Читаем Февраль — кривые дороги онлайн бесплатно


Февраль — кривые дороги

Две повести, составляющие эту книгу, во многом носят автобиографический характер. Они связаны между собой последовательностью событий. Путь на фронт и жизнь на войне в ее драматизме и воодушевлении, с ее своеобразным бытом, с суровыми испытаниями, предстает в этой книге.Е. Ржевской принадлежат получившие признание читателя книги «Берлин, май 1945», «Была война…», «Земное притяжение», «Спустя много лет».

Елена Моисеевна Ржевская

Проза / Проза о войне
<p>Февраль — кривые дороги</p><p><strong>НАША ОБЩАЯ СУДЬБА</strong></p>

Жизни, смерти, счастья, боли

я не понял бы вполне,

если б не учеба в поле,

не уроки на войне.

Борис Слуцкий

О чем эти повести Елены Ржевской? Проще всего ответить: о войне. И это, конечно же, будет правильно. Но неполно.

Я не один раз, начиная с журнальных публикаций, читал и «От дома до фронта», и «Февраль — кривые дороги», и всякий раз проза Е. Ржевской дарила меня новым смыслом, новым содержанием. Порою мне казалось, что я читаю иной вариант, решительно переработанный автором. Однако текст был все тот же, менялось восприятие. Но от чего бы оно ни менялось, от времени — сегодня интерес привлечен к одной грани события, завтра к другой, — или от читателя, возможность этих изменений была заложена в самой прозе, в ее многослойности и многозначности. Это свойство хорошей литературы и честного, полного свидетельства о виденном и пережитом.

А война увидена Е. Ржевской и показана в ее повестях в необычном аспекте, в нечасто встречающемся освещении. И по сей день в советской литературе о войне, такой богатой и разнообразной, не много произведений, в которых так рядом и на равных были бы показаны фронт и тыл (пусть близкий), боевая обстановка — и русская деревенская жизнь с ее обычнейшими заботами об урожае, скотине, семье.

Здесь сказалось и положение штабного офицера, в кругозор которого попадали и боевые действия наших частей, и жизнь гражданского населения в прифронтовой полосе, и поведение неприятельских солдат и офицеров по ту (становилось известным из документов и допросов) и по эту (когда они попадали в плен) стороны фронта. Сказалась и женская приметливость, умеющая ухватить мелкие и вроде бы незначительные факты жизни и охватить все виденное целиком, свести его воедино, совместить и запечатлеть в памяти «густой запах векового жилья и военного кочевья», что «будет следовать за нами всю войну но нашим деревенским стойбищам». И война предстает перед читателем многосторонне — и как небывалое противостояние, схватка гигантских армий, и как трагедия народа, на чью свободу и саму жизнь посягнули пришедшие на его землю враги.

И еще в таком видении и в таком представлении жизни сказались эстетические установки и этические принципы автора. Жизнь едина, в ней нет непроходимых водоразделов между крупным и мелким, важным и неважным: люди и явления могут быть не равны, но они обязательно равноправны. Е. Ржевская постоянно сталкивает, сближает (вернее, это делает сама действительность, тем более такая взвихренная и развороченная, как действительность горестного военного времени, а писательница зорко подмечает эти сближения и столкновения) рядовое и чрезвычайное, масштабное и частное. И тогда высекается искра сопонимания и сострадания.

«…Нашей задачей является не германизировать Восток в старом смысле этого слова, т. е. привить населению немецкий язык и немецкий закон, а добиться того, чтобы на Востоке жили только люди действительно немецкой крови…»

Хлопнула дверь.

— Раз-зява! — сказала Лукерья Ниловна Нюрке, переступив порог. — Сонька-то где лазает! Ослепла!»

Здесь нет нарочитости, заданности, придуманности. Автору достаточно памяти, воссоздающей тогдашнюю обстановку: вот она переводит этот страшный документ, в котором дотошно излагаются цели фашистского «Дранг нах Остен» (а далее в нем сказано: «русский должен умереть, чтобы мы жили»), а тут же, в этой же избе, колготится со своими заботами многодетная русская женщина. И читатель вместе с автором остро, пронзительно сознает: ведь это они «должны умереть», освобождая пространство для людей «высшей расы», не кто-нибудь, а они — Лукерья Ниловна и ее Нюрка, Костя, Ваня, Шурка, Минька. И маниакальная жестокость фашизма сама собой проступает, проявляется в этом и других эпизодах.

Повести Е. Ржевской густо населены. Перед читателем предстает галерея человеческих характеров. Их много, они разные — полковой комиссар Бачурин и преподаватель курсов Грюнбах, работник разведотдела капитан Агашин и подруга автора Ника Лось. С их мирным прошлым и настоящим, заполненным ратным трудом, опасностями, тревогой. А иногда и с прозреваемым будущим: несколькими точными словами набросает писательница будущее разведчицы Крошки — уральской девушки Маши, — если, конечно, она доживет до этого будущего.

