даже не в центре этого архитектурного убожества, а на самой захудалой его окраине, заставленной как попало бетонными коробками. Ну не могу я ежедневно ходить по уродливым улицам, ну не приживусь я на этой блочной свалке! Пропадем мы там.

Похожие книги

Другие книги Анна Исакова