Читаем Фройляйн Штарк онлайн бесплатно
Фройляйн Штарк
Новелла известного швейцарского писателя Томаса Хюрлимана (р. 1950) переносит читателя в чарующую атмосферу древней монастырской библиотеки, где проводит свои последние каникулы главный герой книги, вчерашний школьник, готовящийся к поступлению в духовную семинарию.
Проза / Современная прозаМарии-Луизе и Эгону Амману посвящается
Мой дядя, прелат и хранитель монастырской библиотеки, ходил в шляпе с широкими круглыми полями, а прежде чем прикоснуться к тысячелетней Библии, надевал шелковые перчатки, черные, как белье моей матери.
— На борту нашего книжного ковчега, — говаривал он, — есть всё — от Аристотеля до ящура.
У него, как у циркового клоуна, было в репертуаре несколько номеров. Его любимый номер выглядел так:
— В начале было Слово, — изрекал досточтимый хранитель, — затем библиотека, и лишь на третьем и последнем месте стоим мы, люди и вещи.
При этом он указывал сначала на потолок, вероятно имея в виду Бога, затем на себя, подразумевая библиотеку, и, говоря о «третьем и последнем месте», обводил взглядом своих слушателей, посетительниц библиотеки.
Никто не поднимался к алтарю так элегантно, как мой дядя, подобрав левой рукой полы ризы, вспыхивающей при каждом шаге алым шелком подкладки, из-под которой весело выглядывали его туфли с пряжками; а тот, кому выпадало на долю лицезреть его в качестве священника, служащего обедню, когда он разражался ликующим, почти экстатическим воплем, воссылая к алтарю возглас «Сие есть кровь Моя Нового завета», испуганно, почти возмущенно опускал глаза. В конце мессы дядюшка внезапно вырывал прихожан из полудремы оглушительным «Ite missa est!» [1]и обрызгивал их святой водой, а если господин хранитель пребывал в радостном расположении духа, то, едва успев благословить свою паству, он несся через весь неф к органу и обрушивал на головы прихожан всю мощь его труб, так что под ногами дрожал пол, и ни фройляйн Штарк, его экономка, ни его помощники, хранившие вместе с ним библиотеку, не удивились бы, если бы в один прекрасный день эта органная буря вдруг подняла купола собора и понесла их, как воздушные шары, над вершинами и хребтами швейцарских Альп.
В 1805 году, когда Французская революция охватила старую Швейцарию, аббатство было упразднено. Монахи рассеялись, но прихожане по-прежнему ходили в монастырский собор на службу, а библиотека, известная во всем мире с раннего Средневековья, сохранилась со всеми ее сокровищами. Она занимала третий и четвертый этажи в южном флигеле главного здания бывшего монастыря. Стены ее были обшиты ореховым и вишневым деревом, и, когда сквозь высокие окна внутрь лился солнечный свет, она, казалось, парила, как некий барочный космический корабль, сквозь сырой, холодный мир камней. Поскольку его предшественника немилосердно мучила подагра, дядюшка выстлал свои личные покои толстыми коврами, а кабинет, в котором после обеда возлежал на диване, превратил в плюшевую, темно-красную, пропахшую дымом сигар, одеколоном и древними фолиантами пещеру. Деревянный слон с бивнями из слоновой кости гордо нес корону в виде бутылок с виски и коньяком. В углу тихо гудел самовар, а перед каждым святым образом и перед каждым изображением Девы Марии день и ночь мерцали огоньки оплывших свечей. В столовой, где он обычно восседал во главе длинного стола, царила монастырская строгость: гипсовая белизна высоких голых сводов, черные двери и огромные портреты бывших архиепископов и хранителей библиотеки — бледные лики ученых монахов с тонкими, как бритва, губами. Но стол перед дядюшкой был накрыт камчатной скатертью, фарфоровые тарелки эффектно сочетались с серебряным прибором, а свое троллингское он велел подавать в хрустальном графине.