Е. Ржевская предельно внимательна к каждому персонажу (сейчас понимаешь, что так же внимательна она была и к тем реальным людям, что окружали ее на курсах военных переводчиков и на фронте) — и к тем, кто проходит через все произведение, и к тем, кто возникает на мгновение. Ибо во всех отразилась война, отразилось время. Каждое лицо, даже эпизодическое, единственно важно в тот момент, когда попадает в фокус рассказа, и в то же время не затмевает тех, о ком говорилось или будет говориться на других страницах. И себя автор тоже никак не выделяет: все равны в военной круговерти, «осталось одно — наша общая судьба».

Поколение Е. Ржевской, те, кому к 1941-му было около двадцати или немногим за двадцать, готовили себя к этой общей судьбе, к войне, «говорили, думали о ней, песни распевали, себя к ней примеривали» и шагнули в нее сознательно, как «в свой решительный, и последний и предсказанный песней бой». И быстро обнаружили, сколького же они не знали, — начиная с того, как быстро и четко собраться в дорогу — до характера противника и войны… Сколького не предполагали, к сколькому не были готовы. Портрет поколения, образ поколения, созданный Е. Ржевской, — динамичен. Писательница показывает, как они менялись, росли и мужали — вчерашние горожане, интеллектуалы, книжники. Менялось в них многое — и житейские навыки, и черты мироощущения Москвичка, «ифлийка», прежде наверняка гордившаяся тем, что она чувствует и мыслит непохоже на других, ловит себя на такой мысли: «Может быть, и в каждом из нас идет внутренняя, скрытая от других жизнь. Но не хотелось так думать — все, что нас разделяло, было сейчас ни к чему». Важнее были единство, общность — в них был залог успешной борьбы с фашизмом и победы над ним.

Но при всей динамичности этого портрета, любовно и пристрастно написанного Е. Ржевской, в нем есть и постоянное, твердое, неизменное: «Дух… прежний». И вот что составляло стержень личности, воспитанной советской школой, жизнью, русской литературой:

«— А если на фронте придется увидеть, как пленного немца ударят или поведут его расстреливать? — вдруг спрашивает Анечка. — Страшно…

Мы долго молчим, и каждый из нас в меру своего воображения всматривается в какие-то бездны, разверзшиеся за порогом нашей комнаты.

— Может быть, привыкнем, — неуверенно говорит Катя.

Это невозможно представить себе. Если привыкну, притерплюсь к такому, я, наверное, уже буду не я, а кто-то другой…

— Не привыкнем, — говорю я».

И мы увидим, как, становясь беспощадными, они не станут жестокими, сохранят в себе милосердие, добро, веру в истину и справедливость.

И еще одно в этой прозе, на что мне бы хотелось обратить внимание читателя. Это — открытие молодыми людьми, ушедшими на войну, своей страны, своего народа. Е. Ржевская не пишет об этом специально, и в то же время рассказ об этом звучит едва ли не на каждой странице — в описаниях людей, их поступков, мыслей, слов, во всем том, что навсегда запомнилось и легло в основание этих и других произведений Е. Ржевской. Не случайно, а по полному праву на последней странице повести «Февраль — кривые дороги» прозвучит: «Я почувствовала, как нерасторжимо связана с этой землей». Эта связь пришла тогда — в страшные, горькие и гордые годы. В этом, может быть, — главный урок войны для них, тогдашних молодых людей.

Многое, сказанное Е. Ржевской, тесно смыкается с тем, что говорили и говорят ее сверстники и товарищи. Ощущается — в последнее время особенно — вновь резко обозначившаяся общность тех, кто некогда защищал Родину. Сегодня они как бы невидимо для глаза, но ощутимо для души, невзирая на вчерашние воинские чины и нынешние литературные ранги, все в высоком звании Солдата великой войны встают в некий строй, создавая необозначенное в воинских уставах соединение. И естественно видеть в этих редеющие рядах напечатавшихся еще до войны Вадима Шефнера и Давида Самойлова, лишь после войны взявшихся за перо Юрия Бондарева и Елену Ржевскую и совсем недавно вошедшего в литературу Вячеслава Кондратьева, стоящих плечо к плечу и вспоминающих вроде бы каждый о своем, личном, особенном опыте, а вздох у них вырывается общий — то о погибшем товарище, то о пропитанных кровью ржевских полях. Так что слова, произносимые каждым из них, при всей особости и неповторимости авторской интонации несут на себе печать общего слова, сказанного всеми и за всех — за живых и павших.

Ни мы, ни они сами никогда не узнаем, какими бы они были, если бы не было войны, на которой они мужали, гибли и побеждали. Спасибо им за то, что они стали такими, за то, что отстояли страну, за то, что донесли до нас жесткую и чистую правду о том незабытом и незабываемом времени.

