Читаем Фантом Я онлайн бесплатно
Фантом Я
Ольга Устинова — псевдоним. Уроженка Ленинграда. Закончила питерский Университет. Участвовала в движении нонконформистов в семидесятые годы. Она — автор романа «Наваждение», романа «Атлантида зелено-белая» и сборника рассказов и повестей «Не обижайте привидение», опубликованных отдельными изданиями. Ее рассказы печатались в «Голубой лагуне», «Новом русском слове», «Бостонском времени» и других русскоязычных изданиях США. Живет в Нью-Йорке с 1981 года.
Серия: Русское зарубежье. Коллекция поэзии и прозы
Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная русская литератураЯ — сын неизвестных мне родителей.
Подкидыш — на совести слабонервных.
С самого начала судьба держала меня вдали от близких.
Любая привязанность становилась для меня проклятием.
Пища любви оборачивалась для меня отравой и вызывала новый голод.
В спокойном опыте моей семьи я был вулканом, мечтающим об извержении.
Бог подарил сироте родственников. В семье бесплодных я получил жизнь.
Война, морившая меня голодом, спасла меня, приведя в наш город скрывающихся от нее беженцев.
Я требовал любви в ее легендарно-рыцарском варианте.
Я был мучителем преданных и был предан воображаемому.
Моим движущим стремлением было избавление от самого себя. Мое самоуничтожение вело меня по жизни.
Я любил своих приемных стариков. Наше взаимное раздражение друг другом связывало нас теснее, чем четыре стены нашего тесного сосуществования.
— Можно вообразить, что ребенка не было, — выкрикнул отец. Я получил оплеуху. Взрыв вулкана произошел.
— Он же больной человек, — сказала мать.
Я понял, что вместе с ними заболеваю сам.
В семье меня питали книжками, радио, телевизором.
Я заглатывал пищу голодным зверем, не насыщаясь. Я любил голодное существование. Я обожал учиться и ненавидел школу.
Хаотическое чтение вырабатывало логику моих зигзагов по жизни.
Злые силы цеплялись за меня как могли, и я старался найти для них нужный канал. Они создавали из меня что-то.
Я был красивым для всех, кроме самого себя. Влюбленный в себя, я себе не нравился.
Моя первая запредельная любовь неумолимо опустила меня на землю.
Я был храбрым рыцарем в латах, стесняющимся посмотреть ей вслед.
Она была признанной красой в школьном обиталище недавно вылупившихся ценителей.
О моей тайне оповещал мой напряженный лик, когда я проходил мимо нее, не замечая. Страсть, полыхавшая во мне, семнадцатилетнем, выражала себя недоброжелательством. Я глаголил о ней, моей красе, пренебрежительно.
В девятом классе ее увезли родители в Германию. Весь девятый ее не было. Говорили, что командировка жестокосердного отца продлится год.
Никогда не было у нее безвестного рыцаря вернее ненужного меня.
В многолюдной школе я год мучился одиночеством. Я был рыцарем, изничтожавшим себя счастьем ожидания.
Год жизни посвятил я надежде проигнорировать ее появление.
Я дежурил при ее забывающемся лике с упрямством маньяка.
Изобретение собственного механизма существования (через боль) давало мне свободу одиночества.
Я любил любить ее и страдать из-за нее. Страдание от ее отсутствия заполняло мою жизнь. Отобрать его у меня никто не имел права.
Я черпал из колодца отчаяния живую воду.
Она вернулась, любовь моя, чтобы я мог игнорировать ее весь десятый.
Затмение кончилось. Жизнь засветилась больным солнцем смысла. На моем необитаемом острове вновь появилась королева в школьной форме. Моя фантазия украшала ее достоинствами и пышными одеяниями.
Мне в голову не приходило, что я о ней ничего не знаю.
Пьедестал мученичества под ее ногами я складывал из драгоценных камней своих эмоций.
Я дорожил ими. Никто не мог прикоснуться к святыне в храме моего воображения.
В великолепии своего отчаяния я чувствовал себя изысканно возвышенно.
Я любил королеву. Как гусино-подобно проплывала она мимо меня, неопознанного раба, даря мне мое наслаждение страданием.