Обо всем этом заботилась фройляйн Штарк.
Фройляйн Штарк, дядюшкина экономка, принимала пишу на кухне и входила в столовую или кабинет, только если монсеньер вызывал ее звонком. Правда, дверь между кухней и столовой была открыта, так что дядюшка не мог не слышать прихлебывание супа на кухне, а Штарк — щелканье его зажигалки, но они никогда не садились за один стол, никогда не ложились в одну постель, и даже в могиле, где они уже давно находятся, им не суждено было соединиться.
Ее звали Магдалена, она выросла в Аппенцеле, высоко в горах. Мать ее, говорят, умерла родами, произведя на свет восьмое или девятое по счету дитя; отца, грубого крестьянина-горца, это, похоже, не сильно опечалило. Он и до смерти жены почти не раскрывал рта, а после нее стал еще менее разговорчив. Исполненный враждебного недоверия к людям вообще и к своему собственному потомству в частности, он ненавидел маленькую Магдалену, ненавидел ее учителя и, кроме Библии, в которой ежедневно пытался постичь смысл хотя бы одного стиха, водя по странице заскорузлым пальцем, ненавидел все написанное и напечатанное: законы, газеты, расписание движения поездов, телефонные книги, брошюры типа «Советы доярам», муниципальный листок, свою собственную солдатскую книжку и даже правила свиноводства, которым он жил. Лето семья проводила на отдаленных горных пастбищах, вдали от школы и церкви, а похоронив жену, отец и вовсе перебрался туда со всей своей детворой — в высокогорную долину, оглашаемую воем ветра и уже в октябре облачающуюся в зимний саван.
Была ли фройляйн Штарк набожна? Пожалуй, да, но это, без сомнения, была особая, своеобразная аппенцельская и очень женская набожность. Ни о каком окровавленном Спасителе она и слышать не хотела, это, по ее мнению, удел мужчин — нескончаемая глупая перебранка с римскими наемниками и иудейскими фарисеями. А вот черную Мадонну, обитавшую в своего рода маленьком гроте в заднем нефе собора, она навещала каждое утро, здесь она чувствовала себя как дома, здесь она обретала покой, морщины на ее низком лбу разглаживались, и они вдруг становились похожи друг на друга в своей одинаковой улыбке — вырезанная из дерева Мадонна и коренастая Магдалена Штарк, которую из Аппенцельских гор чудом занесло в город, в дом досточтимого хранителя монастырской библиотеки.
Тот расхаживал среди книжных сокровищ в своей широкой, как юбка клеш, сутане, в то время как Шарк предпочитала брюки. Тот был гурман и лакомка, хотя и считал, что, как служитель духа, он выше предметного и плотского мира, она же — простая, честная душа. В отличие от большинства жительниц Аппенцеля она была высокого роста, во всяком случае выше монсеньера, а он, в свою очередь, заметно отличался от своих аскетически сухощавых предшественников полными губами, круглым животиком и веселым, шутливым нравом. Когда он поздно ночью пьяный, едва держась на ногах, возвращался в родные пенаты в обществе двух своих однокашников, на лицах которых красовались шрамы от студенческих битв, фройляйн Штарк не составляло труда выдворить его пьянчуг-собутыльников, а самого монсеньера, мгновенно присмиревшего и покорного ее воле, отбуксировать через весь лабиринт каталожных ящиков к его завешанному пологом и увенчанному балдахином ложу. Мне все это казалось очень забавным и даже смешным, но Штарк, носившая ночью синий тренировочный костюм, хватала меня за руку и так же решительно спроваживала в мою комнату, как за минуту до того поступала с монсеньером. Похоже, ей было не по нраву, что я проявлял интерес к ночной жизни дядюшки.
— Если он начнет блевать, заткни уши, — приказывала она грубо. — Спокойной ночи!
