Читаем Где ты, бабье лето? онлайн бесплатно
Где ты, бабье лето?
Имя московской писательницы Марины Назаренко читателям известно по книгам «Люди мои, человеки», «Кто передвигает камни», «Житие Степана Леднева» и др. В центре нового романа — образ Ольги Зиминой, директора одного из подмосковных совхозов. Рассказывая о рабочих буднях героини, автор вводит нас в мир ее тревог, забот и волнений об урожае, о судьбе «неперспективной» деревни, о людях села.
Марина Александровна Назаренко
Проза / Современная русская и зарубежная прозаК вечеру она уставала, слишком жесто́к был ритм ее жизни. Но чтобы с утра вот так одолевала вялость — такого не помнила. И день сегодня не приемный, и не выезжала пока никуда, только сводки штудировала да трубку телефонную не выпускала из рук. А сердце почему-то билось у горла, в самой ямочке.
Зимина встала из-за стола, потянула раму окна, впуская парной, с привкусом свежей травы воздух. В промытом стекле откинутой створки отразились яркие, теплые краски лица и звучная синька ткани, обнимавшей уже полнеющую фигуру. Она хотела поправить волосы, уложенные в крутые кудряшки, но руки опустились, пристукнув о подоконник.
Жаркий накатывал июнь. Проходили и дождики, и земля и травы парили. Часа в четыре утра мир занимался розово-дымчатым светом. «Пора, пора выгонять на пастбища, — подумалось нечетко, размыто. — Суем зеленку и ждем молока… Черт бы побрал пастухов…» В совхоз, лежащий в ста с лишним километрах от Москвы, под Волоколамском, народ прибывал постоянно — из Чувашии, из Мордовии, с Украины и других, самых непредвиденных палестин, но все это были механизаторы, шоферы, слесари, знавшие себе цену и искавшие места под солнцем. А пастухам, видно, хватало солнца и там, где родились и жили.
И это она имела в виду, выступая вчера в горкоме. «Не умнее ли сократить поголовье? — говорила она. — Взять и убавить вдвое. (Не тысячу девятьсот, а тысячу оставить!) Обиходить легче. А план обеспечить тот же».
Она жаловалась, не просила помощи. Она искала первопричины. Была б ее воля, она и с картошкой не стала бы возиться — передали бы эту культуру южным районам, где растет хорошо. («У нас даже заготовители ее принимают плохо!») А землю она засеяла бы многолетними травами и была бы с кормами, а значит — с молоком. Да и почву культурную создают именно многолетние травы — структура-то разрушается… Секретарь горкома заметил, что кое-что можно попробовать, но вряд ли поймут их.
В других хозяйствах положение было не лучше. Во время перерыва в коридоре, наполненном темными мужскими фигурами и приглушенным говором, первый секретарь, оказавшись рядом, посмеялся грустно, что картину выступавшие нарисовали яркую — у него не только глаза, и сердце заболело. И вдруг спросил: «А вы о партийной работе никогда не думали?» Она удивилась, и в полусумраке уловила молодую дерзость взгляда, так поражавшую в нем. Секретарь горкома утвержден был недавно и находился в той фазе деятельности, когда все справлялись друг у друга: «Ну, как он тебе? Показался?» Или прямее: «Потянет, как думаешь?» И ее он почти не знал. «Так что за вопросы? Несерьезно», — недоумевала она.
Ночью вопрос его разбудил Зимину, и она рассердилась, вспомнив, как, отвечая, постаралась придать лицу и голосу милое, мягкое выражение. Ночью же и родилось ощущение этой безмерной усталости.
Административное здание смотрело на шоссе. Оно как бы вело за собой поселок, пристроенный сбоку старой деревни, и дома в два-три этажа, детский сад, магазины не были видны из окна Зиминой. Зато перед ней за шоссе черно пластались хозяйственные постройки: гаражи, заправочная, башня зернохранилища, мастерские. Мысленно, в одно впечатление вбирала она и остов будущего хранилища картофеля, и пилораму, а главное — ферму слева: приземистое старье и вознесшиеся коровьи дворцы с уже загаженными подъездами к ним. Все это голое, без всякой лиственной сени, неприбранное вроде хозяйство имело для Зиминой строгую прекрасную закономерность и было исполнено глубокого жизненного смысла. Она вздохнула.