Я жил восторгом и болью днями и ночами.
Я хотел жить только этой болью. Боль заполняла пустоту во мне. Я был переполнен пустотой.
Особый соблазняющий вкус мученичества почуял я в те дни.
И вот пришел роковой момент — она на меня взглянула.
Случайность сменилась вниманием.
Надо быть подготовленным, чтобы выдержать с достоинством счастье первого взгляда прекрасной дамы. Надо иметь нервы.
Можно бежать взглядом? Я ретировался, удрал в панике. Панику я заэкранировал холодностью.
Момент ушел, чтобы остаться со мной на долгие лета.
Я отсутствовал на уроках, присутствуя там, чтобы мысленно сочинять к ней письма.
В ненаписанных письмах я открывал ей тайну моего существования: боль от жизни родилась со мной и теперь со мной росла и мужала. Когда боль стала больше меня, я написал ей стихи.
Произведя над моими эмоциями эту хирургическую операцию, я почуял облегчение.
Накал страстей во мне снизил температуру до хронического жара. Во мне организовалось пространство для новой боли, и я ринулся на поиски ее с новым вдохновением.
Испытав на своем первом стихе счастье и облегчение творения, я постиг чудо созидания. Я ощутил себя на пороге тайны.
Я причастился. Моя Венера родилась из пены боли.
Я уловил, что в страдании есть кайф. Я изучал его. Детально и тщательно я вытачивал собственную погибель.
Какая болезненная окрыленность пришла после второй встречи глазами.
Шок окрыляет. Шок открывает шлюзы одаренности.
Хронически я видел ее сквозь краски павлиньего хвоста моего воображения. Я загораживался этим веером, ставя его между собой и происходящим с любой стороны горизонта.
Медленно, медленно стал прорисовываться из себя Я.
Она травила меня наслаждением своего присутствия во мне.
Она нанесла мне ранение открытием ее присутствия на земле, и теперь я жил, восхищенно теребя рану.
Я расходовал ресурсы фантазии на ваяние ее двойника во мне, чтобы быть навсегда вместе.
Мое внутреннее ваяние ее образа становилось тем интенсивнее, чем реже я ее видел.
Возможность несоответствия не навещала мой разум пробуждающим лучом безжалостной реальности.
Медленное сгорание в печи собственной страсти дарило мне грусть созерцания плодородного пепла.
Когда мне становилось слишком пусто во внутренней камере-одиночке изолированности, я звал на помощь моего мучителя.
Боль приходила немедленно и служила мне компанией.
Как-то во сне краса моя сказала мне в упрек: «Не используй меня для своего изничтожения».
Из череды происходящего я отфильтровывал жемчужины образов и сюжетов.
Они откладывались несобранной мозаикой в потайном месте моего сознания.
Я родился на кресте и не знал эмоций кроме боли.
Жизнь моя защищена положением хронического смертника.
Суть моего визита на землю, как я это тогда понимал, заключалась в пожизненной дыбе.
Остальные вокруг меня еще только зарабатывали на крест. Я уже был там и наше понимание друг друга сводилось к коммуникации палача с жертвой, где каждый старательно соблюдал свои обязанности.
Был школьный бал. Убогое зрелище с танцем конькобежцев.
Был я, тоскующий от страха, что покажу свое унижение быть одному в массе.
Я ощущал унижение радостной жизнью.
Объявили танец, где можно было разбивать пары. Я сказал бодро тому, с кем обычно сидел за одной партой и больше этого знать о нем не хотел: «Пойдем, разобьем».
Мы разбили ее с тем, о ком ходили сплетни об интимнейшей с ней близости.
В толпе она не сразу поняла кому досталась.
Я сказал так ухарски и покровительственно: «Ну, иди сюда», что сам перетрусил от храбрости.
Краса моя пожала плечами и хмыкнула на меня.
Я лавировал с ней на сковородке своего ужаса. Я был акробатом, удерживающим себя от коллапса собственным напряжением.
Мягкая ее скорлупка двигалась сейчас со мной в ритм, удивленно поглядывая на мое отсутствующее вызывающее выражение.