Хранитель библиотеки писал одну брошюру за другой, а она, выросшая в крестьянской хижине, хозяин которой не признавал ни книг, ни картин, могла разве что с трудом вывести детским почерком, кудрявой гирляндой увивавшим карандашную линию, свою фамилию: «Фр. Штарк». Она говорила только на своем немного гнусавом аппенцельском наречии, звуки которого, казалось, рождаются в лобных пазухах, он же вещал на всех языках мира: на латыни, французском, итальянском, испанском, английском и даже как будто на русском.
— Смотри, nepos, [2]— громогласно обращался он ко мне, — вот я смеюсь, как Иван Абрамович, хо-хо-хо, хе-хе-хе!
Хранитель библиотеки дарил ей сумочки из крокодиловой кожи, модные шляпки, зонтики, духи, а однажды презентовал даже бритвенный станок для дам. Она, погребавшая его дары за шеренгами книг в нижних рядах, жарила ему уток, готовила соус из красного вина к говяжьим языкам, а во время поста, когда он принимал решение сбросить килограммов двадцать, подавала ему форель, приправленную лесными травами. Зимой она клала ему грелки в постель, а летом, когда он стонал от жары, облачала его в легчайшую, подбитую красным шелком сутану, будто бы специально сшитую для монсеньера одним из лучших римских портных.
— Чистый шелк, — говорила фройляйн Штарк, — тоньше не бывает.
— Бывает, — возражал я, думая о дядюшкиных перчатках для работы с древними фолиантами.
За несколько недель до отъезда на меня раньше времени навалились тоска по дому и страх перед Штарк, но, едва успев приехать, я почувствовал себя так вольготно, еще лучше, чем дома, где уже опять, в третий или четвертый раз, был установлен стол для пеленания, приготовлена колыбель, составлен текст объявления о рождении ребенка и куплена детская присыпка. Все чувствовали, что и на этот раз ничего не получится и мама родит мертвого младенца — окровавленный, покрытый слизью комок мяса, который с заднего крыльца клиники отдадут откормщикам свиней. Мне хотелось быть подальше от всего этого, и родители были совершенно правы: лучшего места, чем библиотека, для меня не найти. Меня разместили в маленькой комнатке за главным каталогом, заваленной старыми пудовыми книгами, атласами, глобусами и армил лярными сферами. Мне разрешалось трогать руками выставленную в зале мумию, сидеть в соборе за органом, бродить по чердаку, спускаться в подземелье. Но главное — дядюшка доверил мне ответственный пост, я стал членом экипажа книжного ковчега.
— Запомни, ты не просто работаешь, — внушал мне дядюшка, — ты занимаешь должность.
Мне эта мысль нравилась, я чувствовал себя важным человеком. Жалованья мне не платили, но зато служба моя с каждым днем, с каждой женщиной становилась все интересней…
Начиналась она в девять часов утра. Мы уже слышали, как по старинной монастырской лестнице, громко болтая, поднимаются посетительницы, однако оба наши швейцара — по старой привычке они занимали свои посты за десять минут до открытия библиотеки — пока еще дремали, опустив головы, уставшие от вчерашнего дня, уставшие от многолетнего сидения, ожидания и тягучей дремы, и не собирались приступать к работе, пока не стихнет девятый удар колокола. Затем они наконец поднимали левую руку в белой перчатке и прикрывали тыльной стороной ладони зевающий рот Когда и этот ритуал был позади, они обменивались взглядами, читая друг у друга в глазах древнее, уже погасшее отчаяние — ведь девятый удар черного колокола над дверью уже и в самом деле отзвенел и растаял в воздухе! Надо было подниматься со стула, отодвигать засов, впускать посетительниц. Привратник открывал дверь, и гардеробщик, тоже в белых перчатках, в зеленом форменном сюртуке и в какой-то странной, похожей на шапку циркового униформиста фуражке, становился за стойку, чтобы в полусне принимать все, что согласно установленному порядку подлежит сдаче в гардероб: пальто, зонты, сумки, рюкзаки, корзинки для пикника, продукты питания, дорожные посохи — одним словом, все, чему не место в священном мире книг и что может повредить драгоценный барочный паркет главного зала. Теперь наступала моя очередь. Первая порция юных туристок, обменяв свои куртки и сумочки на металлические номерки и оставшись в одних шляпах, устремлялись по длинному коридору ко мне, предводительствуемые классной дамой в скрипучих туфлях на резиновом ходу. Пардон, мне очень жаль, что я вынужден ненадолго прервать повествование,
но, прежде чем объяснить, в чем заключалась моя работа, я должен подробнее остановиться на паркете этого барочного книжного святилища. Он был набран из вишни и ели, этот благородный, как палуба корабля, и звонкий, как корпус скрипки, пол — bref, [3] как сказал бы дядюшка, тут же позабыв об этом призыве, bref: это были священные подмостки в роскошном обрамлении книжных шкафов, обшитых деревом стен, тонких пилястр в стиле рококо, причудливой пляски светотени на волнах пластического декора, вздымающихся до самого потолка и охватывающих кольцом живописные плафоны, тем самым придавая небу что-то земное, а земле — залитому солнечным светом паркету — что-то небесное.