Внизу у взбега на затравевшую насыпь шоссе зацветала калина. Вот-вот раскидает по темной нарядной листве пахучие соцветия. Белоснежные мотыльки-лепестки окружат насыпанный щепотками зелененький бисер, и поплывет их горьковатая сладость, дурманя прохожих. Но и калина не просто выросла под окном.
Лет шесть назад собрала Зимина старшеклассников и уговаривала после школы поступить в техникум, чтобы работать потом в совхозе. Ребята сбились в одном классе. Она старательно живописала, какую прекрасную жизнь соорудят они здесь, и под ироничными взглядами чувствовала, что не то и не так говорит. Один только длинненький парнишечка сочувственно и печально смотрел большими серыми глазами в таких черных ресницах, что казались подрисованными. И Зимина стала обращаться к нему, уговаривала его. А в конце сказала:
— Ну ладно, порастите еще, подумайте, а пока помогите украсить Центральную усадьбу — правда, не на чем глаза остановить. Надо кустарнички посадить, березы, елочки — что подвезут.
— А вы что любите, березу или сирень? — спросил вдруг сероглазый, и вовсе не робко.
— Я? Я, знаешь, калину люблю почему-то.
— Калина красная… — хмыкнул его сосед.
Сероглазый шлепнул кепкой его по затылку. «Суворов!» — прикрикнула учительница. Теперь Зимина знала, кто это: Суворовы жили в Редькине, в десяти километрах от Центральной усадьбы.
Дня через два, когда отшумели субботник и связанные с ним ажиотаж, суматоха, она обнаружила под окном кабинета корявенький побег-прутешок. А весной узнала в нем калину. Со временем прутешок развился в статное, красивой формы деревце, поднявшее белые ослепительные розетки.
Она подумала вдруг, что в калине и правда особое достоинство есть — в том, как держит розетки, как лаково потом блестят ягоды, налитые, тяжелые. Даже в горькоте ее какая-то независимость. «Плюет на всех — и цветет, и зреет, и кто понимает — любуется ею», — странно так подумалось. Она достала из сумки зеркальце, покрасила губы, усмехнулась и села за стол — бумаг неподписанных хватало.
Вошла, переваливаясь на больных ногах, Александровна — верный страж хозяйкиных дверей и интересов, как определяли местные остряки.
— Вот, переслали из горкома, — протянула письмо.
— Есть кто ко мне?
— Сидят трое, уперлись. Из Редькина — теленка просит одна, да из Сапунова насчет стройматериалов, горбыля хотят.
Зимина взяла бумагу. Никто не входил, и она поняла, что письмо важное, надо вчитаться. Что это? Опять жалоба из Холстов. Ну конечно же снова Пудов!
Инвалид войны, бывший плотник, пенсионер Пудов жаловался часто, и всякий раз ей казалось, что кто-то водил его рукой. Дети жили в Москве, были грамотные, умели «качать права». Впрочем, и сам прошел фронт, после войны председательствовал в Холстах, входивших теперь в Редькинское отделение совхоза. Да и возмущался справедливо. Ни в какие ворота не лезло: Юрий Леднев, обрабатывая усадьбы в Холстах, ни Пудову, ни другому инвалиду войны — соседу своему Боканову — не вспахал огородов. И всего-то их два в Холстах осталось! А вот и совсем интересно: «Достоверно сообщаю, пахать ему не велела Алевтина Грачева, которая давно затаила зло против нашего дома, поскольку пятеро моих детей устроены под самой Москвой, а ее дочка единственная не сумела прижиться и назад прибегла. А все действия производит Алевтина Грачева безнаказанно, поскольку находится в подругах у директора. Директор Зимина Ольга Дмитриевна неоднократно приезжала к ней пить молоко. И с трактористом Ледневым у Грачевой тоже свои дела, известные всей деревне».
«Да-а, железная логика, — Зимина сжала губы. — Верно, миленький, „неоднократно“! Двукратно. Два раза молочком угостили… Но у парня-то какие могут быть особые дела с этой, в годах уже, женщиной? А Женя ее неужели вернулась? Молодец, Женечка».