За холодностью моей физиономии все вибрировало и сходило с ума во мне от ужаса и восхищения моментом. И хотелось бежать, чтобы в одиночестве переживать его, этот момент, еще тысячу раз, собирая случившееся по кусочкам, каждый из которых я мог дегустировать до бесконечности.
Музыка кончилась, я повернулся и хамски уполз к тому, с кем обычно делил монолитную парту.
И он сказал голосом Иуды, и все слышали: «Говорят, она от него беременна».
Шок от услышанного, от свалившегося на мою голову валуна известия, не парализовал стоика, но вытолкнул меня из здания школы прежде чем вызвал слабосильные слезы.
Я бежал. Покрасневший глаз солнца разделило пополам облаком и оно взирало на меня биофокусом запотевших линз.
На пятом километре моего пробега по городу я понял зачем дал измучить себя вдохновляющему страданию.
Во все времена мученичество вело к просветлению, это я знал из книг, фиксируя боль с вмерзшими в лед момента героями. Я начал записывать в уме уже созданную мной ситуацию. Я забыл о моей инквизиторше, когда дошел до последней странички, ибо пришел к логическому концу собственного расписания на дыбе.
Боже мой, я творил.
Мне больше не нужна была моя прекрасная леди, чтобы мучить меня для вдохновения. Я создал ее портрет. Я был от нее свободен.
Так я написал свой первый рассказ.
Любить самого себя — это ли не прекрасно? А я себя не люблю, Almighty.
«За что?» — Ты так сочувственно спрашиваешь меня.
За мои вечные эксперименты над самим собой. Можно назвать эти выходки издевательством над самим собой. — Проверка насколько выдержит моя психика, мое тело и мое сердце.
В университете меня били. Били морально. Я их (своих сокурсников) изничтожал молчащим презрением отстающего по баллам гения, которому недосуг копаться в чепухе навязываемых как обязательные предметов — идеологический факультет, будут работать с иностранцами. Почему-то филолог обязан знать назубок историю партии, политэкономию социализма и капитализма, знать как оказывать медпомощь на случай атомной войны (военная кафедра) и прочее, что должен знать идеологически надежный гражданин.
Много лет назад до этого, в детском доме, меня тоже били, но физически, за кусочек хлеба. И с тех пор я понял каким грозным, уничтожающим орудием против человечества может быть то, что возникает в тебе, накапливаемое, когда тебя бьют.
На втором курсе, на картошке, я полюбил Козьмину.
К моим привязанностям мой внутренний голос призывал: «Ударь меня, ну, ударь меня».
Я ждал удара. Я звал удар. Я паниковал в предчувствии и страхе. Сколько еще ждать? Сколько еще мне жить с этим ожиданием? И мой способ общения был — идущего на казнь, ведомого, и жадно поглощающего клетками последние ощущения жизни.
Покорность, с какой я ждал, была им, моим учителям школы мученичества, непонятной. Они расшифровывали это — мою бессловесность и внешнюю задавленность и безропотность — как человеческую второсортность, по сравнению с их блестящими перспективами (международных переводчиков, с их гордыней людей первого класса) на жизнь.
И только Козьмина, отвергающая меня, как отвергали все, сказала как-то, когда мы попали с ней в одну «вторую английскую» группу: «Он сильный, он сильнее нас всех. Мы пешки в его игре. Он нас изучает, как инопланетчик: как низко мы можем пасть от его позволения над собой измываться. Осторожно с ним. Он подведет нас к краю пропасти греха и безжалостно столкнет вниз. Он будет чистеньким, божья жертва, а нам расхлебывать. Это страшный человек. Берегитесь его».
Я любил презревшую меня Козьмину. И прозвище у нее было «гениальная Козьмин». Потому что она всегда все знала по программе.
Теперь я в Нью-Йорке. Эмигрант из России в пуэрториканском гетто.
Я — трус. Я всегда чего-нибудь боюсь. Например, я трушу перед соседями. Меня, как всегда, не любят. Я, как всегда, аутсайдер. Моя громкоголосая пуэрториканская округа нижнего Ист-сайда, где я живу уже больше двадцати лет, терпеть меня не может.
Мне негде покурить. Я не курю в своей квартирке, на пятом этаже хаузинга, — не выветривается, а свой собственный дым я не выношу. Дышать нечем.