Туфли на резиновом ходу приближаются и наконец замирают передо мной.
Я ставлю перед ними войлочные башмаки, и классная дама, улыбаясь мне сверху, сует в них ноги. Следующий, пожалуйста!
Следующий, вернее, следующая тоже получает пару войлочных башмаков и бесшумно скользит прочь, в барочный зал, к книгам. В этом и заключается моя задача: подбирать для каждой посетительницы войлочные башмаки по размеру — маленькие, большие, средние, широкие, узкие. Ни одна нога не должна ступить на священные подмостки без защитных войлочных башмаков, без лаптей, как мы называли их для простоты. Следующий, пожалуйста!
На мне, конечно, лежала огромная ответственность, ибо этот благородный скрипич — но-палубный пол со своими инкрустациями считался таким драгоценным, что даже крохотная вмятинка или царапинка на нежном, как кожа, вишневом дереве, скажем от маленькой подковки или острого каблучка, вызвала бы у дядюшки или его ассистентов, младших библиотекарей, вопль ужаса, но у меня с этим проблем не было: наши посетители, люди приличные, образованные, беспрекословно совали ноги в приготовленные лапти. Я был, по выражению дядюшки, служкой-башмачником при вратах книжного святилища. С девяти часов утра до шести вечера — с часовым обеденным перерывом — моей стихией были ноги и коленки: я останавливал их, облачал в лапти — спасибо, мальчик! следующий, пожалуйста! А когда они, «поглядев на выставку», как многие из них выражались, возвращались из святилища и стряхивали башмаки, я расставлял их строго по местам, в опрятные шеренги.
— На борту книжного ковчега, — говорил дядюшка, — властвует разум, то есть порядок.
Это началось июльским вечером. Дядюшка был в своей шелковой летней сутане от лучшего римского портного, а Штарк в своем альпийском убранстве — вельветовых брюках и клетчатой рубахе. Дядюшка, по обыкновению, восседал в прелатском кресле во главе стола с салфеткой за воротом и, проповедуя аскетический образ жизни, то и дело прикладывал к влажному лбу надушенный батистовый платочек. Я сидел в двух стульях от монсеньера, спиной к открытой двери на кухню, и изображал благодарного, жаждущего знаний ученика. Если дядюшка поднимал бровь — всегда левую, — я, впечатленный глубокими морщинами на его могучем челе мыслителя, тоже пытался поднять свою левую бровь.
— Ну надо же, какая духота! — говорил дядюшка.
Фройляйн Штарк, как обычно, сидела на кухне, и с каждой ложкой супа, которую она шумно заглатывала, в столовой словно все больше сгущался сумрак; все громче тикали настенные часы, все дальше отодвигались в черную лаковую сень изможденные лица архиепископов и хранителей библиотеки, висевшие на стене против меня.
Дядюшка поднял глаза.
На пороге стояла Штарк.