— Как ты всегда вовремя, Фила-атов! — обрадовалась она парторгу и протянула письмо. И ахнула, оглядывая его куртку, мягко светившую новой черной кожей: — Ну, ты даешь!
Нахмурившись, Филатов углубился в письмо. Она подмахнула заявления дожидавшихся в приемной, сверилась в райисполкоме, как идут дела в других хозяйствах, а сама все посматривала, и улыбка уже подрагивала на губах. Филатов имел обыкновение появляться в сложные минуты, и свойство это она готова была отнести к непременным качествам партийного руководителя. При Филатове внезапно находились решения и выход из положения. Ей действительно стало полегче — не от созерцания же блестящей куртки, ее она могла воспринять лишь иронически: в модные одежки со страстью обряжалась руководящая молодежь, и Зимина шутила, что скоро начнет различать своих вожаков производства лишь по количеству карманов, молний и цвету их спецодежды.
— Будет изучать-то, — произнес Филатов.
— Я только думаю, как твоя Людмила пустила тебя в этой курточке? Девчата направо-налево снопами валиться будут.
Куртка и правда придавала довольно обыкновенной, хотя и спортивной, фигуре Филатова неожиданную элегантность. Синие, чуть выпуклые глаза стали вдруг главными на узком лице, а именно они были особенно хороши — вдумчивые, добрые, готовые подхватить твою мысль.
По необъяснимой прихоти она проговорила:
— Бьемся-бьемся тут… Вот уйду работать в горком.
— Белоголовый кадры сбивает? — Филатов спросил мельком, но не подождал ответа, прихлопнул рукой письмо Пудова: — Одно непонятно: как этот негромкий Леднев мог поступить так громко: взял и ударил самых уязвимых?
«Как они, однако, уверены, что никуда не денусь», — пронеслось в голове у Зиминой, а вслух возмутилась:
— Но при чем тут Алевтина? Какой-то грязный намек…
Филатов улыбнулся глазами:
— Ты не скажи, Алевтина — это женщина!
— Ох, мужики… — вздохнула Зимина и позвонила в автопарк диспетчеру: — Октябрина! Механизаторы еще на месте? Соберите всех в красный уголок. И пригласите Бориса Николаевича! — И кивнула Филатову: — Бориса Николаевича подключу, он в Холстах напротив Ледневых живет, с отцом Юрия дружил — тоже может хорошо врезать.
До гаража, видного из окна, все же легче доехать, если конь твой бьет копытами у подъезда.
Поставив «уазик» в сторонке, Зимина пошла в гараж: один бокс, другой, третий — машины выведены, высокий гулкий бетон поддакивал стуку ее каблуков и отдавался в ней зябкой пустотой. Она рванула невысокую дверь.
Беленые стены и голое окно подсвечивал одинокий алый цветок в горшке. Она зашла за длинный, обшитый понизу деревом стол под портретом Ленина. Явилась управляющая центральным отделением — невзрачная женщина в невзрачном плаще, поглядела вопросительно. «Что-то много баб у меня на разных должностях», — подумала Зимина раздраженно и приказала:
— Зови людей, начнем разговор.
Они входили, снимали кепки, береты, приглаживали волосы — рубашки яркие, многие в джинсах, будто не на работу направились, а на гулянье. Зимина любила, когда механизаторы собирались вместе: было в них что-то общее — одинаково сильное и молодое, основательное и независимое, что мысленно она относила к стилю эпохи. Даже Рыжухин, суматошный мужичок из-под Тамбова, в неизменной рубашонке-распашонке, трогал ее. В Тамбовской области Рыжухина замучили нелады его молоденькой жены со свекровушкой, которую коробил азиатский горячий нрав невестки — Роза была татарочка и даже фамилию «Рыжухина» приняла только через тире с «Ибрагимовой». Жизни им в том доме никакой не предвиделось, а у Рыжухиной-Ибрагимовой уже народилась дочка. Получив в Рождественском совхозе квартиру, Петро Рыжухин полгода со страстью обустраивал гнездо, доставая где ложки, где стулья — Рыжухины приехали почти без вещей. И сейчас, счастливо улыбаясь, он спросил у Зиминой, как понравился ей его шурин, которого сговорил приехать к ним пастухом.