Они помнят те времена, когда я, только что получив эту квартирку в Нью-Йорке, в отчаянии от одиночества и обиды на человечество за свою изолированность, путешествовал по барам, возвращался домой с кровавым носом, даже и не помня лиц тех, кто это со мной сотворил и почему. Или я пытался что-то сотворить с кем-то? А иногда не добирался до дому, а падал на асфальт в забытьи. Я сворачивался калачиком где меня заставало, забаррикадировавшись от мира своим опьянением, и мир отступал от меня на почтительное расстояние, уважая мое желание побыть одному в созданном мной уединении во чреве шумного Нью-Йорка. Я был электрическим проводом, с шумящим сердцем и громким пульсом, и алкоголь — моей изоляцией.
Устроившись на асфальте, я был на необитаемом острове, а толпа, собиравшаяся вокруг меня, разговаривающая между собой, предполагающая что со мной делать, была так далеко, как на другой планете. Я полностью отсутствовал, соображая, что я у всех на виду.
Я приходил в себя в больницах, спрашивая у врачей с кровати в отделении скорой помощи, как я там оказался. Они отвечали коротко, без недоумения, как профессионалы больному, которых интересует только мое выскакивающее из груди сердце: «Вас нашли на улице», или: «в церкви». (Как меня туда занесло? Страх умереть без покаяния в последнюю минуту перед обмороком?) И еще: «Вы должны бросить алкоголь. Сердце не выдержит». И еще что-то в этом роде.
Я вставал с кровати, несмотря на их советы остаться, и упрямо пробирался к дому. Без денег, пешком, среди ночи, не ведая в каком районе нахожусь и где он может быть, мой дом. Расспрашивая бамов, ибо кто еще ночью на улицах.
Так я заработал репутацию бама у соседей. Одни сторонились, другие кричали что-то в спину. И из-за этих выкриков я стесняюсь выйти из дома покурить.
Бездельничать вообще-то утомительно.
Пока я лежу на диване, а ля Олеша, в поисках метафоры или сюжета, у меня, представьте себе, напряжен лоб. В моей расслабленной неподвижности изощряется мозг (щелкает, как в тиши компьютер, ищет-ищет-ищет, из множества одну единственно верную). Вот появилась идея. Точка. Она обозревает мой разум, как самолет над тайгой, и вынимает из него соответствие слов. Складывается фраза (иногда в тумане моей неуверенности, или вдруг точно в цель. Тогда — счастливый день. Уф).
Цена метафоры? Метафора — это озарение. Цены ей нет. Приходит она внезапно как молния в мозгу. И оставляет тебя пустым и счастливым.
Я в заточении у свободы фантазировать. Моя одиночка-квартирка переполнена вымышленными героями, которые никогда не существовали. Я леплю их в ладонях. Я дарю им жизнь и выпускаю на свободу бродить невидимками по незрячему миру, как мысле-формы. Они — моя большая семья, частички меня — их создателя. Мы едины, как человек един с Богом. Со временем я про них забываю, увлеченный своими новыми детьми-идеями. Изредка один из них постучит в окошко — наверно, заблудился, бедолага.
Неточность метафоры — это незаконченный акт сочинения. Оставляет мыльный привкус во рту и неудовлетворенность голодавшего нещедрым худым обедом. Я брожу по квартире и сталкиваюсь с собственными метафорами. Некоторые заставляют меня чувствовать себя счастливо, другие — настоящий абортарий — не созрели и были брошены. При столкновении с ними я вздрагиваю. Метафора должна быть как стрела из лука — точно в середину. Благословен будь Олеша. Точная метафора будит воображение, которое создает картинку, которую не забыть. «На зеленом поле свежими ранами алели маки», — это на века, а ведь не помню кто сказал. (Какой-то турецкий романист, «Чалыкушу»?)
Это интересно. Вырабатывается чувство нормы в курении и питии.
После моего визита к Юлии (три недели назад), я не выпил ни грамма и курил от двух до четырех сигарет в день — минимум и максимум. Две недели из этих я болел. Неделю как в себе, и забываю как было плохо. Наконец сегодня стало даже скучно, невмоготу, от хорошего и скучного состояния.