Юрий Болдырев

<p><strong>ОТ ДОМА ДО ФРОНТА</strong></p>

Ляле Ганелли

<p><strong>ГЛАВА ПЕРВАЯ</strong></p>1

Лошадей увели на войну, а в их опустевших стойлах свалены чемоданы, тюки. В проходе за столиком сидит военный писарь, надзирающий за этой «камерой хранения». А раньше тут колдовали ученые ветеринары над квашеным кобыльим молоком.

И службы, и дом кумысосанатория занял Военный институт иностранных языков. Тут свой распорядок, своя жизнь, не смыкающаяся с жизнью наших краткосрочных курсов военных переводчиков, хотя начальство у нас общее — генерал Чиази. О нем говорят, что он вернулся из Италии, с поста военного атташе.

С того дня как мы причалили сюда, в Ставрополь, на волжском теплоходе «Карл Либкнехт», наши курсы распространились по всему городку. Девушек поместили в школе, парней — в техникуме и в другой школе. На занятия мы ходим в помещение райзо, обедать в столовую райпо, готовить уроки — в агитпункт. В баню изредка к той хозяйке, какая пустит.

До кумысосанатория от города километра три через поле и смешанный лес. Нас вызывают в строевую часть, разместившуюся в конюшне, — заполнить анкеты.

Мы идем по проходу, мимо писаря, заносчиво поглядывая по сторонам на стойла, забитые имуществом. Тут налаживается новый быт военного времени. Мы же чувствуем себя на марше, и все лишнее не имеет для нас ни цены, ни привлекательности.

2

Приставший ночью теплоход доставил в Ставрополь брезентовый мешок с трофеями. Вот он. Стоит на полу. Горловина распечатана, по бокам свисают бечевки с ошметками сургуча.

— Это лучшая практика, какая только может быть, — торжественно говорит маленький Грюнбах, вольнонаемный преподаватель. — Вы должны научиться разбирать письменный готический шрифт. На фронте нужна момэнтальная реакция…

Мы не слушаем, прикованы к мешку: что-то высунется сейчас оттуда — в о й н а…

Исписанный листок. Готика — длинные палки, скрепленные прутиками: «Meine liebe Grete!» — и опять палки и прутики. Через этот готический частокол из букв продираешься к смыслу:

«У нас на позициях затишье вот уже четыре последних дня… Командир направил меня с донесением. Я шел в штаб батальона, под ногами у меня шуршали листья…»

— Здесь краткая открытая гласная, — слышу Грюнбаха.

«…я смотрел на чудесный закат и вспоминал, как мы с тобой прогуливались, взявшись за руки, вдоль берега Варты. O, meine Liebe! Мой серый пиджак ты можешь отдать Отто. Остальной мой гардероб, будем надеяться, верить и просить Бога, дождется хозяина…»

— Дальше. Читайте до конца, — говорит Грюнбах.

Но дальше ничего нет. Мы молчим, разглядываем с тревожным недоумением, точно сейчас только увидели это кем-то писанное и почему-то не оконченное письмо.

Грюнбах опять опускает маленькую ручку в мешок.

— Мы берем это вот так, — говорит он. И видно, как нестерпимо ему взять  э т о  в руки.

Солдатская книжка! Настоящая. Soldbuch!

Мы обступаем Грюнбаха. Он говорит:

— Что мы имеем здесь, на первом листе? Звание, наме и форнаме. Вероисповедание. Мы быстро перелистываем, и вот тут, на шестой странице, указана воинская часть. В сокращениях, принятых в вермахте…

Мы смотрим на его пальцы, осторожно держащие Soldbuch, на серый коленкор обложки, измазанный землей, на бурые пятна на нем… Кровь?

3

С занятий мы возвращаемся обычно уже в темноте. Тети Дусина корова дремлет, улегшись на корявой, промерзшей земле. Наши шаги и голоса будят ее, она приподымает тяжелую голову, покачивает рогами.

Сама тетя Дуся, заспанная, в нижней миткалевой юбке, появляется в сенях. Сообщает какую-нибудь городскую новость:

— Обратно покойника повезли.

Наши московские уши никак не привыкнут, что слово «обратно» здесь, в Ставрополе, означает «опять».

Тетя Дуся, школьная уборщица, — единственное гражданское начальство над нами. Вообще мы в ее власти. Она получает на общежитие керосин и дрова, и от нее зависит, быть ли теплу и свету.

Тетю Дусю донимает изжога, и она пьет керосин. И льет его на сырые дрова, растапливая печи. Так что лампы редко бывают заправлены. Надоест нам сидеть в темноте, постучимся к тете Дусе, поканючим, и керосин отыщется. С дровами хуже. Их мало, и те, что есть, — сырые. Шипят, тлеют — а тепла нет.

Похожие книги