— Он-то очень довольный, пусть погуляет, погоняет по лугам коровушек, квартиру заработает, а на тот год в слесаря пойдет. А то и на трактор посадить можно — он по любой технике! Я говорю ему: ее тоже, брат, выручать надо, Ольгу Дмитриевну.
— Надо, Петро, очень даже надо, — серьезно согласилась она, пожимая руку Рыжухину, а сама следила за Ледневым.
В красном растянутом заношенном свитере тот уселся позади всех и, потирая лоб, глядел вбок, прямо в белую стену. «Будто связанный. И при чем тут Алевтина? А с Пыркиным так и держатся по разным углам…» — повела Зимина взглядом по брыластому лицу, монументально застывшему в другой стороне.
Лет пять назад в самый гололед сбил Пыркин грузовой машиной подвыпившего отца Юрия, плотника Степана Леднева. Думали — потеряется совсем Татьяна Леднева, четверо ребят на руках остались — Юрка только на ноги становился. Но кое-то как она оправилась. Однако всякий раз, когда видела Зимина тяжеловатую неловкость Леднева, его стеснительность, возникало в ней болезненное чувство виноватости. И сейчас она помешкала и повела речь не так, как хотела.
— Что же это получается, друзья-товарищи? Наступили хорошие дни, которые ухватить надо, если думаете получить корм на зиму — так ведь, да? — а вы что делаете? Вот ты, Пыркин! Уехал третьего дня в город. Да подождет твоя любовь, коли настоящая! Поженитесь — ей же за коровами ходить, жалеть их. А вчера? Весь день с поля на поле гастролировал — где полегче искал? За самодеятельность буду наказывать!.. А ты, Леднев? Три дня не просыхал! Так-то оборачивается твоя «помощь крестьянам»? Я разрешила вспахать деревенским огороды в нерабочее время, а ты и рабочее на то ухлопал.
— Я нагоню, — буркнул Юрий Леднев, перебирая кепку в руках, навесив на носатое по-отцовски лицо длинные светлые пряди волос. — Людям же надо…
— И постричься пора, не видать тебя за волосами.
— А чего они ставят и ставят, — пробурчал, побагровев.
— А ты что же, теленок, отбиться не можешь? Где нужно — свое берешь. Не вспахал огороды инвалидам Отечественной войны Пудову и Боканову!
Юрий молчал, крутил кепку.
— У нас какой закон? Инвалидам войны в первую очередь! Как последний человек поступил. Какой-то цинизм.
— Ну уж…
Она говорила, а он только ниже голову опускал. На него никто не смотрел, вроде даже сочувствовали.
— А я теперь должна разбираться, отвечать за твое своевольство. Сигнал поступил, — помахала она помятой, сложенной вчетверо бумажкой. — Говорят, Алевтина Грачева приказала?
Кто-то засмеялся — нет, не Пыркин, его скучающий взгляд елозил по потолку.
— Ничего она мне не приказывала! И вообще, ставят и ставят выпивку, а я что — лошадь? — весь кумачный, несвязно выкрикнул Юрка. И опять носом в беленую стену.
Зимина молчала.
— А я вот что скажу, Ольга Дмитриевна, — встал с переднего ряда немолодой приземистый человек — бригадир тракторной техники Борис Николаевич, — за глаза и в глаза его звали только так: «Борис Николаевич». На тяжелом коричнево загорелом лице цыганисто поблескивали белки глаз. В такт своим мыслям он постукивал по ладони гаечным ключом. — Я, как коммунист, и все, значит, такое, считаю — это мое упущение. Пудов у нас в Холстах, конечно, был председателем колхоза и привык погонять людей и допускать всякую грубость. Но Юрка никогда наружником не был. Если и шел против батьки и матки, то это еще как посмотреть, чья правда. Так что, все путем! А к Пудову я сам схожу, и, если надоть, поможем.
— Пожалуйста, Борис Николаевич. Надо поправить положение, так ведь, да? — Зимина обвела взглядом механизаторов: — И поле картофеля за Васильевском сегодня же опахать! До самого леса. Все свободны.





